Наш муравейник самый прекрасный! Тотарт
Стонали столетья и бились о стенку головой жалкие сумасшедшие, будто столкнулись на пути в рай два отставших от жизни и опаздавших на пир скинутых Пирунов состава, как стучат медные лбы составителей законного закрепощения ненужных более эрогенных зон, как несведение бедных жен до уровня обглоданных костей младенцев Иродовой переписи. Скотский хуторок рисовался обвалом ублюдочных пород, а пороки наши, увы, заслуживали не хорошей порки, но острой гильотины. Выстраивали сь, настрадавшиеся каждый за свою половину, ряды городов побратимов и высились высотки высохших на треть високосных лет. Восковые присоски на ушах недобитых мамонтов и позднии похмелья у сточных канав, словно остаточные явления под канонаду запретных тем. Я тормознулся чтобпопитьпивка а Гриша уже лабызал за ларьком ту, что отзывалась только на ласковое Птица и делала вид время от времени, что пишет письмо Знаменитости. Не от бедности все это шло, разумеется, и не открытости, но от умения понравиться, произвести впечатление и сделать сдуру решительный выбор. Два кулька конфет да пачку папирос Северная Пальмира за кусок ее отрезанных кос дал бы не моргнув глазом, а она без стыда и совести хвастала набором разноцветных перьев под звуки рыданий разбиваемого молотом Белого рояли, старого, как картина неизвестного мастера, на новом, но обширном уже кладбище, где похоронены все от летчиков до уборщиков туалетов. Пролетали ящеры и пели свои песни ни за грош загубленные гамаюны, паслиссь унылые пасынки природы, кому и рожать то запрещено законом, мыча как пять дней недоенные коровы. Пахло позавчерашним дихлофосом с пивом и какими-то химикалиями на полях покинутых нив. "Далеко ль до Питера, маленькая?" спросил добрый дяденька у девочки с большими глазами и красным бантом на головке, а та почему то заплакала и рванула пресловутое колечко, и я увидел себя лицом к красной стенке. Я рыдал и рыгал попеременно, понимая при этом, что Птица эта есть начисто вымышленная, как бы вычесленная на компьюторе разложившейся плоти плод моего воображения, когда кровь сочится из рваного туфля и уже не мечтается о свободе, но хочется подумать о совести. Герой моей повести, условно Григорий, которому перевалило за девяносто, место действия пустыня, времяже богооставленности, сюжет не просматривается из-за плохой погоды и стертости красок, как пика в бок где то в Крыму уже под вечер. "Да плюс," говорит Гриша, закуривая папироску, "жужжанье пчел в моем саду ближе к осени". Птичка сидела в клетке тем временем, нюхала табачный дым и пела грустную песню про Луну, про войну и лукавого китайца, что крепко держит всех нас за шары, а сам как на шнурках и говорит: привет, детвора, не наигрались пока что? И смеется, желтый тип, аж плачет, как скачут серны по песку, как дуют ветры поветрий среди льдов севера в сейфах психбольниц, где хранится история моей болезни. "А веры", утверждаю я всем на зло, "это разноцветные веера улыбающегося Ходи что бродит и блуждает базаром воспоминаний, где я, сидя на потерявшемся от людей верблюде, пью чай из пиалы и ничего не боюсь. На стыке двух эпох я сиял как звезды на эполетах без двух минут генерала прыгнувшего так высоко прямо из капралов по милости и воле властительной дамы что алкала его до самого затылка чтоб мне не быть в этой жизни поэтом а Григорий тут же у ларька в котором продавали пиво лакал вино Рубин за руб двенадцать а за его несутулыми плечами строилась пожарка пахло концом света и было нестерпимо душно от любви и без сходности. Я приподнял ее Птицу и мы как бы воспарили над бренным миром уже беременным революцией. Внизу лежала плоская, тупая, готовая отдаться любому, кто пошустрей и вся исписанная матерными словами Земля, а по углам ее стояли четыре избушки, а из них, как из кармана пьяного Леньки, которому дружок его Вовка положил во время гуляний в парке на Масленицу две горячие картошки, идет дымок и пахнет паленым. В центре ж - терем-теремок, из ноздрей как пыхнет пламя так и сдохнет Берендей. "Один из нас был в прошлой жизни свинопас", утверждает один из нас, а Птица подтверждает, будто отлетает надолго к Марсу: в жизни прошлой это так мучительно и пошло наступает вам на пятки а вы убегаете рвете когда будто пускает вам дурную кровь цирюльник Иван, отваряя притом поры горячим компрессом, словно вонзает шпоры кавалерист Григорий, который открывает окно в сад, чтоб дыхнуть свежего воздуха до самых пяток, вдоволь наигравшись в прятки в спальной своей возлюбленной Маши, что ходит боком и смотрит искоса, икая постоянно оттого что ест соленое - селедку и кильку. Чего там говорить, шалили мы тогда и бродили незрелые умы по спискам запрещенной литературы, а пьяные чины приобретали каракуль за пол цены, и в шапках выглядели как ханы периода упадка Золотой орды или времени перманентной нирваны в видиосолонах ваших сладких снов. Она черикнула воробышком в моей возлюбленной руке, и я хотел бы спеть вместе с ней песню спальных вагонов, где едят, я уверен, все лучшее (разумею СВ), что можно отыскать днемсогнем на данный момент в огромной, как спящая или даже мертвая туша мамонта, стране, которая вот сейчас своей темной стороной повернулась к мистической, эротичной, а также весьма склизкой Луне, которую рисует на картинке китаец Ходя. Звучит саната сопливых составителей коталогов и некрологов по большому счету для записных некрофилов, что посещают эту выставку формальных уродов как еще один официальный довод в пользу легального соления отрезанных ушей в далекой северной бочке. Я имею в виду конечноже Пермь, где жизнь и теперь по последним данным не ушла далеко со времен Грозного Ивана, древних табу, неожиданного удара ножем в бок, отрубленных голов, четвертованных тел, пронумированных дел, вырванных с корнем языков или прибитых за крылья к глупому баобабу ни в чем неповинных попугаев. Вернее одного из них по имени Гаврила, чья фигура, словно распятие Невинна, Проводница нашего пятого вагона была пьяная и что то явно напутала с географией, потому что, слава Богу, мы ехали не в том направлении, а я, честное слово, устал от тупых шуток жирного купе, вышел покурить и услышал такое...
... "тут то я ей и зашурупил", повествовал шустрый и боевой еще старик Григорий, покручивая свой крутой ус и в болт не дуя. "Это когда было то, ребята... Во вы я вижу интересуетесь, молодежь, ну, тогда слушайте, черт с вами. Это мы Прибалтику освобождали... Во! Пахло хлевом, клевером, свежим деревом, рушимися устоями, тухлой рыбой, революцией, отдавало мертвечиной, несло помоями как будто с севера. Каркало проклятое воронье, собираясь стаями возле наших стоянок. После мы прошли строем к кузне и два дюжих братана кузнеца гигантского роста, нам лояльные, приветствовали нас стоя, держа в могучих руках по молоту, а серпы, как знак признательности, ихние бабы зажали почему-то между ног. Привет освободителям, кричало радио на пустынной площади, потому что робкие обыватели, которых в каждой стране, к сожалению, подавляющее большинство, забились по своим норам и сидели там тихо-тихо. Дали короче шороху, молодые люди! Кругом потроха только, кровь и перья в клубах пыли. За версту слыхать не советское слово и туда достигает если не наш мат то пуля. Эх, дурак я тогда был молодой, мало сетуацией попользовался, но крестьянки мне особенно почему то запомнились в ярких национальных нарядах и надолго запали в душу обилием тела. Мы загоняли и в загоны для скота и там делали с бабами что хотели до седьмого пота и рассеянных мыслей об оставленной родине. Прямо в навозе, честное партейное, под крики второго и третьего петуха, позорное молчание первого. Не вру, комсомольцы. Сам то я деревенский, но с городским уклоном. Колом меня в село теперь не загонишь, вот как." Барышня, что сидела напротив ветерана, очень млела, болела всей душой и страх как потела в черном шерстяном спортивном костюме, потому что жара стояла в купе как в закупоренной бочке где-нибудь в районе Сочи в пик курортного сезона. Она любила вообщето СВ путешествовать, потому что изнеженная была и тонкая натура да и денежки водились, куда ж их тратить ей как не на самою себя, но тут с билетиками не пофартило: опередили ее люди в кожаных пальто и норковых шапках. И как пошло все после этого через перекосяк, как поехало не в ту сторону, просто ужас... Она прямо заохала наконец, хватаясь то за бок, то за сердце, роясь в сумке, ища лекарства, греша на печень, глотая валидол и другие таблетки, ношпа, например, очень помогает от этих дел и никаких притом побочных эффектов, проверено сколько раз, причитая на свой лад, про себя, но виду не показывая, потому что ученая по жизни этой идиотской, когда никому доверять нельзя, потому что все кругом гады. Думая: ничего в санатории на Балтийском побережье расслаблюсь, подлечусь, отойду малость, найду себе хорошего человека для утешения ради... Ослабляя резинку на трусах потихоньку чтоб никто не увидел. Фигу вам, жлобы проклятые, произнося в запале забывчивости чуть не в слух, неизвестно к кому обращаясь в сердцах. Как бы в пустоту пространства бросая проклятье всем странствующим. А в купе странная такая компания умудрялась сложиться из четырех там случайно оказавшихся лиц: одна девица вся размалеванная, подведенная и накрашенная, губастая, скуластая, пестрая до вульгарности, наглая и одновременно грязноватая (особенно ногти и зубы, ну, и все остальное), фривольная также не в меру, а при ней как бы кавалер, парнишка неопределенного возраста и социального статуса, но весь будто на шарнирах, глаза стреляют и шалят, говорит чего то время от времени постоянно невпопад, а в дурной голове вальты разбежались не собрать. Третьем же оказался этот самый старикан рассказчик, Григорий Иванович Черепушкин, тоже не подарок человек, в поношенном сильно галифе, выцветшей гимнастерке, сапогах в гармошку, постриженный по последней послевоенной моде под полубокс, бодрый еще даже очень, хоть и древний, почти вековой, к тому же болтун отчаянный, а это небезопасно, товарищи, когда итак в поезде болтанка туши свет. Будто вы по морю плывете на тонущем корабле во время сильного шторма. Поезд часто останавливается, лишенный напрочь энергии, и в открытые или выбитые окна на каждом полустанке возле любого столба тыкались какие то страшные рожи, просили денег, говорили о совести, а потом кричали: сволочи! А дед все шепелявил и шепелявил по случаю забытой дома челюсти. "Я сам то рентгенолог по профессии, ребята", докладывал он, будто его кто спрашивал, скудные сведения из своей профессиональной биографии, все больше к молодым людям обращаясь, а барышню под пятьдесят как бы игнорируя, "но с первого курса был призван в Красную Армию, чья историческая миссия, вы знаете, освобождение народов мира от векового закобаления. Прикиньте, ребята, как события развивались стремительно. Сначала мы Персию освободили, решительно двинув туда наши войска из Азербайджана, который освобождали еще до меня, пройдя к ней скорым маршем через всю пустыню в рекордные сроки. Потом сразу же западную Украину, всю Прибалтику и часть Польши, аккурат ее половину, а дальше уже немцы с той стороны освобождали. Поляки растерялись, как сейчас помню, и практически никакого сопротивления не оказывали. Так мелочь одна, семечки. Постреливали их снайперы с колоколен по времена, ну, убьют кого из наших, тогда бывало развернешь пушку да саданешь со злости, снесешь всю макушку нахер. Такая жизнь", усмехался в усы старикан и продолжал охотно, "армию их разоружили к черту в два счета, офицеров-шляхтичей расстреляли... Я вообще то по первости в кавалерии служил, понимаете ли, беда новобранцам - издевались над ними старослужащие как хотели, ребята. Они то еще с горцами воевали, освобождая Кавказ, потом с басмачами бились, чтоб лучше, веселей жилось желтолицему населению. Короче, били нас, что называется до посинения - как раз рукоприкладство обратно ввели в армии с целью дальнейшего перевоспитания личного состава, особенно его отсталой части из забитых крестьян - мучали по пять дней не жрамши, выкручивали руки, били бляхами, когда принимали присягу, по голой жопе, а то и по роже, заставляли, как в цирке, сказать в вальере по кругу, стоя у коня на потном крупе, так что многие падали, вкупе ломая себе руки-ноги и шеи. А одного солдатика молодого помню спод Вологды, кажись, медлительного слишком тем и не угодил офицерам, привязали к дереву состна, простреленному с пулемета, это мне хорошо запомнилось, раздев наголо, ногами прямо в муравьиную кучу. А комарья там было, молодежь, - тучи! Потому что одни болота кругом. Во! Это ж мы Финляндию освобождали. Пахло севером, снегом, камнем, какой-то вонючей сывороткой... Труднейшая была, между прочим, компания, из которой немногие вышли живыми, зато освободили наш родной город Выборг, который еще в свое время Петр Первый освобождал с моря, а после пил водку из больших кружек вместе с Меньшиковым своим другом и другими полководцами. И наконец-то, комсомольцы, когда всех кого надо освободили мы, наступил долгожданный дембель. Смех сквозь слезы, молодежь. Пришел приказ от самого Верховного Освободителя, чтоб нас домой отправлять во всем старом, как списанных за ненужностью гусар, ветхом и рваном обмундировании. Оно и верно в смысле экономии формы одежды. Только уж больно странно чтоб не сказать страшно смотрелись мы когда перли до дома до хаты. По всей нашей необъятной и многонациональной. Шарахались от нас народы, давая узкий проход от Черного моря чуть ли не до самой Чукотки и ошалело посматривали на катящих воинов. Аля-улю! Гуляли мы и щикотала нервы свобода, а верить хотелось, что скоро опять в бой за правое дело, роковой и последний, когда не жалко единственной жизни, только б Родина была жива и давала жить другим. Мне то что, я к себе в Центральную часть двинул продолжать образование, потому что тягу к знаниям имел с измальства, что твой Михайло Ломоносов. Из самой Азии добирался, после освобождения Минголии от ига тамошних баев, а может, ханов. Цвели помню могнолии, базарии смешные павлины прямо возле наших казарм, а мы их не трогали, так как это считалось у нас дурной приметой, вынуть из них душу, я емею в виду. Они гордились этой привилегией и пушили хвосты красивые. А в догонку нам стрекотал родной пулемет Максим. Вот как оно было то на самом деле!" Барышня вся изнеженная слушала старика-ветерана и не слушала. Все у нее слиплось, зудило по всему телу, где-то распирало, пучило, а в другом месте наоборот крепило прямо ужас. То ли от жары ей хуже делалось, то ли от болтовни этой дурацкой и шепелявой, бестолковой во всяком случае. А, может, от туалетной вони в основном. Проводница пятого вагона, в котором все они куда кому надо добирались, всю ночь прочищала забитое напрочь очко в туалете и пела громким голосом недурной певицы, не унывая по своей натуре, про Карии очи, но у нее не очень получалось, факт, так как запах все наростал и вскоре по всему вагону уже воняло свежим и живым говном. Швыряло тем временем состав по сторонам, дергало варварски по чем попало. Било по ребрам, головам, почкам. Крутило и зашибало настрону. Настраивало не на ту волну и ударяло обо что то тупое или наоборот острое. На полустанках да и на больших станциях врывались какие-то страшные типы, похожие на анархистов, бандитов или спившихся артистов погорелого театра. Орали и матерились чего то требуя: то ли мест себе, то ли скорой мести за былые обиды или вообще помощи, ничем притом не брезгуя и между делом в суматохе изнасиловали изверги двух невинных старушек, возвращающихся из святых мест в свою родную деревеньку на Смоленщине. За окном же только мрачная размазня осенней ночи и постоянно как в фонтане дышащем на ладан накрапывало мелким дождичком. Хотелось плакать и посылать всех на хуй. Стучало чем то по крыше, пахло паленым и краденым. Лошадьми что ли? аль цыганами? Кострами, возле которых сидели и грелись бродяги в волю настранствовавшиеся, и картошечкой запеченной в золе. Остатками портвешка в стакане. Желалось пить и закурить одновременно. Билось в голову дурными мыслями. В чугунке варилось нечто неопределенного цвета, вкуса, состава и запаха. А на большой черной скочвородке, которую тащили из печи ухватом, оказались олади. Четыре штуки. Красноватые и черноватые. "Для внучечков", говорит гнутая бабка и охает. Масластые кошки, поставив на стол голенастые лапы, вымяукивают себе на пропитание кусок сала или еще лучше мяса. Молочка бы не в падлу бы, орут отчаянные головы. Большие и наглые как танки. Поскрипывали галоши, чавкала кирза и сталинские резиновые сапоги, преоретет изобретение каковых молва относит ни к кому то еще, а к самому Генералисимусу. Хлюпали животами Иван да Марья развалившись на широкой довоенной еще кровати. Беда сидела на тысячелетнем дубу и каркала, предрекая завоевателей опять с Запада. Пела трехрядка, болели зубы, висела на стенке заряженная двустволка на всякий случай. Мужики и парни на пяточке возле сельсовета били насмерть придурошного Кирюху за какую-то провинность, а тот не сопротивлялся ни грамма, потому что решился наконец податься поутру в город, чтоб всех их тама заложить непременно гужем. Скрипела телега - хоронили кого то. Трехтонка застряла на разбитой вдребезги дороге и торчала там еще с тех памятных времен, когда наши освобождали Болгарию от турецкого шаха, а пахла до сих пор (чудеса право) не чем-нибудь непотребным, например, соляркой, но ароматным кальяном. Бандиты, ворвавшиеся в поезд, горячились в коридоре, матерились почемзря и брали проводницу всю в черном, а также липком говне местами за талию, большие груди и тяжелую жопу, ругая причем по черному и даже били время от времени по харе и поддых, а та сопела только да всхлипывала, полностью смирившись со своей участью, но наконец не выдержала, расплакалась, роняя соленые слезы на толстые щеки. А там, где разлагались два подбитые трактора и один красный комбайн, пахло копотью, бензином, просыпанным просом и чьей то неудовлетворенной похотью. Плохо было в местном магазине, или как он называется на селе лавке, с мылом, крепдышином, лаком, одеколоном Шипр и черной икрой, но фуфаек хватало, слава Богу, на душу населения крестьян-колхозников. "Тут то я ей и зашурупил", повторил старикан-рассказчик свою присказку тех времен, когда каждый человек был еще винтик хорошо отлаженного механизма и мысли имел соответствующие в смысле своей функции в обществе, а также намерения плоти и задачи силы воли. "Вот я и говорю, понимаешь", продолжал он сквозь сон, закуривая Беломор, несмотря на пассивное сопротивление вышеозначенной нежной очень дамочки из нервных и расслабленных, "идем мы значит этой пустыней, Гоби, чтоль называется черной как ночь, не кричат петухи, ребята, не верищат свиньи, не лают даже псы. Мрак. Сумбур мыслей и никаких идей в головах младших чинов, не говоря уже о рядовых. Это мы тогда Тибет освобождали и скидывали ихнего тирана ДалайЛаму. Хотели в пропасть натурально без суда и следствия по рабоче-крестьянски, но пришел приказ из центру - к ногтю его гада и доставить в столицу живьем. Вы, молодежь, может, не слыхали, а это был реакционный лидер местной клерикальной феодальной верхушки, склонной к эексплуатации невежественного населения горцев. Мы, то есть, Красная армия их от басурмана освободили враз одним мощным неожиданным ударом прямо в лоб, за что они потом нам благодарны были даже очень, смеялся старик громко довольный, "а везли как смешно, комсомольцы. В сетке, конечно же, какой ловили карасей еще в Чехословакии, и с отрубленными ушами. Они, ужи то, отдельно были посланы как ценный подарок в специальном резном ларчике самому товарищу Сталину". Гражданка в шерстяном трико, вся обливаясь потом и чувствуя что вот-вот ее вырвет, стала потихоньку раздеваться, а думала исключительно про картошку, которая в этом годе не уродилась повсеместно. Мелкая была что твой горох. Да, с продуктами не очень нынче то в магазинах, а откровенно говоря, вообще жрать нечего, непонятно как люди крутятся. "Только по карточкам", сообщила она как бы междупрочим неизвестно кому: то ли старому пердуну, то ли молодым панкам. Старик Черепушкин не обратил никакого внимания на высказывание дамы, возможно, не расслышав, будучи глуховат порядком, только сплюнул в угол, где была дырка, через которую видны рельсы, будто это урна в городском саду. "Какое бескультурье", подумала грамотная даже очень барышня с негодованием, "вот они интеллигенты какие наши, а то еще рентгенолог, где ж тут гигиена..." "Тут я ей, говорю, и зашурупил", опять повторил старый хрен, "Вы не поверите, комсомольцы, какие у нее были плечики, у Любочки я имею в виду. Чудо. Это на Украине где то происходило весною. Цвели каштаны, пахло кафе-шантаном, в котором на открытой веранде сидели шлюхи и курили свои папироски длинные. Она хохлушка была точно. Мы с ней на скамейке в парке, дул южный ветер, у ног наших бутылка портвейна и пачка печенья Люкс, и я, честное партейное, думал только про одно: как бы растягнуть ей кофточку всю в цветочках лютиках, чтоб она не успела лягнуть меня ножкой, эта резвая козочка, и залезть туда лапой. Она отбивалась, кусалась, ругалась матом, а я не обращал внимания и все лапал ее и лапал, вспоминая в деталях бессмертный роман Как закалялась сталь и живо представляя себе Николая Островского всего худого и изможденного на смертном одре, но не здающегося." Старик засмеялся громко и пронзительно на весь поезд, так что в соседнем купе на минутку, растерявшись, унялся молодой негр, который всю ночь ругал свою жену, обзывая ее нехорошими словами по русски, имея явный советский акцент. "Вот дьявол", шептала барышня, а Григорий сказал почему то шепотом: вот уже считай полвека курю, а все ничего живу и жить другим даю." "Работать в огороде, на даче", размышляла про себя наша барышня лет под полтинник, "доставляло мне подлинное наслаждение всегда, я бывало разденусь до купальника, загорю вся дочерна, к вечеру придет Максим Петрович, толстый, между прочим, как боров, но респектабельный, обязательно в темном костюме, несмотря на жару с солидным портфелем, так и похоронили по его желанию при синем галстуке, большой любитель пошутить был покойник то, в домике помню пахнет свежими яблоками которые лежат прямо на полу а он как набросится вдруг без предупреждения неожиданно совсем ни с того ни с сего в общем вроде только что говорил про события на Ближнем Востоке и прямую угрозу Израиля а тут... удар в живот, потом по почкам, по печени, так их в партшколе чтоль учат, не слабо, женщины... после по морде еще пару раз для порядка, будто я дешевка какая, а не серьезная женщина, которая далеко не с каждым, прямо бешеный был, между нами, как бык на красное и глаза наливались кровью, отчетливо было видно при заходящем солнце, я же вся в синяках из под него вылезала и по всему телу занозы потому что он любил этим делом непременно на полу заниматься и привычка у него смешная была: одновременно жрать яблоки." "Потом я к ней под юбку полез, к этой крале", продолжал неутомимый ветеран освободительных войн, "а она как даст мне кулаком по харе, чтоб не трогал там где не ложил. У нее огромный был, ребята, тяжелый, как сейчас помню, чуть не пудовый. Ну, деревенская деваха, чего там. В моем, впрочем, вкусе, как я сам от рождения сельский. Тем и понравилась, сучка. Оркестр тем временем играет вальс Штрауса, кружатся пары, конфети повсюду, мелькает молодежь радостная. Пахнет во всю орехами, колбасой, шоколадом. Кровью с молоком. Кипятком по голой коже, по роже валенком. Теплым лимонадом. Мороженым со сливками и сопляками теплыми, которыми это дело кушают. Вспыховают над озером огоньки фейерверков, на небе звездочки мерцают, будто в марципане все вывалены. Хорошо то как в сказке или у мамке в деревне. И мнится, будто весь мир уже освобожден до самой Аляски, где средь льдов и пингвинов развивается наше красное знамя на потеху эскимосов. А мы отдыхаем, лузгаем семечки, пьем водку и мочимся куда попало, в любую речку ихнюю, хоть в Миссисипи, хоть в Сену... Во! А по всему лесу кружева повисли, синии рожи какие то хихикают и чем то ароматным пахнет. Гдей то мы тогда освобождали, комсомольцы? Сей момент вспомню. Блестел паркет, работал буфет... Ага, по моему Австрию. Да, точно. В столице ихней городе Вена дело происходило. Поехали мы на рыбалку значит, половить местных зеркальных карпов. Сам комполка, товарищ полковник Баринов, Кузьма Кузьмич, во главе операции. Я за рулем газика. Виды там замечательные, ребята. Все такое причесанное, подстриженное аккуратно, я имею в виду природу нетронутую, небо будто глазурью покрытое, а само мраморное, кругом горы синие возвышаются, пахнет медом, голубями, а погоды стоят - очарованье. Хочется прямо плакать и скучать по великой родине, от которой вдалеке пребываешь. А тут как назло, слушайте, партизаны ихнии как шарахнут с базуки. Только шипенье змеинное в ушах и крик: ох, ты, блядь! Не признают освободителей значит, суки, и все тута. Хоть режь их заживо, сажай на кол и парь на медленном огне. Они все за свое, гниды. Поливают из укрытий в скалах с пулемета, заразы. Страшные, между прочим, такие хари у горцев этих. Я то понасмотрелся на них в натуре. Все разрисованные краской, косматые, в волосах длинные яркие перья убитых птиц, сами бешенные такие в звериных шкурах. Не наши короче люди, а как бы совсем нечеловеки. Поклоняются же большому черному камню. Ну, язычники, одним словом. Пришлось нам пригнать дорогую Катюшу и дать по идолопоклонникам пару залпов. Выбили всех из каменных мешков ихних. Кого поубивало нахер, другие стали выходить помаленьку, сдаваться. Косоглазые такие, черти, маленькие, грязные, сполчеловека, все в моче и кале, извините за выраженье. Но злые... Что твои японцы. И шуму понаделали в горах где гуляет эхо, страх. В нашем же стане беда большая случилась. Комполка нашего, батю любимого, наповал убило осколком снаряда. Снесло полчерепа человеку с большой буквы, и как небыло его на этом свете. Жалко до смерти. Мы ж с ним считай всю Европу освободили и большую часть Азии. Да, половили, называется, рыбки, лучше в гарнизоне сидели да пили водку с пивом. Мы потом этих карпов проклятых глушили гранатами по чем попало и перебили от злости всех, будь они неладны.
Взгляд Ниггера, как падающий, ревущий водопад, как культяшки оттяпанных рук, обрубки ног, затычка вместо рта, пуговицы в глазах и голова, отрубленная из состродания. Малиновая язычница птица, как яичница, густо посыпанная марципаном. Она была постоянно на устах старейшего в роде, кто возвышался над нами и в остальное время суток, казалось, не вкушал ничего кроме манго. Не побрезгуйте девочкой, негр, предложил мне ее помню, в самом начале повести, ночной партье Гостиницы Москва, и я, который прошел все окопы от самой Бельгии до дружественной Монголии, усмехнулся краешком укушенной души. Не хотелось делать ей больно и сбивать цены, потому что наша жизнь это свалка если вообще не помойка благих желаний и сундук дедовских прогнивших предупреждений... например, помню старика Григория Черепушкина, со старой клеенчатой сумкой, в которой только пачка подмоченной соли, на дороге в Мекку. Он ехал туда на осле, будто шел в магазин за хлебом. На минорет взошел мулла Маудзин, а глаза неутомимого Мао слипались от крайней формы усталости, ибо собачьи головы хоть и летели направо и особенно налево, вырастали прямо на глазах новые. Я же вообще чуть с ног не падал, словно меня всего высосали вардулаки или исписали продажные писатели вроде Семена Бабаевского. "А я люблю этого кадра", щебетала анархистка-Птица, по моей авторской подсказке, имея в виду конечно же меня самого и деловито чистила ногти, как ее коллеги по крыше чистят перья. Испорченные и даже порочные люди ей нравились, и она искала их повсюду: в пивных, в дешевых кабаках для извозчиков, особенно в ее любимой Трояке, где я писал мою повесть, сидя за высохшей пальмой, со стаканом водки на столе и кусочком хлеба с горчицей, поминая из писателей только умершего по пьяни Марата. Она же, баловница и плод моего больного воображения, мочила голову портвейном и закусывала фужером, объехав весь кривой, как шпага, город и успокоилась только, когда кончилось пиво в подвале на Поварской. Что там говорить, ей импонировало быть героиней моего произведения, под звон стаканов, бокалов и рюмок. Под Перикопом, за Дунаем ли гуляли наши чудо-богатыри и вверх летели в пустоту бутылки из под пепси предвестием скорого летального исхода целой цивилизации, а они все не могли нализаться, ползая в районе Аквидука, а блевали уже в Порт-Даме. Или по крайней мере где то около. Я почему помню, со стен то капало, а нос у нас заложило начисто. Птица, которая пришла ко мне поселиться, в тот вечер была похожа больше на мокрую курицу. Она со мной громко спорила, кудахтала во всю глотку и в итоге чуть все не испортила: пришли какие-то люди со злыми рожами и стали требовать, чтоб мы убирались к черту. Я их долго уговаривал простить нас на первый случай. О, я не охал, как Л.Толстой и не окал, как М.Горький, я вздыхал только, с тоской глядя туда, где едва шевелился возле винного друг мой Троцкий, прислонившись к теплой плоти Бухарика - собрата то бишь по перу, ибо ночи у нас тут темные и нож в кармане фуфайки бывает порой просто необходим, как сотка водки поутру, чтоб толкнуть мотор и начать какие-то движеня опять таки по кругу. Так учит нас философ Къерки-Гор. Так бредит нами чей то телевизор в загородном доме ночью, где призраки являются в двенадцать ровно, чтоб вставить в рот нам кляп и дать под правый бок подушку. Она, я разумею Птицу, лежала вся в бреду и видела весь мир зеленым, как корова, которую ведут по пыльному шоссе на бойню. Она мычала и искала таблетку, чтоб забыться и видеть только птичьи сны о чем то птичьем в оперенье кровавых закатов, когда олень пахнет не садом, но Гоморой, а в селенье на виду у Великана детских страхов - только мятой. Изжованный, словно из жопы, костюм мой и ее затравленный, затрапезный вид повисли на моих согбенных плечах литератора из обреченных, и я в огне дома Троцкого, подожженного наверняка этой террористкой с бородкой клинышком, что жила на краю селенья и не с кем не дружила, схватил Птицу за плечо и резко рванул к себе ту, которая писала послание очень важной Персоне, постоянно заменяя слово прелат на словечко пиллат, желая тайно войти в костер самоочищения за грехи прадедов, которые начисто лишены были инстинкта самосохранения, ненавидя почему то друг друга до смерти, хоть и пахали землю бок о бок. Нет, лучше смерть от укуса кобры, чем жизнь без презервативов в эпоху СПИДа. А Птица кричала, как будто съехала резьба и спидометр заплясал не в ту сторону от ада. Птаха, хотелось крикнуть ей, забудем пятна позора на щеках лже-пророка и выключим свет обрезом переходника, как пьяный матрос Железняк убрал из жизни одним росчерком пера ненужную уже в моей повести проводницу пятого вагона, стоящую по уши в говне, добираясь в этом поезде из оккупированного Крыма, в те времена, когда смерть на перине казалась вкуснее самой спелой малины. "Помолись за меня грешного Птица поближе к Богу", шептал он ей после содеянного, как будто и не злодей вовсе, а исполнитель чей то злой воли, "и пусть сны мои будут чисты, ибо я искренен в моих намерениях избавиться от скверны и уже выбросил в окно, как программу минимум, грязные и рваные носки. Ведь мы мастера благих начинаний и пожеланий в избыточном количестве на почве перебоя со спиртным драчливые защинчики своего места в очереди и отчаянные шутники там, где пахнет не богульником, но бессмертником." Она не слушала, потому что писала что то очень важное, а я гладил на кухне галифе и гимнастерку старику Григорию Черепушкину, который имел какое то отношение и к событиям в Некарагуа. Шел год Титана и гибель лайнера маячила на горизонте открытий в воспоминаниях старых мореплавателей - Улисса и Синдибада. Я читал старенькую книжку о проказах розовощеких приказчиков, прожигающих жизнь в кабаках, а курил забытую кем то в туалете трубку, думая только о той что подторговывает в свободное время на базаре цветами руб за штуку. Она в прежней жизни была птицей - длинные ноги, подвижный зад и острые лопатки вместо жестких крыльев - а теперь компенсировала все, включая грехи и прощёты молодости, особой диетой, когда другой раз и поклевать чего было на дне кружки. Я трогал ее мокрые, пахучие волосы, как вы гладите прохладные перья, покачиваясь на пружинах еще довоенной койки. Наше желище было подобно разоренному гнезду и всякий хлам делал из нас само собой хамов. "Я только что вернулась с пруда", рассказывала потом когда мы угомонились малость, Птица, "и была вся мокрая от слез и желания, а по дороге зашла за насосом и познакомилась с женщиной, чья бородка выдавала в ней поклонницу Чехова, социал-демократку и ныне мойщицу окон по улице Кирова. Я подала ей руку, и она шепнула мне на ухо, что все мы давно уже умерли, а потом затряслась в беззвучном смехе тех, кто давно наплевал на забавы света. Она шептала мне громким шепотом о пользе террора и что весь поселок скоро будет в огне, который сожжет все старое, ненужное, включая библиотек, состоящую из книг, что в массе своей не тонут в воде и, увы, не гниют в нужниках. Блузка на ней была белая да длинная темная юбка, а маленькие глазки так и пылали бескомпромиссным гневом. Извиняюсь, сказала я ей только, но я решительно протестую против посадки здесь растения Тут, чуждого для этих мест и цветущего малиновым цветом падения империй. Она согласилась не думая и просила заходить в гости. Я вышла из дома бородатой старушки, как птицей вылетают из душного крематория навстречу новой жизни, вдыхая аромат крепжаржета, надушенного тонкими духами Жульен." Мы жили тогда в простеньком домике возле самого леса и не жалели денег ни на кусок черствого сыра, ни на дешевое вино по субботам и средам. Я чаще всего сидел в кресле с дырками, покрытом как не странно черными цветами раздавленных воспоминаний, и ничего не делал. Может, только копался в памяти да кусал ногти. Птица лежала на полу, читала популярный журнал о полярниках да часто пила воду из банки. Она была в простеньком ситцевом платьеце и гладила кошку, которая съела ту самую птичку, что жила на ветке домашнего цвета. Только синии перышки да капельки крови остались от нее на полу за диваном. Я говорил ей, что устал от сплетения плохосклеенных слов и обреченных сквернопродуманных жестов, начищенных до блеска рож, разбитых дубинками голеней и поломанных пальцев недурных музыкантов, вырванных языков потенциальных Цецеронов, изгнанных Шекспиров и шинелей отвоевавшихся бродяг, освобождавших большую часть мира, а ныне бродяг, что ночуют на кладбище, а поутру возле пивного ларька толкуют о победах, кутаясь от старости и внутреннего озноба в тепло воспоминаний о последней войне. "О, как я не хотела делать тебе больно", рассказывала потом Птица, "трогать за живое, сдирать кожу или обножать незащещенное кольчугой грудь. Напротив, старалась услужить как могла - сдувала пыль со старых книг из которых ты черпал свою мудрость, утюжила брюки твои, идущего на прием к сильным мира сего, кусающего отличный кусок в кармане старательно почищенного пиджака. Но больше ты запомнился мне в черном трико, на голове белая кепка, на ногах кеды. Мы сидели на веранде и вспоминали Турцию,где пахнет халвой и когда лежишь под дувалом в дымину пьяный, забываешь, что ты раб и твой поезд на Кара-Даг давно ушел, а потом к вам подходит паша и говорит что то по своему или просто плюет в рожу. "Мне ли", шептал я в темноте прихожей, "потерявшись среди остропахнувших анашёй и загубленной жизнью елей обретшим надежду в виде прямоугольной как тюбитейка Птицы алкать утраченных свобод и думать только про огород на задах этого селения. Ведь жизнь здесь остановилась, насколько я могу судить, на цифре пять". Я помнил конечно же кухню и коморку бородатой старушки, в которых одних ходиков семь экземпляров, а настенных часов с боем, престижных и в доме генерала всех двенадцать штук. "Как рванет потом", шутила старая и смеялась будто маленькая. На руке у нее Сойка, играющая десять гимнов, включая Боже царя храни, а в печи тушится мясо по гренландски. На оранжерее пахло насморком и вчерашним кошмаром, на груди у нее алый бант и слышится мелодия интернационала, а воняет чесноком и чем то завернутым в грязную тряпочку и спрятанным за этажерку, на которой томики Маркса и Ленина. Глупые, какие же вы все глупые, хотелось крикнуть или прокуковать девять раз, ибо именно столько им оставалось в этой жизни. На дворе кусались комары, ломилась в окно сирень, пахло мармеладом, и я стоял возле муравьиной кучи, а Птица сидела на ветке и чирикала от удовольствия. Над кучей транспорант как на демонстрациях - НАШ МУРАВЕЙНИК САМЫ! ПРЕКРАСНЫЙ. "Она чистая была, эта женщина, как первый снег", клялась потом на суде Птица, "вот только не выдержаная и порой в суждениях резкая, а хотела нам всем одного - счастья". Потом мы все сели. Маша засуетилась, девушка, поставила на стол, засиженный мухами, Наполеон, сладкий и хрустящий. После обеда мы забавлялись с Птицей отнефиг делать на сеновале, где пахло падением нравов. Она была все в том же ситцевом платье, коротеньком, тонком, почти прозрачном. Я целовал ей грудь и ноги, гладил волосы, а она только шептала про какого то ежа, который обязательно умрет, если сейчас же не выпьет человеческой крови. "Как рванет сейчас..." слышали мы голос безумной старухи. А на столе, когда спустились, стоял портвейн и лежала жирная селедка. Крутилась канетель, маялись в огороде бузина... Вечером Птица куда то улетела. Может быть, петь на концерте черных дроздов глубокой ночью или стричь головы тех, кто выдумал мазать наши ворота дегтем. Пришел охотник в смешной ушанке с торчащими в разные стороны ушами, принес двух тетерок, повесил их на забор с видом на север. Я думал про этих мальчиков Сима и Афэта, ублюдка Хама, а также того, кто упрямо называл себя Адам, будто хотел нас этим удивить. Также иных загадочных типов, что приходили и уходили, оставаясь ненадолго, прячась, случаясь на сеновале, шаля там, ссорясь, проклиная захватчиков, клянясь отомстить гадам, пугая нас шрамами на запястьях, плечах, груди и длинными ножами в ночи и перед самым рассветом, когда жалко себя до боли и хочется петь печальные песни, а кругом пахнет грибами, пудрой, речкой, яблоками, цветами и кричит как резанный последний петух. Три года жизни в деревне укрепили наши вены и запрятали куда то подальше острые опасные бритвы. Мы умывались холодной водой из колодца и бежали пахнущими новой жизнью кустами к пруду, где водились караси и русалки, чьи лепные изображения остались намертво изваяны над входом в нашу обитель. Мы ненавидели практически никого, а желали только кухарку Машу поутру с ее непременной яичницей. Она шла на цыпочках, неся кому цыпленка, кому отчаянье или прямой испуг, как будто увиденного в лесной чаще цыгана. Мы были как в блокаде, но благодарили Бога и пели псалмы, уединившись возле гигантского муравейника лучшего в мире. Пахло мухаморами, летало страшными птицами, холодило душу древними страхами. Я обнял ее за плечи, провел рукой по губам, прижал к телу. Хороша она была рано утром. Вся в саже, будто вылетела прямо из трубы в сад, где была засада и только на пахнущем развратом сене пришла малость в себя в моих теплых объятьях. Шуршание ее крыл, думал я перед сном, предел желаний, а перья груди, как рюмка коньяка о вечернюю пору. Я помню как она дрогнула в первый день нашей встречи, когда я уставился на нее будто безумный, имея в руках то ли гнутый тесак, то ли гаечный ключ восемь на семь. "А где вы служите?" спросила едва слышно, довольно нервно и затянулась поглубже, как бы предвидя первый удар по роже, сидя на мягком диване, в который проваливаешься и уже не думаешь о загубленной жизни и оскверненной родине. Ах, если б не другие берега, теплые страны, жизнь как сказка, к черту тогда географию, кругом одни тюльпаны и никакой шпаны, и не пахнет трупами, зачем тогда север катаний с гор лобызаний алых щек на морозе чарка водки с приходом в теплую комнату да курение трубок и припоминание обстоятельств предшествующих и послуживших причиной неизбежности... вся власть воображению сраженных галлюцинаций. Я нес ахинею, а она смеялась всласть. Акации под окном цвели мертвенным цветом глициний. Потом мы сели за стол, разлили портвейн по фужерам, нарезали сало тонкими ломтиками и выпили за забытый порок, после за оставленный в лесу теперь уж до весны хворост и наконец за неуклюжего, но надежного медведя Федю, который приходил иногда ночью, был вежлив и никого не будил, разговаривая потихоньку сам с собой. Крепкий мороз будоражил наши сновидения, и я знал о чем грезит она, а также догадывался о сути снов пьяного старика Григория, что не вылезал из под армейского жесткого одеяла, где примостился также длинный, как шпала, и прямой, как шпага или штык в виде памятника, ужасный, но родной нам Глухонемой, чьи костлявые ноги сжимали Григория в районе горла. Старик Григорий Черепушкин, ветеран рассказчик, дрыгал ножкой, ампутированной чуть выше колена, а шел будто лесом и сворачивал все налево и налево, в то время как тесть его Никифор, ветеренар и сукин сын, скручивал себе самокрутку из газеты Красная Звезда, или как он любя именовал ее Звездочка, перед тем как сесть на табуретку в кухне у открытого окна уже на весь день. В трусах и майке по случаю начала весны. На груди у него, как горящий полустанок первый дней войны, татуировка - Ленин обнимает Сталина на фоне красного знамени. Сидит ветеран, дышит воздухом озоном, а мечтает о светлом будущем без клопов, попов и тараканов, а Гриша, зять его, идет лесной чащей и повсюду тут воспоминания о прошлом в виде потревоженной грибницы, спиленных деревьев, загубленных ни за что зверей или разоренного муравейника, лучшего в мире. Птичка какая то распята на осине кем то из юных бездельников, скорее всего Сережкой-проказником, соседом по купе. Ах, молодежь, комсомольцы, вашу б энергию да приложить к делу освобождения. Это точно в гео духе развлечение. Возле самой Желтой речки Гриша снимает с себя всю одежду, галифе и гимнастерку, а трижды кланяется духам здешних мест и вод. А тесть его Никифор в это самое время кричит во всю глотку соседу этажом ниже, чтоб шел немедленно к нему с поллитрой побеседовать о политике. Григорий немного трусит в грязной речке и мочится в холодную воду и идет в нее весь дрожа, прекрасно сознавая в своем старческом уме, что на другом берегу зарубежная держава, нами пока не освобожденная. Мороз по коже и враждебный антагонизм под мышками к чужой культуре и буржуазной демократии. Чуждым нам нравам, как то проституция, наркомания и онанизм. Да здравствует Константинополь, кричит он в забытьи как бы, исконно русский город, который мы освобождали раз двести пока не взяли намедни с боем под вербное, кажись, воскресенье. Григорий потерял там пять зубов в стычках и три почки, а также был проклят толстой турчанкой или гречанкой, кто их поймет сволочей смуглых, у которой на ходу, не слезая с лошади и не сбавляя скорости, срезал пол-подола ее цветастой юбки для неизвестной цели. Шутки ради, оправдывался он потом в кругу друзей, что собрались по случаю Дня освобождения на площади Победы. Они все были как на красном карнавале, разодетые, умытые, слегка поддатые. Кричали, смеялись, били себя в грудь кулаками, бахвалились, чертыхались, галдели, как обалделые, поминали убитых командиров, особенно ком-полка товарища Баринова, и делали двойное сальто, несмотря на возраст. Они были молоды во время войны в возрасте стервеца Сереги, но мудрые, как столетние старцы, потому что много повидали ужасного и хорошо знали цель своего предназначения - освобождение всего мира от рабства. "Сбросим нахер иго это и дело с концами, кранты значит", говорили солдаты, "после отдыхай, брат, кури махорку или самосад крепкий, приобретай фуфайки подешовке, новые сапоги и кирзовые меняй на борохолке хоть на яловые стоптанные прикупай себе кепку или фуражку последнего фасона в магазине Мода, и гуляй, братва, от рубля и выше до самого Иртыша, а то и много дальше, бери загорелых барышен за неслабую талию, уводи их в кусты, жарь там да похваливай жизнь, которая задалась с самого начала, такая нам удача выпала и историческая миссия, пей водяру, мужики, или напитки иностранного происхождения в компании освобожденного нами и благодарного населения, рисуй себе на стеклах вагонов, везущих нас на родину, узоры в виде звезд любимых и серповмолотов"... Из воды вышел Григорий чистый, обновленный весь, с новыми мыслями в голове, а Никифор, тесть его, старый хрен, намекнул соседу этажем ниже, что цветы умирают от жажды и опустил через окно кусок старого шланга, который украл позавчера в гараже, где выпивал с шоферней местной. Струя ударила средь жаркого и даже пыльного дня со всей мочи и прямо в увечного прохожего, который шел подпрыгивая с лицом напряженным и желтым как лимон и не то пел патриотическую песню, не то строчил из пулемета Максим, расстреливая кого то, а был никто иной как Черепушкин Григорий, ветеран многих баталий. Ему во время финской незабвенной кампании зимней пуля попала в коленку. Цепкий был белофин-снайпер и целился с дерева метко, весь в маскхалате, на рожу ужасный тип. Возле самой линии Манергейма дело было, где их полк залег и ждал дальнейших распоряжений. Не один день они там пролежали в таком безвыходном как бы положении, когда даже встать, размяться невозможно было. Григорий отморозил все пальцы на левой ступне и их ему потом в санчасти оттяпали. Они, то есть солдатики, в сапогах по простой портянке были и ветхих шинельках, а мороз под сорок заворачивал, скрипели мачтовые ели, пищал гранит, пела унылую северную песню дальняя дорога в странную страну Суоми, тяжело дышали, стоя над ними, офицеры в белых тулупах и рыжих валенках. Полковник Баринов, когда увидел такое безобразие, руками замахал и закричал прямо по матерному, открытым текстом, солдаты слышали, что надоело ему, блянахуй, за свою жизнь личный состав хоронить по чьей то непробиваемой дурости, дальше больше расходясь, кроя непечатными словами и целыми сложносочиненными предложениями, шпарил только так, дай Бог, каждому, а пехота желала ему многих лет жизни за такую доброту, чтоб прожил он столько и еще столько и дожил до окончательного освобождения народов мира и исцеления наций от порока разъединения и заблуждения начет своего национального отстранения. Потом встали, которые могли еще, а остальные остались лежать примерзшие и, если живые, то ожидающие помощи, а те кто мог двигаться шли по Крепостной улице, что брала круто вверх и пели о свободе и победе. Стучали ложки, кружки в рюкзаках, скулила гармошка и многие уже видели себя инвалидами на тележке посреди базара, где грязная лужа, пахнет дрянью, но в кажном ларёнке продается дешевое вино и пиво. Чем не жизнь, братья? Примешь дозу и орешь себе во всю глотку хоть до вечера против гадов, которых всех перебить надо, про их поганые рыла и как били их да мало. Из-за заборов в служивых летели камни несознательной части обывателей этих мест, которые видели в красноармейцах только оккупантов, несмотря на объективные причины, а ведь они от всего сердца пришли помочь. Честное слово. Да никогда в жизни Григорий наш не обидел просто так ничего живого, тем более иностранца, особливо своего брата, славянина, какого они освобождали так часто, что просто со счета сбились и путали страны, то ли Польша это, то ли Чехословакия или даже вообще Болгария, в голове все спуталось от постоянного употребления за ихнее счастье и процветание Сливовицы, Выборовой, Смородиновой или Апельсиновой, не считая нашей Московской. Бабы завоеванные вот кто к нам лояльно относился, без всякой спеси. Воины брали их за живое своим видом боевым и средь них кривоногий почти карлик Григорий был ничем не хуже других. Он щипал их, как кур под праздник Первое мая, а они от него кудахтали по чем зря и, словно ошпаренные, вылетали из курятников, сараев, сеновалов или взятых с боем хат. "С прибылью вас, бабоньки!" кричал им герой, покидая освобожденную территорию, обильно политую обоюдной кровью, желая им всего хорошего, а они махали цветастыми платочками и украдкой смахивали слезы: так привыкали женщины к военным, что не хотели другой раз отпускать освобождать дальше. А у полковника Баринова Кузьмы Кузьмича на этот счет своя теория была в виде версии, подтверждаемой практикой повсеместно: что, мол, чем больше женского населения нам враждебного солдатики оттрахают (особенно немецких фрау почему то подчеркивал постоянно), тем больше нейтрализуют воинственный дух их и снимут агрессию в настроениях. Освободители это на ус наматывали при взятие Берлина, который им отдался наконец после упорного сопротивления, а немцы как предчувствовали: видели солдаты и офицеры наши там ихнии плакаты, на которых наш боец победоносный катит перед собой тачку, а на ней все свое имущество, то есть родной, советский ХУЙ. Гигантских размеров. "Ебите их, ребята, в пух и прах, хвост и гриву", рекомендовал бывалый полковник перед строем после обеда, когда стояли еще под Краковым, и они уж посторались чудо-богатыри, хоть и питались почти в проголодь. Очень много злости накопилось против врагов, вот в чем все дело. Только б дорваться, падла, мечтал Гриша Черепушкин, тогда еще сокол. И наконец - вот она вражеская фатера, куда он ворвался с автоматом Калашникова на груди и одной мыслью в уставшей за время похода башке: добраться наконец до белого дебёлого тела этой нерусской сволочи. А она сидела у окна, как будто поджидала кого, и пела песню про прекрасную деву. "А", подумал Григорий, "гнида!" и сорвал с нее парик немедленно. Для начала. Поиграть с ней хотел парень. Под ним же, представьте, совсем ничего не было, лысый то есть абсолютно череп, скользкий и блестящий. Облитый притом зачем то керосином. Хоть ты поджигай ее падлу-дуру, чтоб горела ярким пламенем, как родина ее Германия. "Склонны они к жертвоприношениям, эти немки" заключил Григорий, едва не бредя и мало понимая, что творит, дал сапогом по венскому стулу и кукла упала навзничь. Разбилась вся натурально на кусочки, потому что фарфоровая была, а чулочки такие эластичные, беленькие, совсем не практичные. По ним же сверху струился речеек крови. Он сначала избил девку как следует, для порядка, приговаривая: это тебе, курва, за Брянск, это за Сталинград, а это за Смоленск, гадина, и так далее, перечислял долго пока не дошел до Берлина, усталый, потный, грязный, грозя постоянно культей, завернутой в тряпочку на память от лучшего друга Феди из четвертого эскадрона, который был полностью уничтожен итальянскими танками под Ростовом. "Помню, когда мы наконец прорвали окружение", рассказывал потом Гриша дружкам по парилке уже после демобилизации, "и прибыли на место битвы с опозданием ровно на одни сутки, там только проститутки, которые шли за солдатами от самого Рима, сидели и плакали, потому что в жизни не видели такого количества мужского мяса вперемежку с конским в одном месте". Фрау ж его, Гришина, просила прощенья, стоя на коленях возле подоконника. Выла, как сука, у которой отбили кобеля товарки по стае, а злые люди впридачу выкололи глаза неизвестно за что. Григорий, ни слова не говоря, прибил ее гвоздями к полу, чтоб не дергалась, а сапогом выбил все зубы начисто. Штыком после щекотал ребра в волю, а на лбу написал тесаком - овчарка немецкая. И только после таких предварительных процедур взял ее, как говорится, медленно, но верно. Нежно даже, ласково, не муча, не увеча во время акта. Добрая была немочка, при всех делах, в теле такая дамочка. Аж через сорок лет - как вспомнит текут слюньки. Когда кончил, облил ее всю бензином и запалил нахер вместе с хатой. Она хохотала, он слышал, удаляясь от этих мест проклятых, орала, как бешанная тварь, ругалась на чисто русском мате с легким советским акцентом, будто и не стопроцентная арийка, а наша рязанская баба. Она стояла у него перед глазами и лузгала семечки - в разорванной, окровавленной блузке, домашних тапочках на босу ногу... не какая-нибудь шалава... "Бабы то там, мужики, между прочим, первый сорт прима", хвастал потом в бане Гриша после победы, разумеется, в бане, где дружки его, попарившись, пили пиво, а наверх пускали водку, чтоб не было криво. И всякий раз как развивал эту тему ветеран приводил для примеру слова полковника Баринова, покойника, которому снаряд пол-черепа снес под Веной, о пользе нейтрализации зарубежного отребья женского пола путем осеменения. "Правильно", соглашались с ним поддатые, распаренные, краснорожие мужики наши, кто с Поволжья, кто с Украины, Закавказья даже, и с давно освобожденной Прибалтики. Ее наша Красная армия одной из первых освободила и вывела на чистую воду Балтийского моря буржуазных правителей прогнившего режима, лакеек международного империализма. "Су-к-ки, они, сук-ки проклятые", кривлялся по этому поводу, еще по видимому не совсем очнувшись от мороки парилки, ветеран трех войн и одной революции Петр Поддягин, потрясая отстегнутым в предбаннике протезом, а потом вращая им над головой, "я б их огнем всех спалил, блядюк нахуй, со всем их имуществом, хатами и потомством блядским, не нашим!" Так кричал он и бился в припадке падучей, словно пророк какой, придведя мутным взором, взорванные переправы, новые освободительные войны и скорый Даманский, как репетицию более грозных событий, где наши дали просраться китайцам, положили и пожгли их немало, чтоб не выделывались узкоглазые черти и знали свое место в истории вплоть до полного освобождения. Тут и другие мужики не выдержали, расходились под влиянием винных паров и всей атмосферы банной, способствующей душеизлиянию, начали вспоминать весьма эмоционально, хватая друг друга за локти, пятки и затылки, остриженные под бокс - мода того времени - а также показывать раны и клясться отомстить за все гадам ползучим. Одни притом только трекали что то малопонятное, некоторые вообще лишь языками щелкали на манер узбеков в рваных халатах и тебетейках на лысых головах в тихих залах наших музеев боевой славы, где опытные экскурсоводы вешают неумытым кочевникам и хлопководам и льют воду про подвиги комиссаров гибнущих от кулацких восстаний, толкуют непосвященным про летчиков, идущих на таран за Сталина, о танкистах, горящих в подбитых танках, не доживших немного до освобождения Европы от тиранов...
Метались страны и на каждой улице стояли капканы не для лис а для потенциальных убийц. Небоскребы были только продлением вигвамов, а сами туземцы выглядывали из-под каждого гладкокожего ам риканца жмурясь от удовольствия. Смеялись металлисты всех времен и народов и каждый лист написанной заживо истории сменялся белым пятном на желтой роже конквистадории. Плясали голые по пояс чернокожие жители потного континента для которых сигареты Кент восьмое чудо света и пустая пачка - реликвия. Они лыбились белыми зубами не желая менять религии но приветствуя освободителей покачиванием бедер избирая себе вождей из народа. Они сидели на чертовой коже и улыбались себе подобным, поедая плоды манго, не брезгуя бледнолицыми. Гримировались актеры в далекой Боливии кто под Нерона кто под Калигулу а Италия страдала от переизбытка пушечного мяса и освобождала Марокканскую блудницу от лишних перстней и иных украшений раскошного тела как цыгане ласкают украденных кобылиц а они лижут им щеки, - ластятся пышной гривой. Грозные времена ударили тогда в громкие тревожные колокола над обнаженной словно на показ увозимой быком (обличье Зевса) а после освобожденной кем то Европой чья одна жопа - произведение искусства... Она притихла и хотелось кусать ее за бока и ляжки целовать в зад и плакать от чувства вновь обретенной свободы. В Польше или Чехословакии щадили наши чудо-богатыри и неслась русская плавная речь с гортанным советским акцентом. Цены были на все тогда не высокие а люди вообще стоили копейки. Женщины кидались в радостные объятья пропыленных потных солдат будто под танк со связкой гранат без задней мысли. Пятнадцать стран признали себя побежденными и выступали теперь только в роли бывших оккупантов а правители их козненные иначе как главари банд не вошли в историю. Пали оковы с натруженных шей и худых почерневших от безысходности ног народов Востока. Освобожден наконец многострадальный Китай и узкоглазому, желтолицему населению наконец то вздохнулось широко, глубоко и привольно под великой тенью мудрого Мао а маятник истории опять качнулся вспять и орды варваров стали как восклицательный знак у ворот Рима. Туда был послан немедленно эскадрон быстрого реагирования летучих гусар сердца которых воспламенялись как спирт при первых слухах о любой несправедливости. Им подобны были в какой то степени комиссары в кожаных куртках с наганами страдающие от жары холода и лютой ненависти тех кого они ринулись освободить от прежних устоев и веками усвоенных дурных привычек рабской жизни. Для ихней же пользы, бля! Алел восход новой жизни и благовестил поп приход нового Мессии. В простой кепке на большой голове с открытым лицом и прищуренными хитро глазками народного освободителя. Китель на голое тело, бородка клинопесью, маленькие усики щепоткой, татуировка по всему телу - век свободы не видать а дальше по матерному туды и сюды до самых пяток. Он может косить, молотить, топить печь по черному, забивать козла вечерами и топтать баб по выходным, скакать верхом, баить под дых неожиданно и ходить в простую уборную по большому. Но в общем человек, советский, но притом совершенно гениальный. Исключение то бишь из правил. И рушились сами Бастилии при одном упоминании и приближении тех кому ненавистно было само слово тиранство. Миллионы рабов всех цветов кожи, разреза глаз, оттенков рас и бесчислия вероисповеданий пали на колени перед огромной статуей Освободителя и молили об освобождении как о единственном в этом мире благе для которого стоит бороться, победить или умереть. Выли волынки в Шотландии, исходила стоном аккордиона Франция, губа не дура Германия играла на губной гормошке, отдавалась чуть ли не за треху Португалия, корчилась в агонии свободолюбивая Британия, давились от горя порабощенные народы Швеции, Норвегии и Швейцарии в общем Скандинавии. Маленькая Голландия, голая по пояс, трепетала при одном виде американского звезднополосатого флага, а наглый янки чесал яйца и в болт не думал. Испания замерла перед Франко, как зебра от тяжелого взгляда короля джунглей, а мужчины ее прекратили гладить рубашки и бриться окончательно. Так ненавистен им был диктатор и мировой империализм. Повсюду бастовали сознательные рабочие и катали в тачках к морю или по крайней мере к грязной, как свалка, речке ненавистных им хозяевов - мастеров, инженеров, начальников цехов и другое начальство. Японцы шли тесно сплоченными рядами и колоннами против императора Херокито и самые смелые из них делали себе харакири, чтоб получить железную чашку риса. Роились насекомые в трупах непогребенных арабов, покусившихся на глоток свободы перед лицом и сапогом осанистого сионистского агрессора. О свободе с большой буквы толковали проповедники и лекторы-международники, ученые и музыканты, патриции и плебеи, писатели лауреаты сталинских премий, грузчики и железнодорожники, учителя в самой глубинке России... Туман и гарь, как во времена ужасного змея Тугарина, вновь повисли над всей землей нашей, заволакивая самые светлые умы и чистые головы, а в Лондоне, родине парламента, родился настоящий смог. Он рос, плодился, размножался, множился. Смеялся над нашими жалкими потугами, обзывал варварами, рвался на части, но вновь соединялся в единое целое, не желая делиться с награбленным и помаленьку превращаясь в то что свободолюбивые люди обоих материков любят называть Ярмо и Иго. Турки делали отчаянные попытки прекратить китайские пытки а заодно на грани самоубийства свергнуть своего ненавистного шаха, а решительные компучийцы, не желая отстать от цивилизации, не пожалели шести миллионов своих сограждан во имя торжества справедливости и победы над сном разума. Для гармонии всей нации, когда не надо платить дань богатым и думать о покупке нового автомобиля заграничной марки. Мерещилась также ближе к вечеру такая вот блажь: будто темное, несметное войско наступает на нас откуда-то с севера, захватывает Сибирь, Приуралье и даже отчасти центральную часть. Мы строим танки, флот, пушки, пулеметы, делаем коктейли Молотова, но все напрасно. Ничего не помогает хоть убей. И вот тогда в самый критический момент встает Великий вождь в большой фуражке и произносит решительную речь, будто сносит все старое, застойное, отжившее, и от этой могучей речи тают снега, текут реки вспять и скрещиваются соловей с кукушкой. Звенят ручьи, поют скворцы, голубеют небеса, краснеют звезды, блеют овцы и с новой надеждой чернеют яйцы у негритоса. "Ни шагу назад, стоять насмерть", гремит Великий вождь в большой фуражке, стоя на высоком крыльце, и падают поверженные мощью правды вражьи черные стаи у самых ворот столицы древней.
Я был оставлен без наставника, штанов и даже трусов вблизи упомянутой кучи и привязан к дереву той, кто ловила в это время в пруду карасей и вела поучительную беседу с русалками, отжимающими волосы в тихую воду. Позыв блуда или белая как мытая посуда мысль о спасении? Многословие или словоблудие как предисловие к великой Книге Жизни. Серый жмых на похоронах Венеры в таврическом дворце рядом с домом - содомом его Величества, в подвалах которого хватило яда на трех исторических лиц: Георгия Распутина (распятого за секс и склонность к мистике), психиатра Бехтерева, лечившего Николая Второго и впоследствии признавшего Сталина параноиком и наконец самого Иосифа Сталина, павшего жертвой коварного заговора. Сгодилась отрава для этих по крайней мере важных персон, к одной из коих Птица и сочиняла на ночь глядя письма. Она хотела знать точный ответ на вопрос: кто в нашей стране главнее - психиатр, эрото-мистик или палач миллионов. Я несколько раз слышал как она пыхтела в подвале, где темно, сыро и живет мертвая Крыса, среди обглоданных костей украденных младенцев, и думал, грешным делом, что все это похоть и ловля Вепря. Павел был ей в те же дни не помощник, потому что читал проповеди птицам вольным, а Александр уже понимал толк в самогоне и обладал кухаркой Марьей, которую застукал в загоне и обработал палкой по пяткам. Она курила махорку и ругалась как пастух, отправляя коров на бойню к той самой матери через весь сонный поселок, когда звук кнута подобен стону бича по ту сторону кормушки. Ее большие груди повисли как тяжелые матрасы на заборе психбольницы, и она дышала так тяжело, как шахтеры в забое, орала: да забодай тебя бык! А самогон все капал из сосцов, бежал по животу, заливаясь в пупок и ощущение было такое, будто над вами повисла шаткая кровля и вот-вот придавит. Хам и сам уже ругался давно, не мальчик ведь, живя бок о бок с народом, на шее галстук в горошек и грудь волосатая... Она любила его и называла здесь самым главным, он давал ей деньги на вино, а потом приблезительно в полночь они удалялись в глубь сада, где была беседка и пахло яблоками, которые были рассыпаны по полу. Нашептывал ей что-то на ухо, а она смеялась и обнимала его голову. Он наконец раздел ее наголо, побрасал предметы туалета где попало, что на подоконник, иное на абажюре повисло, застя свет, и разложил на шаткой кушетке. Расправил где мог жировые складки, развернул плечи, целовал груди, унял кое-как зуд в чреслах... дал напиться из кадки дождевой водички, сунул в большой красный рот папироску... Да, погода не баловала нас, честное слово и от этого на лице Павла надолго легла какая-то нездешняя суровость и впалость щек намекала на аскетический образ жизни скоро после прозрения. Среди наших елей прошитых автоматными очередями соитие с народом через общение входило в обряд ритуалов, как ежедневное сношение с молоденькими девочками как прививка против Мары или обольщение жизнью в некоторых буддийских сектах севера Индии. Шел дождь и близка была осень, когда налетел вдруг ураган Жулиан и повалил всю липу в аллее, которую я лелеял еще в прошлом веке, когда вас никого не было на этом свете. Ведь вы все только родились и даже не крестились, какое ж у вас зрение. Вы близоруки и многого не видите, не замечаете даже великого Глухонемого, что развалился в кустах за развалинами церкви и дует не в нос, а в насос. Она, я имею в виду Птицу, сама отнесла ему эту роскошь по доброте душевной, взяв на время у владелицы дачи направо, той самой старушки интеллигентной, которая любила на ночь Чехова и подогретое молоко с гренками. Впервые ее засек крепыш Афэт и побежал доложить Хаму, который возился с постройкой нового караван-сарая (рядом пасся заблудший верблюд, а между горбов восседал я как влиятельный турок). Марья же стряпала и гоняла мух липких над убитой серой кошкой; не было времени (подгорало блюдо) вынести ее на помойку. Однако по дороге повстречал Сима, который только что отаварился керасином в магазинче на горочке и спешил вниз на велосипеде почти на спущенных шинах, а за ним туча саранчи в предверии праздника 7 Октября. Отдах находку, попросил Сим Афэта, имея в виду преславутый насос, намекая на велосипед, который был просто на ободах, а тот повернул нос по ветру и вопрошал Павла (тот шел ловить рыбу и не брезговал Птицей, которая по-прежнему вела дискуссию с дохлой Крысой в недрах нашего дома о том, что лучше отравиться или устроиться на работу по душе) кто мы грязь или жужжащие пчелы. Могла бы быть деспетчером на станции женщина при ее-то образовании, рассуждала здравым крестьянским умом соседка их Варвара, варя картошку на закуску, поджидая цирюльника Ивана с бражкой, и дуя что есть силы на горячий кисель. Глухонемой сидел на лавке всамом углу под иконой и хлебал щи деревянной ложкой. Он называл это поесть на халяву перед тем как сесть верхом на лошадь и отправиться на другой край света. Ведь если на чистоту, без химии, то есть, все мы на рубеже, братья, и взять нас за жабры нечего делать. Варя посолила варево, и оно запахло. А Марья наложила порцию Хаму, не забыла и Сима, да побольше крепышу Афэту. Мысли ж ее были полны хахалями, очевидно по поводу воскресенья, среди которых преобладали отставные пожарные и служители бани.
Одна нога здесь, другая там. Я путешествовал во времени и пространстве, пел что хотел и был бодр, как курок наган, но и отвратителен в глазах окружающих, как кто-то, о ком с презрением говорят даже дети: он здесь нагадил. Вошь на аркане, этот шаблон ля детсадов и интернатов. Землянка в три наката, да сон с прихрапом. Кусок в горле нечесанного, неумытого Глухонемого, который застрял в нашем селении и никуда не собирался уходить, судя по тому что не расчитался еще ни с продавщицей Дашей, ни с цырюльником Иваном, наглым, как таракан. Гром и прозрение под терью от старой ели, прошитой пулеметной очередью (чтоб вы все облысели шкуры!) в прошлом апреле. Аккурат на день Дурака, когда крестьяне хоронили красного петуха, последнего в селении и думали кому бы вдуть раз пять или шесть. А потом и прочь от сих гиблых мест податься хоша и в город чтоб не помереть тут с голодухи. Старухи каялись, кланялись кому то невидимому и чуть не мочились от страху. Народу то батюшки сколь пришло в движение и все воют свят-свят. Я насмотрелся на это вдоволь, вернулся домой уже вечером и включил телевизор, чтоб немножко отвлечься. Разделся до трусов, выпил стакан водки, написал еще пару строчек моей повести, в которой хотел повесить эту хулиганку Птицу за крылья, но передумал в самый последний момент, потому что она подошла к столу с печальным взглядом и подала мне очень вежливо сочный гранат. Потом сидела где то рядом и пела на ночь глядя про моря, горы и долины, где наша армия бьется с гадами, срубив у гидры уж не одну голову. Ее голос был мне как кирпичем по сердцу и я, приняв еще дозу, обернулся полотенцем по пояс и съел этот гранат, чтоб сделать себе хуже. После, набросился на Птицу с каким то даже остервенением, компенсируя по видимому нереализованное творческое желание, по крайней мере сублимируя его по мере сил и возможностей помещения. Вставил ей в рот кляп, связал и долго щекотал ржавым ножичком, подогревая пятки керасиновой лампой. Она только ежилась, но не дергалась, осознавая, в чьей она власти - хотелось ведь оставаться героиней полусказки. Троцкий, я видел в угаре страсти, стоял в малиннике без трусов одной длинной, рваной рубашке апаш, лениво жевал бутерброд с калбаской, а думал, мудак, только о перманенте стрелок своих новеньких брюк и бриолине зачесанных кверху волос, да еще как обычно привычная мысль полоскалась в мутном сознании - как бы хоть чем то нагадить товарищу Сталину, который в этот миг сидел у себя на ближней даче в компании верных друзей-кунаков-товарищей Молотова, Кагановича, Ворошилова, Берии и Хрущева, а на стол подавалась еда и вино. Они только что в волю наигрались в очко, отложили карты. Хрущев наплясался вдоволь и скинул сандали, Ворошилов отбросил баян, Коганович сапоги, которые тачал в свободное от государственных дел время. Все сидели тихо и ждали, что дальше будет. И тогда Сталин взял в правую руку вилку, в левую - острый нож. За спиной его стоял Берия в мафиозном плаще и шляпе а ля Аль Капоне и лузгал семечки прямо в рожу Хрущева, но тот на судьбу не жаловался, грех ему было простому шахтеру. Коганович в тот момент почему то пожалел в первый раз в жизни, может быть, о том, что не стал сапожником знаменитым на весь Бердичев, уважаемым в городе и признанным среди местечковой элиты. "Игра Фартуны", подумал с ним в унисон старый сукин сын Ворошилов и снял фуражку (потел затылок) как будто хотел отдать на время подержать кому то тяжелую голову. По крайней мере так оно показалось подозрительному не в меру Берии, и он икнул в воротник пыльника, не в силах более сдерживать позывы чрева - хотелось и очень пожрать поплотнее, пожевать чего-нибудь пикантного на пустой желудок. (Он только что отлично искупался с одной брюнеткой и чувствовал себя превосходно). "Все ублюдки", подумал проницательный Сталин, повязывая под горло салфетку, ибо трапеза предстояла нешутейная. Генерал Власик, в прошлом казачек, подавал на стол, как делал это постоянно со времен осады Царицына, хоть и превратился с тех пор в высокий военный чин. Блюдо было огромно и кровь с него капала на пол и сапоги приблаженных. "Что там у нас сегодня?" спросил Сталин, имитируя восточную хитрость, оживленно улыбаясь, подергивая нетерпеливо усиками, смакуя это дело бровями, чуть не шевеля ушами, что, впрочем, за него охотно делал смышленный и способный Ворошилов, у которого на конце шашки в лучшие времена (штурмовые например ночи Спасска или вообще волочаевские дни) помещалось до сотни врагов зараз. "Жалко Буденного нет с нами", думал он огорченно, "посмеялись бы потом, да ладно расскажу все в деталях старому хрену." Ведро горчицы стояло почему- то под столом, а в нем большая ложка. На лавке - всякая травка, лук и аджика в банке. Сухое вино рядами у окошка, за которым мелькали голые ляжки прислуги Маши, и чувственный Берия облизывался, созерцая такое изобилие. Разгуливал павлин, пели китайскии соловьи: подарки дорогого Мао. "Вот пожрем и на ложе, спать будем до позднего утра", решил про себя легкомысленный и ленивый, хотя временами энергичный Никита, а чуть позже присоединил к пожеланию: "вобщето как получится". И был прав, потому что все такие организационные вопросы решал тут только один гениальный Коба. "Кабыздох он", подумал Лаврентий кощунственно, единственный среди этой своры имеющий дерзость мысли, вот только нетерпеливый малость. "Кого то ждем разве?" спросил Сталин, посуровив, как во времена неприятных сводок с фронта. И на это только Берия один прошептал что-то маловразумительное, будто лизнул с кончика ножика добрый кусок аджиги. Все в душе поморщились от такой борзости министра и пожелали ему моментального летального исхода, а нервный, импульсивный Хрущ чуть было не перекрестился да вовремя вспомнил, где находится и аж в пот его ябануло. Каганович матернулся про себя, умело. Всему, однако, есть время и место - дружеской беседе и кровной мести. Была снята крышка, прочитана предсмертная записка, в которой желалось процветания дорогому Сталину. Выпущен пар, приколота еще одна шпала туда, куда угодила пуля из нагана и как запоздалая награда - орден Славы. Тому, кто лежал на блюде под паром, весь украшенный парниковыми специями это все было давно безразлично и в высшей мере до фени. Генерал Власик видел такое не первый раз, потому что привычней, и даже не дергался застыв как положено по стойке смирно с непроницаемой рожей, на которой написано: только пусть кто пикнет. "Это что у нас пикник что ли?" опять поинтересовался Сталин, не боясь утомить подчиненных трудными вопросами не для их умов, втыкая одновременно вилку в глаз поданному на стол бывшему подданному (что хочу, то с ними и делаю, был его дивиз с некоторых пор), "или мы просто так закусываем перед совещанием политбюро?" "Лицо то как изуродовано, не узнать даже", подумал сердобольный Хрущев, которого тогда в серьез никто не воспринимал, ковыряясь в печени, а Ворошилов, в душе циник, но какой иногда остряк, прикинул, что никак не ниже маршала на этот раз послал Бог заморить червяка, умело и быстро отрезая голень, Каганович же, голодный как черт, наоборот что то очень долго, греша на тупой нож, возился с предплечьем. Они кромсали и резали на части бывшего товарища, жрали и давились, чавкали и чёкались, а то что оставалось бросали огромным овчаркам, которые собирались в комнате ближе к ночи хватать Хозяина за ягодицы, потому что он отчего то имел прихоть мяукнуть ровно в двенадцать. Ели вообще то молча и жадно, только Сталин по праву главного и старшего по как по званию, так и по возрасту, а также стажу в партии, бросал иногда реплики типа: "жестковат падла", или "воняет старый еврей". Я зря ел на ночь этот гранат противный, я очень скоро раскаялся, когда обкакался где то под утро, а вместо туалета попал в платяной шкаф, где хранилась вся моя одежда. Наложил там порядком с этого поноса. И хотел поджечь весь дом нахер да передумал, решил дождаться обещанного акта террора. Птица спала как мертвая на заправленной по военному койке. Она была далеко не такая прыткая как в самом начале повести, когда и я был относительно трезв и еще соображал кое что. Вся была какая то поблекшая, словно злоупотребляла колесами, как бы вытертая (втиралась что ль?) поленявшая одним словом сильно. О многом она собиралась мне поведать за кружкой пива, рюмкой коньяка, бокалом портвейна, стаканом хрущевским андроповской водки.. Но о многом и умолчать, по бабьей хитрости всем известной и еще потому, что ее в последнее время очень быстро укачивало во время возлияний совместных, и она засыпала, засунув в рот какую-нибудь гадость. А утром рассказывала такое. "Я долго летела, а когда наконец куда то прилетела, была осень и повсюду капало, как во время птичьей болезни - три пера. Я видела рабочих с красными флагами, которые катили перед собой тачку с хозяевами, плескались знамена и алые стяги, слышались торжественные песни, сушились белье все в крови и длинные макароны спагетти (Италия что ли? подумала я как во сне вся в огне, а после решила, нет, скорее всего Россия, судя по сутолоке, очередям и суматохе), моряки катались на такси, но не платили за проезд зато во всю палили по грачам, но попадали по церквам, в кабаках гуляла корявая чернь и дым из них валил, как из труб крематория, где догорал старый мир. Ленин и Троцкий, оба маленькии, почти крошечные, как козявки пузатенькии, метались по огромной холодной зале с серыми лицами, искаженными злобой, а, возможно, они исполняли какойто каннибальский танец. Кочегар же подбрасывал угольку, хоть мелкого но очень много, в огромные печи и рядом холодной волной громоздился студень на розовом блюде и над ним колебалась (то ли сначала закусить а потом выпить, то ли сначала выпить, потом закусить) пьяна девка похожая лицом на Маринку, соседку старика Григория Черепушкина по купе. Она давала всем подряд в предверии революционных событий. Собратья по карнавалу в масках, товарищи Свердлов, Сталин, Бонч-Бруевич, Дзержинский, Белобрысов, Рыскин, Клочков и другие мотались по этажам, коридорам, лакейским, заскакивая то и дело в буфет, где еще можно было хватануть на халяву вина и водочки на скороту, ибо они были уже одной ногой что называется в ином мире, в котором не будет ни клопов, ни буржуев, ни тараканов, ни хамов, ни граненых грубых стаканов, одни фужеры из синего тонкого хрусталя с изящным звоном, а в них кристально чистая водица из родничка, что поутру приносят румяные бабы на коромыслах. Птица видела мутные рыла, красные хари, перекошенные рожи, желтые зубы, зеленые глаза, нахмуренные брови, пролетая над всем этим базаром, махая всем им смертным и комиссарам крыльями, будто хотела сказать: будет вам дергаться то, товарищи. Но те, кого аккуратные немцы испокон веков называли камерады, словно обезумели от прилива новых левых по борту сил и носились, будто раненые на сносях бабы, визжа как резанные, а сзади за ними за всеми не торопясь, немного неуклюжий поспешал броневик наглаватый. В санчасти пальба, перестрелка и стоны недобитых раненых. В казармах - вонь и храп пьяных солдат, проспавших (ну и дураки) всю соль революционных событий, когда пик острия суется прямо в широко открытые глаза ужаса. Невтерпеж и ша. Матросы в отутюженных заранее к ужину специально клешах вешали лапшу на розовые ушки местных барышен, чье поведение просилось степенью раскрепощенности в книгу рекордов Гинниса. Гномы и великаны соревновались в скорости опустошения стаканов. Вкатывались новые бочки из сырых подвалов. Пахло обвалом и мусором всей цивилизации. Мало кто тогда устоял, что правда, то правда. Одни только вежливые японцы, обожающие между прочим солнце, помнящие Цусиму и гордящиеся ею в сторонку, как вы писаете в обочину или кювет, продолжали как ни в чем не бывало кланяться, сложив ручки на пузечках. Сверху они были вообще как козявки, также товарищи Троцкий, Ленин, Каменев, Зиновьев, Свердлов, Сопливин, Безголовый и другие. Пропащие они души, эти, борющиеся за так называемую новую житуху, подумала про них Птица, нагнетая страх и ужас поверх телеграфных столбов, на которых еще пусто в ожидании грядущих жертв. Жеванные и выплюнутые за горечью вкуса воспоминания о вчерашнем посещении кинематографа, где известному пианисту, сидящему в первом ряду оторвали уши на автографы, а у знаменитого певца Шаляпина чуть язык не вырвали, рассказывал один мужик другому, стоя у тумбы, на которой последние свободы мешались с первыми запретами. Долой сексуальные извращения! Пороть всех умников! Выносить унитазы за ненужностью нужников на помойку! Все на единую стройку! Бить ломами ломовых извозчиков и сдавать в ЧК конторщиков! Стравлять торговцев петушками! Доверять только дворникам! Опасаться печников! Птица, которая видела и не такое, например, Кампучию, где людей убивали мотыгами по черепушке, простенько и со вкусом, ничуть не удивилась такому, не перекрестилась даже, потому что приучена была, можно сказать с младых коготков и первого в своей жизни голубого оперенья. Единственно что ее трогало так это трепет позывов перед родами общества беременного выкидышем. А так ничего больше, ни обнаглевшии кучера, ни проститутки, сбившие все мыслемые цены, ни обесцененные ассигнации, ни коробки спичек втридорога и даже не открытый в оба конца путь в Сибирь. "Все было, все", шептала она двухглавому орлу, что мрачно парил рядом и тоже скучал смертно, бежав брезгливо обоюдоострой наглости толпы, которая готова пропустить сквозь себя любого и раздавить первое же поползновение к самостоятельному мышлению. Он повис над бывшей державой двумя мордами вниз и дышал туда ядом, и бывшую святую Русь, хотя единственно, что склювал сегодня утром были две морковки, которые на веревочке тащила за собой девочка. "Далеко ль до Питера, маленькая?" спросил у нее добрый дяденька, а она чего то испугалась, заплакала и марковок как не бывало. А тут как рванет... Птица припомнила вся во мгле старушку прочившую нечто подобное, бородатую эту бабушку в белой кофточке социал-демократки, когда по всему поселку и даже рядом с выселками, где томились ссыльные, стелилась пыль и зной опалил все нивы. Старуха прекрасно помнила все, что с какого-то борта открылась теперь перед Птахой, раненой в крыло, выстрелом вверх из винтовки, как на ветрине многоэтажного магазина, в живом виде так сказать в натуре. Копченые колбасы и капель, горелые плошки, рваные-драные рубашки, использованные гондоны, а также всякая канетель по четвергам и пятницам, танцы, шманцы, иностранцы, дранцы, канцы, карусель по субботам, и тошнота и рвота и звон в ушах и громкий голос: все, ша. Но зато и работу, товарищи, до седьмого то есть кровавого пота по воскресеньям на благо всего общества и ради светлого будущего. Мы делали это безвозмездно и безвозвратно. Безвольно, безбедно, бесприкословно. Безобидно, безбранно, бесцензурно, нелицеприятно. А на лицах наших не показная печаль, но торжествующая радость в полный рост и орем во весь рот о приближении ярких минут освобождения от косности и старого, будто кость застрявшая в горле, мира и тех проявлений, которые были съедены еще до первого апреля а потом выпиты и закусаны как бешеная лошадь мчится закусив удила а мужик больной, дурной Кирюха, смотрит на нее и чешет ухо. "Ферштейн, милая?" разъясняет социал-демократка в изгнании ни о чем таком не подозревавшей тогда Птице, пока наконец не стало ясно, что пора брать реванш за позорное поражение. "Уж не в сорок ли пятом?" спрашивает простушка Пташка, а старушка с бородой смеется, трясясь вся по детски тонко, ну, прямо вылитый Чехов, перед тем как хлебнуть ему шампанского в последний раз и уже не сесть писать новый рассказ, а подумать в каком галстуке предстать перед Всевышним. Вот оно подленное освобождение то, промелькнуло у него в последний миг. "Кругом же были одни рыла, милый", заканчивала Птица свой путаный рассказ, "ненавистные хари висельников и тех, кто непременно хотел быть присоской новых начинаний, начитавшись запрещенных романов".
Темное помещение было подобно сырому и таинственному гроту, и Варвара вошла туда слегка покачиваясь от волнения. Потерялась сразу же и забылась (билось сердце бешанно), забыла как есть все на свете. Она очень болезненная была потому что нежная оттого что южная. Из города Ростова сама то. "Вы какого происхождения, простите будете" спросил ее Григорий Черепушкин в белом халате чуть не на голое тело. Он был пожилой и вежливый, что ей очень понравилось, а то сколько раз она нарывалась на хамство, оставшись наедине с мужчиной. В СВ, например, где она любила путешествовать, так как сбережения имелись кое какие, какой-нибудь алкаш без лишних слов и предисловий начинает тебя лапать только треск и склонять к сожительству еще до того как состав тронется. Безумные они мужчины наши это точно. Она поэтому за несколько дней до поездки на курорт или в санаторий начинала беспокоиться, волноваться, аж пятна по всему телу, и раскладывать пасьянс. Смотря на какого короля выпадет. Трефовые те особенно беспардонные у нее считались до и червовые не лучше, строго говоря. А тут она обрадовалась, снимая кофту всю в маковых цветах, косясь на человека в роговых очках за столиком в углу. Он что то бормотал безобидное, записывая, и у рта его полуоткрытого было мокро от слюны. В остальном же тихо в кабинете с темными шторами и углублением, а прохладно, как в морге, дуло же, она поняла, откуда то из-под пола. В самой глубинке светилось красным и туда манило по страшной силе. Странные какие то ощущения непокидали ее, мешая сосредоточиться на главном. Морочили голову непристойные воспоминания, бились в груди треволнения, как голубь о стекло, стремясь к любимой по ту сторону ветрины. Большой бюстгалтер номер девять повесила на спинку сломанного стула и тот тотчас упал, как подрубленный. Варя мало чего соображала, будто слепая и полуглухая идиотка и не обратила внимания. "Находит же такое на человека", вспоминала потом с внутренним удивлением. Что то охало поблизости и чавкало, как на болоте. Бухало и рвалось наружу. Скрипело омерзительно и пело вполголоса отвратительно не по нашему. "Где й то я нахожусь?" пронеслось вдруг испуганно в бредовом, но не дремлющем сознании женщины и унеслось не солоно нахлебавшись на край кушетки, обтянутой коричневой скользкой кожей, куда она и сама вскорости присела вся потная. "Ну, рассказывайте, барышня", сказал рентгенолог Григорий, приготовясь записывать данные. Она откашлялась, взяла себя в руки, приосанилась, потрогала за бока. Ничего, в полном порядке вроде бы, только неженка большая и нервная слишком, а можно ли такой быть при теперешней то жизни. Вся пухленькая, белокожая и чистенькая. Во рту много золотых зубов, на толстых пальцах - дорогие кольца и перстень с печаткой, а в середине брельянт. Было, что там говорить, не жарко стоять раздевшись и очень хотелось преврать немного как она завсегда делала в разговорах с мужчиной, набивая себе цену, естественно, если на то пошло. "Ладно, слушайте", сказала наконец решительно, будто отчалила от берега груженая баржа тяжелая, "первый раз я этим делом заниматься стала, когда еще девчонкой совсем была и училась в школе", говорила, возлежа на боку, глядя в темноту. А Григорий уже ходил вокруг нее и около, что то прилаживая, ставя ее в вертикальное положение, словно бесчувственную, заодно поглаживая грудь и круглый, выпуклый живот, а посматривал порой искоса, но профессионально, будто живодер какой, отмечая, что губы ярко накрашены, на левом плече татуировка в виде двухглавого орла, имеющего в когтях серп и молот, а тело все в шрамах от порезов ножом и лезвием, а также синяках от побоев или будто на ней кто по пьяной лавочке лезгинку танцевал. "К чему бы это?" подумал удивленно и как бы несколько отстраненно, словно и не принадлежал человек нашему жестокому веку. Трогая очки, недоуменно заглядывая в рот пациентки не совсем обычной: язык нормальный, большая часть зубов выбита, челюсть переломана в двух местах. "Кто же ее так, болезную?" сочувствовал гуманист по призванию. "Интересно, он еще может?" мелькнуло у нее неприличное в усталых мозгах и тут же смылось пристыженное, как вы усталые падаете в кресло, и забываете все на свете, будто на все забивший парень, когда побрившись и поодеколонившись весьма обильно, выходит круглый как апельсин и такой же упругий апрельским погожим утром из лучшей в городе парикмахарской в настоящую мужскую жизнь. Пахло остро Шипром и по всему коричневым старомодным ботинкам с широким мысом, черному обширному галстуку, несколько в соплях, так как Григорий имел обыкновение вытерать им нос, забывшись, и несвежей рубашке - было видно, что человек пожил как следует и много чего повидал в этой жизни. Где то там, в оставленной повседневности осыпались цветы в палисадниках, завывал ветер тревожно в трубах, подавалось к чаю печенье Мария и клубничное варенье, саднило в левом боку, рвалось наружу нашей заунывной песнью. Григорий Иванович вышел куда то и долго не возвращался. Она аж забеспокоилась, зашевелилась: ведь стоять так обнаженной до пояса, грудью к холодному было не очень приятно, как вы понимаете, да и для здоровья, о котором она пеклась всю жизнь больше всего, не безопасно. Вспоминался же от нечего делать Артем Никитич, который носил кожаный плащ длинный, почти до пят, а сам невысокого росточка мужчина был, зато в постеле прямо неистовый, герой не хуже Наполеона, поэтому и понимал о себе через чур много. Всегда придет бывало с коньячком армянским или ликерчиком вкусным, ненашинским, зная ее тонкий вкус, и конфетками дорогими в коробке. "Ты, Варвара", скажет бывало, подбоченясь, глядя на нее строго как бы косясь и снизу вверх одновременно, "настоящая барыня по виду. Честное партейное. Я таких как ты, милая красавица, в былое время оно на тот свет проводил несчетное количество штук. Поэтому знаю вашу сестру досконально и классовым чутьем с закрытыми глазами чую. Мы в сортире таких как ты, извини, в расход пущали за правое дело и, заметь себе пожалуйста хорошенько, ни одна падла не жаловалась, но напротив все перед тем как нам их шлепнуть просили у советской власти прощенья (значит совесть у них была еще) каялись, сучки, но нельзя было быть добренькими, как учил нас товарищ Ленин. Нет, увольте, сударыня, это вам не старое время. А на колени в говно - становись, изволь, и целуй сапоги новым людям. Порой поссышь на них, прости за выражение. Дело прошлое. Остыл я нынче, нет того запала, а вот тебя люблю, дуру." Варвара смеялась только и не знала толком верить ли такому или сумлеваться. Потом они выпивали по стаканчику, закусывали лимончиком или конфеточкой из его портфельчика, и он исчезал куда то пока она слушала Шульженко по проигрывателю и неожиданно-прямо жутко становилось-подкрадывался сзади и начинал ее душить шарфом, чулком или просто удавкой, а когда она уже хрипеть начинала и закатывать глаза, срывал всю одежду, рвал на части платье, кофточку, трусы, бюстгалтер, бил по роже, топал ногами в яловых сапогах по белому телу, а после делал это самое с ней очень грубо, обыкновенно сзади... Отменный, между тем, был мужчина, царство ему небесное. Наконец то рентгенолог явился весь какой то задроченный, заплеванный, измятый, как из жопы, мокрый весь, в каких-то грязных веревочках, шнутрках, а по всему лицу - сопли. Табаком же вонял, как извозчик прегаром, словно пивная бочка. "Продолжим", сказал несколько веселее, чем прежде. Сел, стараясь не горбатиться, что то бодрое насвистывая и приготовился опять записывать. Варвара же напротив нахмурилась, но продолжала рассказывать: "я поначалу мало чего чувствовала, вы понимаете, да и происходило все это на скороту как то, в подъездах, сараях, подвалах или наоборот на чердаках и только месяцев через пять, на берегу озера, в палатке все получилось как надо, свершилась то есть мечта девушки. Я стонала, орала, мы так неистовствовали, что чуть не разметали эту чертову палатку на части, порвали все таки нахер..." Григорий Иванович подошел к Варваре сзади неслышно, словно кот на мягких лапках, и присоединил к ее татуированному и синему от холода плечу тонкий проводок. Нажал на педальку и по ее спине пробежал легкий заряд тока. Потом волна посильнее прошла и вскоре она вся уже дрожала, вцепившись в его запястье, вскрикивая и против своей воли отчасти вспоминала то, что ей, быть может, не положено было: "да заеби ж ты меня, парень!" орала себя не помня, мало сдерживаясь и как бы все равно неудовлетворенная была, когда он кончил, я отнего в тот же вечер сбежала, от сосунка, после того как у костра распили поллитру и подалась обратно в город, по дороге дала что подвез шоферу Жигулей, а там в центре, в гостинице Россия познакомилась с футбольной командой из Калуги, они как раз проиграли с позорным счетом и были недовольные, очень даже грустные, несмотря на выпитое, мрачные и злые, аж жалко их стало всех одиннадцать взрослых, крепких, хорошо тренированных мужчин, и в многоместном номере ихнем живо сдвинули вместе все койки да понеслось это дело за всю беду под Чайковского по радио, они стали в очередь как на поле строились во главе с капитаном, как сейчас помню, Колей, нарожу не очень, но с хорошей елдой, потом уже в разнобой пошло, беспорядочно, заезжали ко мне спереди и сзади, вдвоем, втроем, а в итоге все вместе во все дырки, совесть то у них была, интересуюсь, навряд ли, сомневаюсь я в этом очень, потому что драли в одиннадцать что называется хуев, я задыхалась, клянусь, так как стручки, которые лезли ко мне в рот, щикотали ужасно и хотелось кричать, плакать, проклинать все на свете, кусаться и хватать их за все подряд, сама я вся в сперме была, слезах, соплях, жидком говне, потому что тренер ихний, который чуть позже в номер ворвался, не удержался, мудак, и обосрался во время акта, а некоторых из них футбалеров, потом отвалили и пили из горла, сидя на полу, получили то есть полное половое удовлетворение, ребята, и компенсацию за позорный проигрыш, другие же все не могли насладиться, лудили и лудили, как будто я вечная или железная, только под утро уже засыпать стали понемногу, а у меня зуд проходить начал, тогда решила исчезнуть я из гостиницы..."
Серега вышел среди ночи помочиться босиком и без рубашки, в одних штанах и майке. Вошел в туалет и увидел проводницу пятого вагона, стоящую по горло в говне. Оно повсюду плавало в коричневой жиже, заплывало даже в рот и уши, когда вагон сильно болтало или дергало. Серега ущипнул себя за зад - уж не спит ли он, а проводница рыдала, бедная, и теплые слезы ее текли по толстым щекам, капали на форменное безобразие. "Тетенька, вы что?" спросил Серый, дрожа; уже не надеясь попить утром горячего чая. Всхлипывая от жалости к женщине и мало чего соображая от смурного сна, в котором ему снились водоплавающие с длинными шеями, острыми клювами и ментовскими рожами. И, конечно же не подумал даже, чтоб помочь как то тонущему человеку. "Погибаю я, милый, разве не видишь", прошептала проводница чуть с хрипотцой в голосе и едва не захлебнулась, пошатнувшись, будто бухая была. "А ведь дома семья, дети у меня", продолжала, "вот такой же как ты пацан в школу ходит. Школьник он у меня большой. Ты сам то как учисси? Мой шалопай плохо. Фулиганит, гаденыш страх. Двойки хватает, пропускает уроки. Был на сторой год оставлен. Связался с местной шпаной. Не знаю просто, что с ним делать с подонком, уже четыре раза в милицию сдавала, недоделка, а ему хоть бы хны, паразиту. Пьет во всю, поверишь? Матерится, изверг, при директоре даже, не говоря уж про завуча и других учителей, даже мать родную ни во что не ставит. А намедни чечго придумал, сволочь. Девочку одну раздел догола, обмазал глиной, поволял в перьях, облил керосином и хотел поджечь. Дубина! Во что делает, гад! Ну, зверюга, и все тута. Спички, слава богу, отсыревши были. Он их в кастрюле взял, которая стояла под окном у нас, где капает. Барак то с пятьдесят третьего года неремонтирован. Хоть бы он сгорел нахер. А то еще лучше придумал, скотина. Учидил как говорится. Стал онанизмом заниматься в школьном туалете практически публично. Поскудник! Пришлось в дурдом вести да там долго не держат, к сожалению. Вот такие дела, мальчик, дома то, а тут такая катастрофа получилась..." плакала толстая тетя едва не глотая какашки, "а мне б, сынок пожить еще немножко, хочется очень, ведь батьки у него нет, у пропащего, помер, алкаш в прошлом годе, оппился дряни, той жидкости какой чистят примуса хватил два стакана, потом я с его дружком Саньком разговаривала по душам, так тот признался, что предупреждал мого, мол, чтоб больше стакана не смел, а тот у меня заводной был, вот кони и кинул... а я ж не старая еще, не уродливая, глянь", улыбнулась она сквозь слезы и потянула Сережку к себе, стала расстегивать ширинку, чтобы лизнуть то, что в ней было... Но тут вагон на его счастье сильно качнуло, ее отбросило так, что прямо с головой в жижу нырнуло, а Серый, сообразительный и скорый, моментом улизнул, обмазав говном левую щеку, около носа. Вернулся в купе с учащенным дыханием и болью под ложечкой. Съел большой кусок сала, который лежал на столике как подарок старика Григория Иваныча, рассказчика, который и водкой их угостил перед сном, пожевал малость и опять лег. Спать хотелось и ссать одновременно.
Маринка, девчонка Серегина лежала на второй полке в одних колготках и гладила грудь, теребила клитор. Ей снился мужик один, лет под шестьдесят с лихом, который долбил ее часов пять к ряду, пока наконец она не выдержала и сказала, что ей надо по нужде выйти, прошла на кухню и налила себе во влагалище уксусу, потом вернулась и говорит ему: "ну, давай, залезай обратно, дядя". Только он засунул, как закричит, будто укушенный... Будет в следующий раз знать как хамить падла... идиот.
Сережка лежал без сна под стук колес и вспоминал своего щенка Никиту, любимую живность и самое родное существо на этом свете, которого он готовил с собою на границу служить, когда призовут в армию, как пограничник герой Каруцупа и его верный пес Джугай хотел быть пацан. У псины один глаз был выколот, другой еле видел, потому что по нем уже не раз били, а на шее выстрижено все и вытатуировано перочиным ножиком при помощи туши - ЖИД. Серый щенка по разному учил: держал за задние лапы мордой в пламя, кастрировал само собой в первый же вечер как купил на базаре за треху у какого то подозрительного пройдохи, который, наверное, украл где-нибудь дворнягу. Также привязывал его к дереву и стягал кнутом с большим болтом на конце для пущей отваги. "Будь мне верным другом и помощником в ловле шпионов и диверсантов", приговаривал. Два раза обварил щенка кипятком, проверяя на верность. Тот визжал как раненый, но не убегал, потому что некуда было да и страшно за себя малолетнего. Потом Сергей ему бока проколол раскаленным на огне прутом и думал, что все капут ему, но и тут стерпел и выжил псина. Скулил только жалостно. Не кормил его мальчик неделями и держал в подвале, где собаку чуть не сожрали здоровые крысы. Ничего и тут не сдался, закалился только. В общем хороший был щенок у мальчишки. Сережка им очень гордился и конечно любил по своему хоть и бил каждый день палкой для профилактики, чтоб ненавидел врагов наших. Сам же был такой робкий парень, как бы со стороны на него глядя, слегка ёбнутый. Всего боялся и чуть что краснел и чесался по всему телу. Опасался шагов за стенкой6 стука в дверь ночью, удара в челюсть неожиданного и ногами по почкам. Дрожал мелкой дрожью, когда участковый Козлов ругался и грозил колонией, где его неопытного малолетку в первый же день выебут. И терпеть, между прочим, не мог вони из уборной, так что путешествие первым классом оказалось для него на сей раз пыткой. "Выдержу все и дорогой прямой не постою за ценой", вспоминал он Некрасова, изо всех сил стараясь отвлечься и забыться.
Барышня лет под пятьдесят а то и больше, что на нижней полке лежала, та прямо стонала в полголоса от такого безобразия форменного и вспоминала против воли Бориса Семеныча с гладкой лысиной, от которой завсегда пахло хорошим одеколоном - В полет или Шипром. Он совершал с ней длительные прогулки до самой речки и обратно, рассказывая про Гренландию, которую довелось освобождать вместе с Красной Армией. Там он впервые попробовал мяса отмороженного мамонта, и до чего ж вкусное прямо как телятина или, скажем, обезьянина, которой он обожрался, когда освобождали Эфиопию. Варвара слушала внимательно, чуть прикрыв глаза от наслаждения и лузгала семечки, а он зевал, зевал, трогал шелковистый зад ее, а потом как даст неожиданно в челюсть и тут же опять под левый глаз. Собьет бывало с ног, истопчет туфлями на высоком каблуке, запрокинет навзничь, разорвет всю дорогую одежду и вопьется клыками своими в большую, белую грудь, точно упырь из могилы... Да и голос имел загробный еще при жизни, а вид туберкулезный. В остальном же очень хороший человек был, самостоятельный мужчина, грамотный, полковник в отставке, отличный семьянин, парторгом выбран на большом предприятии. Герой труда, между прочим и исключительно аккуратный мужик. Бывало завсегда спросит перед этим делом: "Варвара, ты сегодня подмывалась, только скажи честно?" Серьезный такой, надменный, что твой министр, и отменный чистюля, поискать таких среди партийной номенклатуры. Вот почему меня и содержал, уважал, то есть, за чистоту сильно и одобрял это качество во мне полностью. Я ж обычно и скатерку подберу новенькую по такому случаю прежде, чем к столу сядем и приборы поставлю нетроганные. Музыку какую-нибудь включу подходящую: Кабзона или Лещенко. Он мой вкус уважал и одобрял, Борис Семеныч то. "А эти новые, Варвара", говаривал, "разве поют, милая, какой у них голос, одна дрянь, хрипят только". И махал рукой, а потом бил меня кулаком по голове очень больно. "Хрипят", повторял задумчиво, опрокинув стопку белой, заев холодной дынькой, а после, царство ему небесное, затихал на диване скраю лицом к стенке, на которой висел коврик и был изображен Малюта Скуратов, друг и соратник Ивана грозного, на красном фоне Кремля с карающем, окровавленном топором в мускулистых руках мастера своего деля для которого бренное тело жертвы только материал, количество которого неизменно переходит в качество. А перед самой смертью, мне передали, одно только слово вымолвил протяжно: "пи-да-ра-сы". И затих моментально навеки. Успокоился. Большой человек, чего там. Вот какой мужчина отличный был в моей жизни. Интересно все это и не так просто как кажется на первый взгляд. Она так разволновалась, вспоминая прошлое, Варвара то, что не заметила как говорит вслух, а за окном светает помаленьку и мальчонка, глядя перед собой и прямо вверх не спит, все слушает, потому что любопытный с самого детства. Слушал, слушал и вдруг уснул, как убитый, так и не поссав.