I
Донецкая дорога. Невеселая станция, одиноко белеющая в степи,  тихая, со стенами, горячими от зноя, без одной тени и, похоже, без  людей.  Поезд уже ушел, покинув вас здесь, и  шум  его  слышится  чуть-чуть  и  замирает наконец... Около станции пустынно и нет других лошадей,  кроме  ваших.  Вы садитесь в коляску - это так приятно после вагона - и  катите  по  степной дороге, и перед  вами  мало-помалу  открываются  картины,  каких  нет  под Москвой, громадные, бесконечные, очаровательные своим однообразием. Степь, степь - и больше ничего; вдали старый курган или ветряк;  везут  на  волах каменный уголь... Птицы, в одиночку, низко носятся над равниной, и  мерные движения их крыльев нагоняют дремоту.  Жарко.  Прошел  час-другой,  а  все степь, степь, и все курган вдали. Ваш  кучер  рассказывает  что-то,  часто указывая кнутом в сторону, что-то длинное и ненужное, и  душой  овладевает спокойствие, о прошлом не хочется думать...
За Верой Ивановной Кардиной выехали на тройке. Кучер  уложил  вещи  и стал поправлять сбрую.
- Все, как было, - сказала Вера, оглядываясь. -  В  последний  раз  я была здесь еще девочкой, лет десять назад. Помню, выезжал  за  мной  тогда старик Борис. Что, он жив еще?
Кучер ничего не ответил и только сердито, по-хохлацки поглядел на нее и полез на козла.
Нужно было проехать от станции верст тридцать, и Вера тоже  поддалась обаянию степи,  забыла  о  прошлом  и  думала  только  о  том,  как  здесь просторно, как свободно; ей, здоровой, умной, красивой, молодой - ей  было только 23 года - недоставало до  сих  пор  в  жизни  именно  только  этого простора и свободы.
Степь, степь... Лошади бегут, солнце все выше, и кажется, что  тогда, в детстве, степь не бывала в июне такой богатой,  такой  пышной;  травы  в цвету - зеленые, желтые, лиловые, белые, и от них,  и  от  нагретой  земли идет аромат; и какие-то странные синие птицы по дороге... Вера  давно  уже отвыкла молиться, но теперь шепчет, превозмогая дремоту:
- Господи, дай, чтобы мне было здесь хорошо.
А на душе покойно, сладко, и, кажется, согласилась бы всю жизнь ехать так и смотреть на степь. Вдруг неожиданно глубокий овраг, поросший молодым дубом и ольхой; потянуло  влагой -  должно  быть,  ручей  внизу.  На  этой стороне, у самого края оврага, вспорхнула с  шумом  стая  куропаток.  Вера вспомнила, что когда-то к этому оврагу ходили по вечерам  гулять;  значит, уже усадьба близко! И вот в самом деле виднеются вдали  тополи,  клуня;  в стороне черный дым: это жгут старую солому. Вот тетя Даша идет навстречу и машет платком; дедушка на террасе. Боже, какая радость!
- Милая!  милая! -  говорила  тетя,  вскрикивая,  как  в  истерике. - Приехала наша  настоящая  хозяйка!  Пойми,  ведь  ты  наша  хозяйка,  наша королева! Тут все твое! Милая, красавица, я не  тетка,  а  твоя  послушная раба!
У Веры никого не было родных, кроме дедушки и тети; мать  умерла  уже давно, отец, инженер, умер три месяца назад в Казани, проездом из  Сибири. Дедушка был с большой седой бородой, толстый, красный, с одышкой, и ходил, выпятив вперед живот и опираясь на палку.  Тетя,  дама  лет  сорока  двух, одетая в модное платье с  высокими  рукавами,  сильно  стянутая  в  талии, очевидно, молодилась и еще хотела нравиться; ходила она мелкими шагами,  и у нее при этом вздрагивала спина.
- Ты будешь нас любить? - говорила она, обнимая Веру. - Ты не гордая?
По желанию дедушки отслужили благодарственный  молебен,  потом  долго обедали - и для Веры началась ее новая жизнь. Ей  отвели  лучшую  комнату, снесли туда все ковры, какие только были в доме, поставили много цветов; и когда она вечером легла в свою уютную, широкую,  очень  мягкую  постель  и укрылась шелковым одеялом, от которого пахло старым  лежалым  платьем,  то засмеялась от удовольствия. Тетя Даша пришла на минутку, чтобы пожелать ей спокойной ночи.
- Вот ты и приехала, слава богу, - сказала она, садясь на  постель. - Как видишь, живем хорошо, лучше и не нужно. Только вот одно: дедушка  твой плох! Беда, как плох! Задыхается и уж забываться стал. А ведь - помнишь? - какое здоровье, какая сила! Неукротимый  был  человек...  Прежде,  бывало, чуть прислуга не угодит или что, как вскочит и - "Двадцать  пять  горячих! Розог!" А теперь присмирел и не слыхать его. И то сказать, не  те  времена теперь, душечка; бить нельзя. Оно, конечно, зачем бить,  но  и  распускать тоже не следует.
- Тетя, а их теперь бьют? - спросила Вера.
- Приказчик, случается, бьет, а я нет. Бог с ними! И дедушка твой, по старой памяти, иной раз замахнется палкой, но бить не бьет.
Тетя Даша зевнула и перекрестила рот, потом правое ухо.
- Здесь не скучно жить? - спросила Вера.
- Как тебе сказать? Помещики теперь перевелись, не живут тут; но зато понастроили кругом заводов,  душечка,  и  тут  этих  инженеров,  докторов, штейгеров - сила! Конечно, спектакли, концерты, но больше все карты.  И  к нам ездят. Бывает  у  нас  доктор  Нещапов,  из  завода,  такой  красивый, интересный! В твою фотографию влюбился. Я уж  и  решила:  ну,  думаю,  это Верочкина судьба. Молодой, красивый, со средствами - партия, одним словом. Ну, да ведь и ты у меня невеста хоть куда. Фамилии  хорошей,  имение  наше заложено, но - что ж? - зато устроено, не запущено; моя тут есть часть, но все тебе останется; я твоя послушная раба. И покойный  мой  брат,  папочка твой, пятнадцать тысяч оставил...  Ну,  однако,  я  вижу,  у  тебя  глазки слипаются. Спи, деточка.
На другой день Вера долго гуляла около дома. Сад, старый, некрасивый, без дорожек, расположенный неудобно, по скату,  был  совершенно  заброшен: должно быть, считался лишним в хозяйстве. Много  ужей.  Удоды  летали  под деревьями и кричали - "у-ту-тут!" таким тоном, как будто хотели  о  чем-то напомнить. Внизу была река,  поросшая  высоким  камышом,  а  за  рекой,  в полуверсте от берега, - деревня. Из сада Вера пошла в поле; глядя в  даль, думая о своей новой жизни в родном гнезде, она все хотела понять, что ждет ее. Этот простор, это красивое спокойствие степи говорили ей, что  счастье близко и уже, пожалуй, есть; в сущности, тысячи людей  сказали  бы:  какое счастье быть молодой, здоровой, образованной, жить в собственной  усадьбе! И в то же время нескончаемая равнина, однообразная, без одной живой  души, пугала ее, и минутами  было  ясно,  что  это  спокойное  зеленое  чудовище поглотит ее жизнь, обратит в ничто. Она молода, изящна, любит  жизнь;  она кончила в институте, выучилась говорить  на  трех  языках,  много  читала, путешествовала с отцом, - но неужели все это  только  для  того,  чтобы  в конце концов поселиться в глухой степной усадьбе и  изо  дня  в  день,  от нечего делать, ходить из сада в поле, из поля в сад и потом сидеть дома  и слушать, как дышит дедушка? Но что же делать? Куда деваться? И  никак  она не могла дать себе ответа, и когда возвращалась домой, то думала, что едва ли здесь  она  будет  счастлива  и  что  ехать  со  станции  сюда  гораздо интереснее, чем жить здесь.
Приехал из завода доктор Нещапов. Он был врачом, но  года  три  назад взял на заводе пай и стал одним из хозяев  и  теперь  не  считал  медицину своим главным делом, хотя и занимался практикой. Наружно это был  бледный, стройный брюнет в белом жилете; понять же, что у него в душе и  в  голове, было трудно. Здороваясь, он поцеловал у тети Даши руку и потом то  и  дело вскакивал, чтобы подать стул или  уступить  место,  все  время  был  очень серьезен и молчал, и если начинал говорить, то почему-то первую фразу  его нельзя было расслышать и понять, хотя говорил он правильно и не тихо.
- Вы изволите играть на рояле? - спросил он у Веры и  вдруг  вскочил, так как она уронила платок.
Просидел он с  полудня  до  12-ти  часов  ночи,  молча,  и  очень  не понравился Вере; ей казалось, что белый жилет в деревне - это дурной  тон, а изысканная вежливость,  манеры  и  бледное,  серьезное  лицо  с  темными бровями были приторны; и ей казалось,  что  постоянно  молчал  он  потому, вероятно, что был недалек. Тетя же, когда он уехал, сказала радостно:
- Ну, что? Не правда ли, прелесть?     
 II
Тетя Даша занималась хозяйством. Сильно затянутая,  звеня  браслетами на обеих руках, она ходила то в кухню, то в амбар, то на скотный,  мелкими шагами, и спина у нее вздрагивала; и когда она говорила с приказчиком  или с мужиками, то почему-то всякий раз надевала pince-nez. Дедушка сидел  все на одном месте и раскладывал пасьянс или дремал. За обедом и за ужином  он ел ужасно много; ему подавали  и  сегодняшнее,  и  вчерашнее,  и  холодный пирог, оставшийся с воскресенья, и людскую солонину, и  он  все  съедал  с жадностью, и от каждого обеда у Веры  оставалось  такое  впечатление,  что когда потом она видела, как гнали овец  или  везли  с  мельницы  муку,  то думала: "Это дедушка съест". Большею частью он молчал, погруженный  в  еду или пасьянс; но случалось, за обедом, при взгляде на Веру, он  умилялся  и говорил нежно:
- Внучка моя единственная! Верочка!
И слезы блестели у него на глазах. Или вдруг лицо у  него  багровело, шея надувалась, он со злобой глядел на прислугу и спрашивал, стуча палкой:
- Почему хрену не подали?
Зимою он вел совершенно неподвижную жизнь, летом же  иногда  ездил  в поле, чтобы взглянуть на овсы и на травы, и, вернувшись, говорил, что  без него везде беспорядки, и замахивался палкой.
- Не в духе твой  дедушка, -  шептала  тетя  Даша. -  Ну,  да  теперь ничего, а прежде не дай бог: "Двадцать пять горячих! Розог!"
Тетя жаловалась, что все облепились, никто ничего  не  делает  и  что имение не приносит никакого  дохода.  В  самом  деле,  никакого  сельского хозяйства не было; пахали и  сеяли  немного,  только  по  привычке,  и,  в сущности, ничего не делали, жили праздно.  Между  тем  весь  день  ходили, считали, хлопотали;  беготня  в  доме  начиналась  с  пяти  часов  утра  и постоянно слышалось "подай", "принеси", "сбегай", и прислуга обыкновенно к вечеру уже выбивалась из сил. У тети  каждую  неделю  менялись  кухарки  и горничные; то она  рассчитывала  их  за  безнравственность,  то  они  сами уходили, говоря,  что  замучились.  Из  своих  деревенских  никто  не  шел служить, и приходилось нанимать дальних. Из своих жила одна только девушка Алена и не уходила потому, что на ее жалованье кормилась дома вся  семья - старухи и дети. Эта  Алена,  маленькая,  бледная,  глуповатая,  весь  день убирала комнаты, служила за столом, топила печи,  шила,  стирала,  но  все казалось, что она возится, стучит сапогами и  только  мешает  и  доме;  из страха, как бы ее не рассчитали и не услали домой, она роняла и часто била посуду, и у нее вычитали из жалованья, а потом ее мать и бабушка приходили и кланялись тете Даше в ноги.
Раз в неделю, а иногда и чаще, приезжали гости. Тетя входила к Вере и говорила:
- Ты бы посидела с гостями, а то подумают, что ты гордая.
Вера шла к гостям и играла с ними подолгу в винт или играла на рояле, а гости танцевали; тетя, веселая, тяжело дыша от танцев, подходила к ней и шептала:
- Будь поласковей с Марьей Никифоровной.
6-го декабря, в Николин день, приехало сразу  много  гостей,  человек тридцать; играли в винт до поздней ночи, и  многие  остались  ночевать.  С утра опять засели за карты, потом обедали, и когда после обеда Вера  пошла к себе в комнату, чтобы отдохнуть от разговоров и от табачного дыма, то  и там были гости, и она едва не заплакала с отчаяния. И  когда  вечером  все они стали собираться домой, то от радости, что они  наконец  уезжают,  она сказала:
- Вы бы еще посидели!
Гости утомляли ее и стесняли; и в то  же  время -  это  бывало  почти каждый день - едва начинало темнеть, как ее уже  тянуло  из  дому,  и  она уезжала в гости куда-нибудь на завод или к соседям-помещикам; и там игра в карты, танцы, фанты, ужины... Молодые люди, служащие на заводах и  шахтах, иногда пели малороссийские песни, и очень  недурно.  Становилось  грустно, когда они пели. Или сходились все в одну комнату и тут в сумерках говорили о шахтах, о кладах, зарытых когда-то в степи, о  Саур-Могиле...  Во  время разговора в позднее время, случалось, вдруг доносилось "ка-ра-у-ул!".  Это пьяный шел или грабили кого-нибудь по соседству в шахтах. Или же  в  печах завывал ветер, хлопали ставни, потом, немного погодя,  слышался  тревожный звон в церкви; это начиналась метель.
На  всех  вечерах,  пикниках  и  обедах  неизменно  самой  интересной женщиной была тетя Даша и самым интересным  мужчиной  доктор  Нещапов.  На заводах и в усадьбах читали очень мало, играли только марши  и  польки,  и молодежь всегда горячо спорила о том, чего не  понимала,  и  это  выходило грубо. Спорили горячо и громко, но, странно, нигде в другом месте Вера  не встречала таких равнодушных и беззаботных людей, как здесь. Казалось,  что у них нет ни родины, ни религии, ни общественных интересов. Когда говорили о литературе или  решали  какой-нибудь  отвлеченный  вопрос,  то  по  лицу Нещапова видно было, что это его нисколько не интересует и что уже  давно, очень давно он не читал ничего и  читать  не  хочет.  Он,  серьезный,  без выражения, точно дурно  написанный  портрет,  постоянно  в  белом  жилете, по-прежнему все молчал и был непонятен; но дамы  и  барышни  находили  его интересным и были в восторге от его манер и завидовали Вере, которая  ему, по-видимому, очень нравилась. И  Вера  всякий  раз  уезжала  из  гостей  с досадой и давала себе слово сидеть дома; но проходил день, наступал вечер, и она снова спешила на завод, и так почти всю зиму.
Она выписывала книги и журналы и читала у себя в комнате. И по  ночам читала, лежа в постели. Когда часы в коридоре били два или три и когда уже от чтения начинали болеть виски, она садилась  в  постели  и  думала.  Что делать? Куда деваться? Проклятый, назойливый вопрос, на который давно  уже готово много ответов и, в сущности, нет ни одного.
О, как  это,  должно  быть,  благородно,  свято,  картинно -  служить народу, облегчать его муки, просвещать его. Но она, Вера, не знает народа. И как подойти к нему? Он чужд ей, неинтересен;  она  не  выносит  тяжелого запаха изб, кабацкой брани, немытых детей, бабьих разговоров  о  болезнях. Идти по сугробам, зябнуть,  потом  сидеть  в  душной  избе,  учить  детей, которых не любишь, - нет, лучше умереть!  И  учить  мужицких  детей  в  то время, как тетя Даша получает доход  с  трактиров  и  штрафует  мужиков, - какая  это  была  бы  комедия!  Сколько  разговоров  про  школы,  сельские библиотеки, про всеобщее обучение,  но  ведь  если  бы  все  эти  знакомые инженеры, заводчики, дамы не  лицемерили,  а  в  самом  деле  верили,  что просвещение нужно, то они не платили бы учителям по 15 рублей в месяц, как теперь, и не морили бы их голодом. И школы, и разговоры о невежестве - это для того только, чтобы заглушать совесть, так как стыдно  иметь  пять  или десять тысяч десятин земли и быть равнодушным к народу.  Вот  про  доктора Нещапова говорят дамы, что он добрый, устроил при заводе школу. Да,  школу построил из старого заводского камня, рублей за восемьсот, и "многая лета" пели ему на освящении школы, а вот,  небось,  пая  своего  не  отдаст,  и, небось, в голову ему не приходит, что мужики такие же люди, как он, и  что их тоже нужно учить в университетах, а не только в этих  жалких  заводских школах.
И Вера чувствует злобу на себя и на всех. Она берется опять за  книгу и хочет читать, но  немного  погодя  опять  садится  и  думает.  Сделаться врачом? Но для этого нужно держать экзамен по латинскому языку, и  к  тому же еще у нее непобедимое отвращение к трупам и болезням. Хорошо  бы  стать механиком, судьей,  командиром  парохода,  ученым,  делать  бы  что-нибудь такое, на что  уходили  бы  все  силы,  физические  и  душевные,  и  чтобы утомляться и потом крепко спать ночью; отдать бы  свою  жизнь  чему-нибудь такому, чтобы  быть  интересным  человеком,  нравиться  интересным  людям, любить, иметь свою настоящую семью... Но что делать? С чего начать?
Как-то, в одно из воскресений в Великом посту, тетя зашла к ней  рано утром, чтобы взять зонтик. Вера сидела в постели, охватив голову руками, и думала.
- Ты бы, душечка, поехала в церковь, - сказала тетя, - а то подумают, что ты неверующая.
Вера ничего не ответила.
- Я вижу, ты  скучаешь,  бедняжечка, -  сказала  тетя,  опускаясь  на колени перед постелью; она обожала Веру. - Признайся: скучаешь?
- Очень.
- Красавица, королева моя, я твоя послушная раба, я желаю тебе только добра и счастья... Скажи, отчего ты не хочешь идти за  Нещапова?  Кого  же тебе еще нужно, деточка? Извини,  милая,  перебирать  так  нельзя,  мы  не князья... Время уходит, тебе не 17 лет... И не  понимаю!  Он  тебя  любит, боготворит!
- Ах, господи, - сказала Вера с досадой, - но почем я  знаю?  Сам  он молчит, никогда не говорит ни слова.
- Он стесняется, душечка... А вдруг ты ему откажешь!
И когда потом тетя вышла, Вера стояла среди своей комнаты,  не  зная, одеваться ей или опять лечь. Противная постель, глянешь в окно - там голые деревья, серый снег, противные галки, свиньи, которых съест дедушка...
"В самом деле, - подумала она, - замуж, что ли!"     
III
Два дня тетя ходила с заплаканным,  сильно  напудренным  лицом  и  за обедом все вздыхала и посматривала на образ. И нельзя было понять,  в  чем ее горе. Но вот она решилась, вошла к Вере и сказала развязно:
- Это самое, деточка, надо проценты в банк взносить, а  арендатор  не платит. Позволь заплатить из пятнадцати тысяч, что тебе оставил папочка.
Потом целый день тетя  в  саду  варила  вишневое  варенье.  Алена,  с красными от жара щеками, бегала то в сад, то в дом, то  на  погреб.  Когда тетя варила варенье, с очень серьезным лицом, точно священнодействовала, и короткие рукава позволяли  видеть  ее  маленькие,  крепкие,  деспотические руки, и когда не переставая бегала прислуга, хлопоча около этого  варенья, которое будет есть не она, то всякий раз чувствовалось мучительство...
В саду пахло горячими вишнями. Уже зашло солнце, жаровню  унесли,  но все еще в воздухе держался этот приятный, сладковатый запах.  Вера  сидела на скамье и смотрела, как новый работник, молодой прохожий солдат,  делал, по ее приказанию, дорожки. Он резал лопатой дерн и бросал его в тачку.
- Ты где был на службе? - спросила у него Вера.
- В Бердянске.
- А куда идешь теперь? Домой?
- Никак нет, - ответил работник. - У меня нет дома.
- Но ты где родился и вырос?
- В Орловской губернии. До службы я жил у  матери,  в  доме  вотчима; мать - хозяйка, ее уважали, и я при ней  кормился.  А  на  службе  получил письмо: померла мать... Идти мне теперь домой как будто уж и  неохота.  Не родной отец, стало быть, и дом чужой.
- А твой родной отец умер?
- Не могу знать. Я незаконнорожденный.
В это время в окне показалась тетя и сказала:
- Иль не фо па парле о жанс...* Иди, любезный, в кухню, -  обратилась она к солдату. - Там расскажешь.
_______________
* Не надо разговаривать с прислугой...  (франц.  Il ne faut pasparlez aux gens).
А  потом,  как  вчера  и  всегда,  ужин,  чтение,  бессонная  ночь  и бесконечные мысли все об одном. В три часа  восходило  солнце,  Алена  уже возилась в  коридоре,  а  Вера  все  еще  не  спала  и  старалась  читать. Послышался скрип тачки: это новый работник пришел в  сад...  Вера  села  у открытого окна с книгой, дремала и смотрела,  как  солдат  делал  для  нее дорожки, и это занимало ее. Дорожки ровные, как ремень, гладкие, и  весело воображать, какие они будут, когда их посыплют желтым песком.
Видно было, как в начале шестого часа из дома вышла  тетя  в  розовом капоте, в папильотках. Она постояла на крыльце, молча, минуты три, и потом сказала солдату:
- Возьми свой паспорт, уходи с богом. Я не могу у себя в доме держать незаконнорожденных.
В  груди  у  Веры  камнем  повернулось  тяжелое,  злое  чувство.  Она негодовала, ненавидела тетю; тетя надоела ей до тоски, до отвращения... Но что делать? Оборвать ее на слове? Нагрубить ей? Но какая польза?  Положим, бороться с ней, устранить  ее,  сделать  безвредной,  сделать  так,  чтобы дедушка не замахивался палкой, но - какая польза? Это  все  равно,  что  в степи, которой конца не видно, убить одну мышь или  одну  змею.  Громадные пространства, длинные зимы, однообразие и  скука  жизни  вселяют  сознание беспомощности,  положение  кажется  безнадежным,  и  ничего   не   хочется делать, - все бесполезно.
Вошла Алена и, низко поклонившись Вере, начала выносить кресла, чтобы выбить из них пыль.
- Нашла время убирать, - сказала с досадой Вера. - Уйди отсюда!
Алена растерялась и от страха не могла понять, что хотят  от  нее,  и стала быстро убирать на комоде.
- Уйди отсюда, тебе говорят! - крикнула Вера, холодея; никогда раньше она не испытывала такого тяжелого чувства. - Уйди!
Алена издала какой-то стон, словно птичий, и уронила на ковер золотые часы.
- Вон отсюда! - крикнула Вера не своим  голосом,  вскакивая  и  дрожа всем телом. - Гоните ее вон, она меня замучила! - продолжала  она,  быстро идя за Аленой по коридору и топоча ногами. - Вон! Розог! Бейте ее!
И потом  вдруг  опомнилась  и  опрометью,  как  была,  непричесанная, немытая, в халате и  туфлях,  бросилась  вон  из  дому.  Она  добежала  до знакомого оврага и спряталась там в терновнике, чтобы никого не  видеть  и ее бы не видели.  Лежа  тут  на  траве  неподвижно,  она  не  плакала,  не ужасалась, а, глядя на небо, не мигая,  рассуждала  холодно  и  ясно,  что случилось то, чего нельзя забыть и простить себе в течение всей жизни.
"Нет, довольно, довольно! - думала она. - Пора прибрать себя к рукам, а то конца не будет... Довольно!"
_____
В полдень проезжал через овраг в усадьбу доктор Нещапов.  Она  видела его и быстро решила, что начнет новую жизнь, заставит себя начать,  и  это решение успокоило ее. И провожая  глазами  стройную  фигуру  доктора,  она сказала, как бы желая смягчить суровость своего решения:
"Он славный... Проживем как-нибудь".
Она вернулась домой. Когда она одевалась, в комнату вошла тетя Даша и сказала:
- Алена тебя встревожила, душечка, я услала ее домой в деревню.  Мать ее избила всю и приходила сюда, плакала...
- Тетя, - быстро проговорила Вера, - я выхожу  за  доктора  Нещапова. Только поговорите с ним сами... я не могу...
И опять ушла в поле. И идя, куда глаза глядят, она решила, что, выйдя замуж, она будет заниматься хозяйством, лечить, учить, будет  делать  все, что делают другие женщины ее круга; а это постоянное недовольство и собой, и людьми, этот ряд грубых ошибок, которые  горой  вырастают  перед  тобою, едва оглянешься на свое прошлое, она будет считать своею настоящею жизнью, которая суждена ей, и не будет ждать лучшей... Ведь лучшей  и  не  бывает! Прекрасная природа, грезы, музыка говорят  одно,  а  действительная  жизнь другое. Очевидно, счастье и правда существуют где-то вне жизни... Надо  не жить, надо  слиться  в  одно  с  этой  роскошной  степью,  безграничной  и равнодушной, как вечность, с ее цветами, курганами и далью, и тогда  будет хорошо...
Через месяц Вера жила уже на заводе.