Cайт является помещением библиотеки. Все тексты в библиотеке предназначены для ознакомительного чтения.

Копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений осуществляются пользователями на свой риск.

Карта сайта

Все книги

Случайная

Разделы

Авторы

Новинки

Подборки

По оценкам

По популярности

По авторам

Рейтинг@Mail.ru

Flag Counter

Классика
Ожешко Элиза (Orzeszkowa Eliza)
Эхо

Неман течет здесь между высокими берегами, на одном из которых, среди полей ржи и пшеницы, растут кое-где старые груши, березы и тополя, а вдоль другого тянется полоса темного и густого леса.

Кажется, будто лес этот полон заколдованных голосов: каждый зов пробуждает в нем красивое, серебристое, протяжное эхо.

Пробуждается эхо и тут же снова впадает в свой зачарованный сон.

Но иногда оно произносит прекрасные слова. И особенно в одном месте, посредине горы, возвышающейся над рекой, на маленькой площадке, где растет вековой серебристый тополь, стоит только крикнуть: «любовь!», чтобы лесной голос отчетливо, протяжно, серебристо откликнулся: «любовь!»

Иногда, как бы радуясь обретенной на мгновение жизни, эхо три раза вторит одному слову.

И если под тополем кто-нибудь крикнет: «братья!», то с каждым разом все отдаленнее, слабее, глуше голос трижды ответит: «братья!.. бра-атья!.. бра-а-а-тья!»

О, милое эхо!

***

Был прекрасный час в конце летнего дня на заходе солнца, огромный диск которого, в свете пурпурных и золотых облаков, опускался все ниже к темной полосе леса.

Море света заливало широкие поля, объятые великой тишиной, и в этом сиянии стремительно, подобно стрелам, взмывали вверх с серебряным звоном жаворонки и, словно растворившись, исчезали в синеве неба.

Воздух был, точно чаша, налит благоуханием свежескошенной травы.

Над дорогами стояли золотые тучи насекомых, дрожавшие наподобие непрерывно и монотонно звенящих струн.

Где-то вдали скрипели телеги, возившие сено, и время от времени слышались короткие, мерные, скрежещущие звуки остро отточенных кос.

Я шла по дороге, отделявшей поле от огородов небольшой деревеньки. Среди недожатых и в тот момент безлюдных полей дорога эта была тоже пуста и безлюдна.

Но поднявшись на небольшой холм, я неожиданно увидела стоящего внизу ребенка.

Он был совсем маленький, вероятно, лет трех, босой, в грубой рубашонке, заколотой у шеи булавкой с блестящим стеклышком. На голове его была надета шапка из красной хлопчатобумажной ткани, плотно облегавшая голову, начиная от редких светлых бровей до затылка, на котором, почти у самых плечей, виднелись белые, как лен, волосы. На верху шапки торчало нечто одновременно похожее на бант и на петушиный гребень.

Ребенок стоял совсем один, неподвижно и выпрямившись, засунув маленький палец в красный, как малина, рот и глядя куда-то вдаль огромными глазами. Эти бирюзовые глаза, в которых ключом била жизнь, особенно обращали на себя внимание при неподвижности его позы; в них играло солнце и сияла тихая, Сосредоточенная радость.

На значительном расстоянии от деревни, за огородами и полем пушистого гороха, стелившегося под низкой стенкой плохо уродившейся ржи, посреди пустынной дороги крошечная неподвижная фигурка ребенка выглядела забавно и почти фантастично; его можно было принять за выросшего из-под земли гномика, босоногого, с красным хохолком на голове.

Зачем пришло сюда это маленькое существо?

Что удерживало его на этом месте?

Какое зрелище: вспорхнувшая ли птица, или блестящее насекомое, или цветок, поднимающий над рожью свой яркий венчик, что именно зажигало восторженной радостью его большие голубые глаза?

Трудно было угадать; казалось, в этом месте ему не грозила никакая опасность. Но вот вдали показались возвращавшиеся на луг телеги для перевозки сена; все быстрее и быстрее они спускались по отлогой местности.

Я прибавила шагу.

Глаза ребенка невольно остановились на мне, и во мгновение ока с ним произошла удивительная перемена.

Дрожь ужаса потрясла все его тело, а маленькие руки судорожным испуганным движением охватили голову и красную шапку.

Страх исказил его лицо и отразился в широко раскрытых глазах. Я подумала, что мальчик, вероятно, никогда не видел чужих людей. Ничего удивительного в этом еще не было.

С улыбкой и ласковыми словами я приблизилась к нему, как вдруг, словно пробудившись от своего оцепенения, он громко вскрикнул и бросился бежать, да так быстро, что его маленькие ноги то и дело увязали в песке дороги, и он падал, тыкаясь в песок и без того уже черным от пыли носиком. Но всякий раз, хотя и с трудом, он поднимался и бежал дальше, расправляя маленькие плечики и издавая все более пронзительные крики, среди которых можно было различить слова: «Съест! Съест! Мама! Ой, съест! Ей-богу, съест! Мама! Мама!»

Он бежал прямо под колеса быстро приближавшихся возов.

Догнать его, схватить и унести с дороги на край горохового поля было делом нетрудным.

Но ужас мальчика возрос до такой степени, что это становилось поистине удивительным.

Напрасно я с нежностью гладила его по голове и лицу, напрасно, вынув из кармана карамельки, старалась всунуть их в его раскрытый искривленный ротик, напрасно прикладывала к его маленькому розовому уху тикающие часы. Тревога его возрастала. Судороги потрясали тело, и потоки слез заливали вздрагивающие щечки.

Ребенок был вне себя от страха, он ничего не видел, не слышал и не чувствовал.

С нечеловеческим ужасом, сосредоточив на этом все свои силы, он повторял одно:

«Съест! Съест! Ей-богу, съест! Мама! Мама! Ой, ой, ой! Съест!»

Что тут делать? Хотя возы уже давно проехали, оставить этого мальчика в таком состоянии посреди дороги казалось невозможным. Донести его до деревни было трудно; нужно было обладать большой силой, чтобы удержать его в таком состоянии на руках.

Между тем среди буйной зелени ближайшего огорода — высокой конопли, лебеды и золотоцветного мускатника — показалась молодая женщина, высокая, полная и румяная. Перескакивая через низкие гряды с овощами, эта женщина в темном платке на черных вьющихся волосах, в короткой юбке и полосатом фартуке быстро бежала к нам. Должно быть, она стирала в хате белье, так как ее большие, красные руки были мокры. Она подскочила к нам и, быстро схватив мальчонку, прижала его к своей широкой и полной груди, на которой среди складок рубахи спускалась красная ленточка с бронзовым крестиком на конце.

Прижавшись разгоряченным и потным лицом к личику ребенка и отирая мокрой рукой его слезы, она гневно проговорила:

— Хвароба ты! Каб цебя удушило! Чего ты верещишь так, что у хаце слышно? Ох, испугалась аж трясти меня начало.

В объятиях матери ребенок сейчас же успокоился и перестал кричать, хотя еще долго продолжал всхлипывать.

Отвернувшись, он прижался лицом к матери так крепко, что почти расплющил свой грязный от песка носик о ее грудь.

Широким шагом женщина заспешила к хате, низкая стена которой, окруженная завалинкой, и узкий дворик виднелись за огородами.

— Отчего он так испугался? — спросила я.

— Дурной он! Глупенький еще, — ответила женщина.

— А почему же он кричал: «съест, съест!» Кого он боялся?

Женщина пожала плечами, но на лице ее отразилось смущение, и я поняла, что она знает, хорошо знает в чем дело.

Я сказала ей, где нашла ребенка, рассказала о безлюдной дороге и наезжавших возах. Она перепугалась:

— Ой, боже мой! Вот ведь что могло стрястись! Далеко ли до беды!

При этом она звонко поцеловала мальчика в голову, но сейчас же опять сердито заговорила:

— Что ты там дзелал, хвароба? И чаго табе туда носило!

— Как его зовут?

— Францишек.

— Годика три ему, должно быть?

— На Покров будет три года и двенадцать недель.

— Славный мальчуган, а какие у него красивые голубые глаза!

Женщина широко заулыбалась, слегка похлопала мальчонку по спине и остановила на мне прояснившийся взгляд.

— Ладненький да разумненький... И вправду, разумный. . . уж такой разумный...

— Отчего ж он так плакал?

— Да, видите ли, дед его застращал...

— Какой дед?

— А моего мужа отец... старый-престарый. Работать не может, только его и помощи, что, на печи либо на завалинке сидя, детей нянчит. Вот и донянчил... Каб его! . .

— Чем же это он пугает детей?

Задав этот вопрос, я заглянула в лицо Францишка, которое он медленно и с опаской поднимал от груди матери, и поспешно сунула карамельку в его рот, уже начавший кривиться от плача. Материнская гордость женщины была удовлетворена.

— Да уж очень он стар стал да глуп, — ответила она, — вбил детям в голову, чтоб, как увидят кого в черном платье, пускались наутек.

— Отчего же так?

— Глупый старик... Говорит, съедят...

Она принужденно засмеялась. Ей, видимо, не хотелось отвечать на мой вопрос, и она чувствовала себя смущенной.

— Кто же съест? — спросила я снова.

— А будто бы эти люди, что в черном ходят, паны. Не гневайтесь уж, будьте добреньки, он от старости совсем из ума выжил. Как-то раз Францишек спросил: «Ну, а тебя, дедушка, отчего не съели?» «Ели, голубок, ели, — ответил, — да только я был такой жесткий, что кожу да кости пришлось оставить мне». Муж мой не на шутку сердится: «Зачем, отец, такие вещи детям рассказывать?»

— Нужно, сынок, нужно, — отвечает, — пусть заранее знают, кто их есть будет.

У стены хаты, на завалинке из плотно утрамбованной земли и положенного сверху полукруглого бревна, я увидела седого старика.

Ему можно было дать лет семьдесят, но он совсем не казался дряхлым и бессильным.

Высокий, плечистый, худой, он был одет в грубую, довольно чистую рубаху, распахнутую у ворота, так что была видна его широкая, костлявая, поросшая длинными полосами грудь.

Огромные, темные от загара ноги с плоскими ступнями, обнаженные выше щиколоток, казалось, вросли в изжелтозеленую землю дворика. Опершись на колени сплетенными руками, он весь подался вперед и так вытянул худую загорелую жилистую шею, словно ему хотелось, чтобы сияющие, ласковые солнечные лучи сильнее обогрели своим теплом его голову.

А голова у него была крупная, несколько сплющенная сверху и почти совсем лысая, волосы росли только на затылке, образуя полукруглый венец, серебристо-снежной бахромой спадавший на шею и на ворот грубой рубахи.

Длинное худое лицо, с запавшими глазами и выступающими вперед скулами, обрамляла короткая растительность, напоминавшая жесткую желтоватую щетку.

Среди этой растительности едва были заметны его губы.

Над глубоко запавшими глазами свисали с выпуклых бровей длинные белые волосы. Его покатый лоб, казавшийся, благодаря лысине, огромным, был словно поле, по которому прошла борона, изборожден множеством пересекающихся морщинок, тонких, как волос.

Веки его были опущены: старик либо думал о чем-то, либо дремал.

Он напоминал дуб — дряхлеющий, но еще могучий, голую вершину которого долгие годы ломали ветры, но ствол которого был необорим для любых бурь.

Его огромные ступни казались основанием каменного колосса, а голова напоминала голову сфинкса, таящего в себе загадку давнего, векового, только ему памятного прошлого.

Едва успели мы войти в ворота дворика, Францишек вырвался из объятий матери и, несколько переваливаясь, побежал к дедушке.

О своих страхах он успел уже забыть и почти так же громко смеялся теперь, как до этого плакал. С радостным, прямо-таки диким визгом он прижался к деду, который, приподняв веки и раскинув свои огромные, черные, как земля, в узловатых жилах руки, медленно, молча, без усмешки обхватил внука.

Ребенок казался в этот момент хрупкой игрушкой в руках исполина.

Старик только слегка выпрямился и, одной рукой подняв ребенка к своей обнаженной волосатой груди, ладонью другой прикрыл его плечи.

Мать широко улыбнулась, и из-за ее полных, ярких губ показался ряд белых, как жемчуг, зубов и блеснули красные, как кровь, десны. Она пригласила меня присесть на завалинку.

Но старик бросил на меня беглый взгляд, и глаза его сверкнули из-под нависших бровей как две искорки, мелькнувшие в зарослях.

Он не промолвил ни слова, не кивнул головой, не сделал ни малейшего движения, а только еще ниже склонился над внуком.

Казалось, он вот-вот начнет ему рассказывать небылицы о страшных людях в черной одежде.

Ой, дед, дед!

По каким трудным каменистым дорогам ступали твои огромные ноги?

Какие острые зубья избороздили твой высохший лоб?

Какая упрямая боль и какой упорный гнев не остывают и до сих пор жгут огнем твою широкую бронзовую грудь?

Этим же вечером в сумерки, сбежав вниз до середины высокого берега Немана, я будто лесное заклятие бросила слово: «любовь!» Но из глубины темного бора ветер донес серебристый, протяжный ответ: «прошлое!»

Что это было? Игра воображения или отзвук собственных мыслей?

Еще раз громко повторила я чародейское слово, и лесной голос сначала отчетливо и серебристо, а затем все замирая, словно развеянный ветром, трижды ответил мне: «А прошлое? Про-ошлое? Про-о-ошлое?

— О, скорбное эхо!

Перевод Л. М. Френкель

Число просмотров текста: 1124; в день: 0.49

Оцените этот текст:

Разработка: © Творческая группа "Экватор", 2011-2014

Версия системы: 1.0

Связаться с разработчиками:

Генератор sitemap

0