Cайт является помещением библиотеки. Все тексты в библиотеке предназначены для ознакомительного чтения.

Копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений осуществляются пользователями на свой риск.

Карта сайта

Все книги

Случайная

Разделы

Авторы

Новинки

Подборки

По оценкам

По популярности

По авторам

Flag Counter

Юриспруденция
Вышинский Андрей Януарьевич
Язык: Русский

Теория судебных доказательств в советском праве

Издание третье дополненное

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ЮРИДИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Москва ~ 1950

Постановлением

Совета Министров СССР

от 6 июня 1947 года

академику

ВЫШИНСКОМУ АНДРЕЮ ЯНУАРЬЕВИЧУ

за научный труд

«Теория судебных доказательств

в советском праве»,

опубликованный в 1946 году,

присуждена

СТАЛИНСКАЯ ПРЕМИЯ

первой степени

ВВЕДЕНИЕ

Учение о доказательствах представляет собой одну из наиболее важных и ответственных частей науки о процессуальном праве и судебном процессе.

Это находит свое объяснение раньше всего в самой сущности, в самом содержании судебного процесса, в его задачах, связанных с установлением определенных явлений, обстоятельств, фактов, с их анализом и вытекающими из этого анализа выводами, на основе которых складывается судебное решение или судебный приговор.

Основная обязанность суда состоит в окончательном установлении фактов, относящихся к исследуемому событию, в установлении при помощи этих фактов отношения к данному событию тех или иных лиц (в уголовном процессе — обвиняемого, в гражданском процессе — истца или ответчика), в оценке этих фактов с точки зрения требований и принципов материального права, а в уголовном процессе — еще и в оценке действий обвиняемого с точки зрения их общественной опасности и применения в соответствии с этим мер наказания и иных мер воздействия в целях охраны общественного и государственного порядка, прав и интересов граждан.

Эта обязанность суда чрезвычайно сложна и ответственна, так как судебное решение или судебный приговор, вступившие в законную силу, приобретают общеобязательный характер, становятся требованием, беспрекословное исполнение которого является обязанностью каждого гражданина. В этом смысле правильна римская формула, рассматривающая судебное решение как истину (res iudicata pro veritate habetur — решение по делу считается истиной). Принцип общеобязательности судебного решения, его незыблемости и беспрекословности его исполнения — один из важнейших принципов государственного управления. На этом принципе покоится в значительной степени авторитет судебной власти, не допускающий игнорирования вступившего в законную силу постановления суда.

До вступления приговора или решения суда в законную силу они могут оспариваться в установленном законом порядке  {4}  (апелляция, кассация); после их вступления в силу — оспаривать приговор или решение суда возможно лишь при наличии особых, предусмотренных законом обстоятельств и лишь представителями судебной и прокурорской власти (так называемый порядок надзора).

Действующее советское уголовно-процессуальное право исходит из принципа всеобщей обязательности вступивших в законную силу судебных приговоров. Приговоры и решения подлежат беспрекословному исполнению всеми судебными, следственными и административными органами на всей территории Союза ССР1.

Такое категорическое требование закона о беспрекословном исполнении судебных приговоров и решений является, если можно так выразиться, conditio sine qua non судебной деятельности — таким условием, без которого самая эта деятельность была бы невозможна.

Вполне естественно, что, ставя столь высоко деятельность судебных органов, государство должно обеспечить и соответствующие условия этой деятельности, обеспечить суду возможность правильно и объективно решать судебные дела, возможность выносить такие решения и приговоры, которые не вызывали бы сомнения в своей обоснованности и законности. Без этого условия принцип общеобязательности судебного приговора или решения останется формальным требованием, лишенным внутреннего, так сказать, материального содержания, лишенным морально-политического значения, нисколько не соответствующим укреплению авторитетности суда и его решений в глазах народа. В этом вопросе, конечно, основную роль играет самая организация судебной системы, определяемая классовым характером, классовой сущностью государственного и общественного устройства страны. Никакие процессуальные и материальные законы и правила не могут обеспечить авторитет в глазах народа суду, являющемуся орудием эксплоататорских классов,— «тонким орудием беспощадного подавления эксплуатируемых, отстаивающим интересы денежного мешка»2. Естественно, что на такой суд народ справедливо смотрит, по выражению Ленина, как «на нечто казенно-чуждое»3.  {5}

Приговоры и решения такого суда не могут пользоваться уважением и доверием со стороны народа. Буржуазия старается поэтому придать своему суду возможно более демократический характер, прикрыть истинное назначение своего суда как орудия расправы с трудящимися такими «демократическими» формами его организации и деятельности, как участие в решении судебных дел так называемых «народных» представителей (присяжные, шеффены), как гласность, состязательность и т. п. В этом отношении буржуазно-демократические принципы организации судебной системы и судебной деятельности ничем не отличаются от буржуазно-демократических принципов вообще — они столь же формальны и фальшивы, они столь же приспособлены к задаче эксплоатации и угнетения трудящихся, как буржуазная демократия в целом. Вот почему «безусловной обязанностью пролетарской революции было, — как писал Ленин,— не реформировать судебные учреждения (этой задачей ограничивались кадеты и их подголоски — меньшевики и правые эсеры), — а совершенно уничтожить, смести до основания весь старый суд и его аппарат. Эту необходимую задачу Октябрьская революция выполнила, и выполнила успешно»1.

Судебный приговор и судебное решение имеют громадное значение. Это значение они имеют не только в силу формальных требований, которые предъявляются от имени государственной власти ко всем, кого касаются судебные решения и приговоры, но и в силу своего морального и общественно-политического веса.

Приговор или решение выносятся и провозглашаются судом от имени государства. Придавая судебным постановлениям силу государственных актов, государство как бы принимает на себя всю ответственность за их содержание и за все вытекающие из этих постановлений последствия. Государственная власть всей силой своего авторитета обеспечивает судебному приговору или решению реальность его исполнения, санкционируя безоговорочное применение необходимых мер репрессии ко всем, кто сделает попытку не подчиниться приговору или решению суда, вступившему в законную силу.

Именно в этой авторитетности судебного приговора заключается объяснение того общеизвестного факта, что в некоторых странах (например, в Англии) огромная область неписанного права (common law) всецело почти является продуктом судебных решений, накоплявшихся в течение столетий (начиная с конца XIII века).  {6}

Вся так называемая теория прецедента покоится на признании относительной истинности судебного приговора, если он не изменен или отменен вышестоящей судебной инстанцией, или безусловной инстинности приговора, если он провозглашен высшим судом, не допускающим критики его решений1.

Когда, читаем мы у Франквилля в его «Le systeme judiciaire de la Grande Bretagne», по делу Толсона в Палате лордов был возбужден вопрос о том, что Высший уголовный суд (Courts of Crown cases reserwed) явно изменяет законы, лорд-канцлер ответил: «Приговор суда не подлежит обсуждению парламента, а судей нельзя обвинять в нарушении закона, так как только они могут сказать, что такое закон»2.

Такое отношение к судебному приговору говорит не только об исключительной роли суда в государственной системе. Оно говорит также о том, что суду принадлежит чрезвычайно активная роль в осуществлении общей политики, что судебное решение в некоторых буржуазных странах считается способным создавать и изменять важнейшие институты публичного и частного права. Не случайно поэтому английская теория права различает наряду с законодательством или правом общим еще и право, создаваемое судебными прецедентами (case law — закон, основанный на практике судебных решений): столь важное значение придается сторонниками этой теории судебной деятельности, приравниваемой к деятельности законодательной.

Некоторые ученые судебному решению придают такое значение, что самое появление закона объясняют действием судебных решений. Мэн в своей работе «Древнее право, его связь с древней историей общества и его отношение к новейшим идеям»  {7}  высказывает мысль, что «...судебные приговоры и решения, основанные на прежних примерах, предшествуют составлению общих правил, основных положений и классификации»1.

Гомеровские «Фемиды» («Themistes»), по Мэну и Гроту, это приговоры царей, они предшествовали закону.

«Литература героического периода, — говорит Мэн, — показывает нам закон в его зародыше под видом «Фемид» и в более развитом состоянии в понятии Dich (справедливость)».

«Эпоха закона» — уже следующая ступень в развитии права. Она связана с появлением в обществе классов, с возникновением государства и государственных учреждений. На примере Афин Энгельс показывает в «Происхождении семьи, частной собственности и государства» процесс образования государства, явившегося следствием; развития экономических отношений, породившего частную собственность, деньги и денежное обращение, превратившего продукты в товары, углубившего разделение труда между различными отраслями производства, создавшего постепенно новые должности, новые отношения — государственный строй, государство. Оно явилось только следствием развития производительных сил и производственных отношений данного общества, необходимым условием дальнейшего его развития. Оно явилось силой, которая была призвана держать «общество в границах порядка». Оно явилось «организацией имущего класса для защиты его от неимущего класса» (Энгельс), организацией, обладавшей вооруженными отрядами (армия, флот, полиция), тюрьмами и другими принудительными учреждениями, пользовавшейся для своих целей законами, правом, неизбежными спутниками государства. Государство предполагает наличие права, играющего роль одного из важнейших рычагов государственного управления. Это, разумеется, не следует понимать в том смысле, что использование государством права делает это государство «правовым государством», как это воображают либеральные и «демократические» профессора права. Это означает лишь то, что господствующий в обществе класс выражает свою волю в форме закона и пользуется своей властью при помощи своих законов. В свою очередь право предполагает наличие государства, ибо «право есть ничто без аппарата, способного принуждать к соблюдению норм права»2.  {8}

Но в родовом обществе не было ни государства, ни права. В родовом обществе люди обходились «без солдат, жандармов и полицейских, без королей, дворянства, наместников, префектов и судей, — без тюрем, без процессов» (Энгельс). Они обходились и без законов, хотя жизнь шла далеко или даже вовсе не так замечательно удобно и радостно, как ее рисует Овидий Назон в своих «Метаморфозах». Общественные отношения регулировались на основе требований морали и обычая, или так называемого обычного права, уступившего свое место с появлением государства праву в собственном смысле этого слова.

В статье к «Жилищному вопросу» Энгельс показал процесс образования правовых обычаев и переход обычного права в законное право, переход обычая в закон: «На известной, весьма низкой ступени развития общества возникает потребность охватить общим правилом повторяющиеся изо дня в день акты производства, распределения и обмена продуктов, позаботиться о том, чтобы индивидуум подчинялся общим условиям производства и обмена. Это правило, вначале выражающееся в обычае, становится затем законом»1.

В «Происхождении семьи, частной собственности и государства» Энгельс с исключительной глубиной и научной убедительностью показал историческое происхождение государства из родового общества и права — из родовых обычаев. Хотя Энгельс, говоря о родовом устройстве, и упоминает «материнское право», «отцовское», «право взаимного наследования», «право усыновления» и тому подобные «права», эти термины в данном изложении берутся не в их прямом назначении, так как право в собственном смысле этого слова явилось лишь в результате разделения общества на классы.

Описывая разложение греческого рода, Энгельс отмечает влияние имущественных различий на общественный строй, почитание богатства как высшего блага и злоупотребление древними родовыми учреждениями для оправдания насильственного грабежа богатств. «Недоставало еще только одного: учреждения, которое не только обеспечивало бы вновь приобретенные богатства отдельных лиц от коммунистических традиций родового строя, которое не только сделало бы прежде столь мало ценившуюся частную собственность священной и это освящение объявило бы высшей целью человеческого общества, но и приложило бы печать всеобщего общественного признания к развивающимся одна за другой новым формам приобретения собственности, а значит и к непрерывно ускоряющемуся накоплению богатств;  {9}  нехватало учреждения, которое увековечивало бы не только начинающееся разделение общества на классы, но и право имущего класса на эксплуатацию неимущих и господство первого над последними. И такое учреждение появилось. Было изобретено государство»1. Было «изобретено» и право.

Не останавливаясь на этом последнем вопросе как непосредственно не относящемся к данной теме, мы сделали указанную выше ссылку на Мэна лишь для того, чтобы показать, какое исключительное значение склонны придавать судебной практике некоторые историки права.

Однако господствующая в буржуазной науке права точка зрения по этому вопросу отказывается рассматривать судебную практику как источник законодательства. «Назначение судов, как органов правосудия, — говорит Иордан, — состоит в том, чтобы изрекать право (ius reddere), т. е. применять нормы действующего права к отдельным случаям, встречающимся в жизни». «Судебная деятельность есть всего только применение если не буквы, то духа закона, всегда только развитие этого духа; никогда не имеет она и не может иметь законодательного характера... Поэтому и отдельный приговор суда создает права и обязанности только для сторон дела и не имеет значения нормы, обязательной для третьих лиц»2.

Один из авторитетных юристов дореволюционной России проф. Фойницкий также отрицает за судебной деятельностью законодательный характер, так как она, по его словам, подзаконна и ограничивается рамками данного дела: «Judex lex fecit inter partes» — «Судья осуществляет закон между сторонами»3.

Из этого некоторые буржуазные ученые (например, проф. И. Я. Фойницкий) делали вывод, что судебная деятельность не является творческой, так как суд не творит норм права, а лишь применяет нормы, созданные законодательным органом. Целиком разделяя мнение о недопустимости в какой-либо степени придавать судебной деятельности законодательный характер, нельзя, однако, лишать судебную деятельность элементов творчества. Судья не может механически решать стоящие перед ним в судебном процессе задачи, сводя свою деятельность к прилаживанию, к пригонке данного судебного случая к формуле уголовного или гражданского закона и наоборот. Формула закона  {10}  всегда имеет родовой, общий, типовой характер. Закон — это принцип, который нужно применить к конкретным, жизненным случаям. Это требует творческих усилий суда, в результате которых сам уголовный или гражданский закон раскрывает свое жизненное значение.

Однако как бы ни смотреть на судебную деятельность с точки зрения приближения ее к законодательным функциям, несомненно одно: судебная деятельность представляет собой одну из наиболее мощных функций государственного управления, одно из могучих средств государственной политики. Значение этой деятельности таково, что, как было сказано выше, иногда в судебной деятельности видят даже один из источников действующего права. В отношении к советскому праву — это неправильно, так как в советском праве строго проводится принцип подзаконности судей, как это выражено в ст. 112 Сталинской Конституции и в ст. 6 Закона о судоустройстве СССР, союзных и автономных республик. Допущение, что суд творит право, является одним из источников права, прямо противоречило бы указанным конституционным принципам Советского государства1.

Советский суд не создает нового права. Советские судьи — не законодатели. Советские судьи, как и судьи вообще, — если правильно организованы суды и судебная деятельность, — призваны не творить право, а осуществлять правосудие в соответствии с требованиями закона, т. е. в соответствии с действующим правом.

Судьи подзаконны. Судебная деятельность — подзаконна в такой же мере, так как она не является и не может являться ни источником закона, ни независимой от закона областью государственной деятельности. Поэтому в Сталинской Конституции говорится четко и определенно: судьи подчиняются только закону. Это означает, что судьи должны действовать не по собственному произволу, а в соответствии с законом. Это означает еще и то, что в своей судебной деятельности судьи должны согласовывать свои действия и решения только с законом. О каком же «правотворчестве» может итти в таком случае речь, если не иметь в виду лишь применения закона к конкретным явлениям и фактам!

Неправильность взгляда на судебную деятельность как на источник законотворчества, иначе говоря, как на одну из форм законодательной деятельности видна и из анализа самого  {11}  существа закона как общей нормы поведения. Закон выражает собой требования, которые господствующий в обществе класс считает необходимыми предъявить всему обществу как общую норму поведения в своих классовых интересах. Закон выражает то, что господствующий класс считает справедливым, выгодным и угодным для себя и для всего общества, от имени которого он действует и имеет возможность действовать в силу факта своего господствующего положения в обществе.

В одной из своих замечательных работ («Святой Макс») Маркс, разоблачая гегельянско-анархическую «философию» Макса Штирнера и, в частности, - идеалистическую путаницу штирнианцев в вопросе о праве, законе, преступлении и наказании, дал подлинно философское понимание этих категорий. Маркс, говоря о законе, показал, что источником закона является не сила, как думали Гоббс, его ученики и последователи, не произвол или «воля» в идеалистическом смысле этого слова, «идея» и т. п. Маркс показал, что материальная жизнь людей, зависящая не от их «воли», а от их способа производства и формы общения, которые взаимно обусловливают друг друга, есть реальный базис государства и остается им на всех ступенях, на которых еще необходимы разделение труда и частная собственность, совершенно независимо от воли людей.

«Эти действительные отношения, — читаем мы у Маркса,— отнюдь не создаются государственной властью, а, наоборот, сами они — созидающая ее сила»1.

Отношения, в которые вступают между собой в обществе люди, создаются независимо от воли людей, которая сама обусловлена определенными, данными отношениями. Но люди, говорит Маркс, должны придать своей воле всеобщее выражение в виде государственной воли, в виде закона, — выражение, содержание которого всегда дается отношениями этого класса, как это особенно ясно доказывает, добавляет Маркс, частное и уголовное право.

Маркс поясняет это таким примером:

Подобно тому, говорит он, как от идеалистической воли или произвола людей не зависит тяжесть их тел, так от них не зависит и то, что они проводят свою собственную волю в форме закона, делая ее в то же время независимой от личного произвола каждого отдельного индивида среди них2.

Маркс говорит: «Их личное господство должно в то же время конституироваться как общее господство. Их личная сила  {12}  основывается на жизненных условиях, которые развиваются как общие для многих индивидов и сохранение которых они, в качестве господствующих индивидов, должны утвердить против других индивидов, и притом в виде действительных для всех условий. Выражение этой воли, обусловленной их общими интересами, есть закон»1.

Уместно здесь же сказать, что этот принцип ниспровергает все принципы юридического мировоззрения, покоящегося на иллюзии, что право и закон имеют свою историю развития. «Особое развитие и история чистых мыслей», не зависящие от развития общественных, материально-производственных отношений,— это, как говорит Маркс,— «специфическая иллюзия юристов и политиков, которую без церемоний усваивает наш Jacques le bonhomme»2 или Святой Jacques le bonhomme, т. е., все тот же Святой Макс.

Таково принципиальное положение марксизма-ленинизма об источнике права и закона, устраняющее всякую возможность сводить то и другое к произволу людей («идеалистическая воля»), не допускающее сомнения в том, что закон — это выраженная в праве воля господствующего в обществе класса. Такое понимание закона требует и особой организации способа выявления этой господствующей воли, что, как известно, и достигается при помощи специально построенных систем законодательства. Право законодательства — это исключительное право, это важнейший конституционный принцип, не допускающий рассеивания и раздробления на тысячи кусочков, как неизбежно получилось бы при предоставлении судьям права творить закон.

Закон формулирует свои требования в соответствии с интересами и выражающим эти интересы правосознанием господствующих классов. Судебная практика должна полностью отвечать этим требованиям. Следовательно, судебная практика не может быть источником права. Она должна быть и является в действительности деятельностью, целиком и полностью строящейся в соответствии с принципами позитивного права, с его особенностями и отличиями. Значение судебной деятельности определяет общественно-политическое значение судебного приговора или судебного решения, в которых не только даются ответы на вопрос о виновности или невиновности подсудимого, об обоснованности или необоснованности исковых притязаний и, таким образом, разрешается ряд вопросов, связанных с тем или  {13}  иным конкретным судебным делом, но в которых находит свое выражение общая политика данного государства. В судебных решениях выражается отношение государственной власти к тем или иным общественным явлениям, находящимся в сфере внимания суда. В силу всех этих обстоятельств приговор или решение, выносимые судом, должны удовлетворять специальным требованиям. Первое из этих требований — это правильность и убедительность судебного приговора или решения.

Всякое постановление суда должно быть убедительным, должно создавать в обществе уверенность в безусловной правильности и справедливости выраженного в нем судейского решения. Убедительность постановления суда обеспечивает уверенность не только в том, что оно полностью соответствует обстоятельствам дела, задачам и принципам выраженной в приговоре судебной политики. Убедительность судебного решения1 означает также уверенность в исчерпывающем анализе всех обстоятельств дела в том, что дело решено с учетом всех обстоятельств, какие только возможно было установить и выяснить. В применении к уголовным делам это означает такой анализ всех обстоятельств дела, при котором полностью вскрыты действия и факты, составляющие преступление, выяснены условия и факты, способствовавшие его осуществлению, установлен виновник, исчерпывающе установлены основные причины, породившие данное преступление.

Эта сторона дела всегда привлекала особенное внимание правящих кругов капиталистических стран, весьма заботящихся о том, чтобы приговоры и решения судов выглядели возможно более убедительно и авторитетно, внушали к себе уважение, вызывали «священный трепет» в умах и сердцах народа. Известный английский юрист Джемс Стифен откровенно выразил эту заботу еще в прошлом столетии в следующих словах, высказанных в работе «Уголовное право Англии»: «Надобно помнить, что для общества важно в одинаковой степени не только то, чтобы приговоры были справедливы, но и то, чтобы они признаваемы были справедливыми»2.

Это замечание, верное само по себе, в применении к приговорам и решениям буржуазных судов имеет еще тот смысл, что,  {14}  внушая народным массам или «обществу» иллюзию справедливости творимого буржуазией правосудия, буржуазия использует суд как тонкое, говоря словами Ленина, орудие беспощадного подавления эксплоатируемых1.

Совершенно бесспорно, что с того момента, как решения и приговоры судов лишаются в глазах общества или населения убедительности, суды теряют весь свой авторитет. Смысл буржуазной юстиции, широко использующей судебный процесс и судебный аппарат в интересах охраны существующего общественного строя и защиты опирающихся на этот строй частных интересов отдельных граждан и их объединений, заключается не только в том, чтобы обеспечить выполнение этой «охранительной» роли при помощи принудительных государственных мер, но еще и в том, чтобы создать убеждение в справедливости и разумности этих мер, якобы выгодных для всего общества в целом. Суд должен не только наказать, подавить «преступную волю». Суд должен убедить в правильности принятых им решений.

Общественно-политическая функция суда не в меньшей степени заключается именно в этой моральной силе судебных решений. «Права» и «гарантии» обвиняемого в судебном! процессе являются лишь следствием установленного порядка разбирательства судебных дел. Общественно-политическое значение этих прав обвиняемого состоит не столько в том, чтобы служить интересам тех, кому они предоставлены по закону, сколько в том, чтобы обеспечить всеобщее убеждение в непререкаемости закона и уверенность в справедливости, объективности и обоснованности приговора или решения суда. Эта функция суда вызывает необходимость существующей организации суда и судебного процесса, необходимость отказа от письменного и тайного судопроизводства и установления устного и гласного ведения судебных дел со всеми вытекающими отсюда политико-юридическими гарантиями. Принципы гласности и состязательности, явившиеся основами современного суда, с правом обвиняемого на защиту и равное положение в суде с обвинителем являются, несомненно, прямым следствием развития этой функции.

Назначение суда как «тонкого» орудия охраны господствующих в данном обществе интересов тем более будет оправдано, чем более убедительно и авторитетно будут звучать слова судебных решений и приговоров. Именно степенью развития этой функции суда в капиталистических государствах определяется  {15}  роль и значение судебной машины и судебного процесса, представляющего собой не что иное, как деятельность этой машины. С этой точки зрения интересно проследить историю развития судебных систем, дающую много поучительного материала, позволяющего хорошо понять особенности и сущность не только судебного, но всего государственного механизма. Безусловно, развитие суда присяжных объясняется именно тем, что при известной общественно-политической структуре государства эта форма судебной деятельности, выполняемой представителями господствующих классов, рассматриваемых в качестве представителей всего общества, лучше, чем чиновничий суд, отвечала задаче укрепления авторитета государства, авторитета государственной власти. Скамья присяжных, избранников общества, несомненно, более авторитетна, чем оторванный от общества и нередко противостоящий обществу чиновничий, коронный суд. В интересах господствующей в капиталистическом обществе верхушки творить суд и расправу над недисциплинированными или враждебными этому общественному строю элементами именно руками представителей самого общества.

Такая форма организации отправления правосудия создает большую авторитетность приговору суда, укрепляя веру в объективность и беспристрастность его действий, в непререкаемость его решений, веру в их законность и справедливость. Такому значению суда присяжных весьма содействовали и принципы судопроизводства, лежащие в его основе,— устность и состязательность, нашедшие в деятельности судов присяжных свое наиболее полное выражение, как высшие формы буржуазного демократизма. Здесь необходимо отметить и такой факт, как два параллельных ряда процессуальных действий, прав и обязанностей, характеризующих объем полномочий и содержание судебных прерогатив скамьи присяжных, с одной стороны, и коронного суда — с другой. На этой стороне дела обыкновенно редко останавливается внимание исследователя — историка судебного права.

Между тем в этом своеобразном «разделении властей» скрывается глубоко принципиальная особенность всей организации механизма суда присяжных, сущность которой состоит в двух явлениях: такое «разделение властей» или разделение функций в суде означает, что вся тяжесть решения главной судебной задачи, а именно — признание подсудимого виновным и его осуждение или признание его невиновным и оправдание ложится не на представителей власти, какими являются члены коронного суда, а на представителей общества, какими являются  {16}  присяжные заседатели. Следовательно, и вся ответственность за решение дела, по существу, полностью падает на присяжных. Не случайно же присяжные называются «судьями факта», им предоставлено право или, вернее, на них возложена обязанность решать важнейший вопрос судебного процесса — вопрос о виновности. Общее мнение защитников суда присяжных сводится к тому, что присяжные судьи — «наилучшие судьи», что именно этот суд является «лучшим хранителем» принципов судебной демократии, что он ближе всего к населению и что присяжные «наиболее других способны вселить к себе доверие»1.

Крупнейший процессуалист дооктябрьской эпохи проф. Фойницкий подчеркивает, говоря о суде присяжных, именно это его качество: при существовании этого института, говорит проф. Фойницкий, народ получает доверие к судебной деятельности, крайне нужное для нормального отправления правосудия2. «...В той форме народного участия, которая известна под именем суда присяжных, — читаем мы в указанном выше сочинении,— судебные достоинства его получают самое высшее развитие, которого до сих пор достигало человечество, так что до наших дней суд присяжных представляется наиболее близким к идеалу суда»3.

В чем же заключается причина таких восторгов, расточаемых по адресу суда присяжных его апологетами? Оказывается, в том, что суд присяжных, вследствие своих организационных и принципиальных особенностей, «удален, — как говорит Фойницкий, — от опасности смешения юстиции с политикой».

Это проистекает из такой особенности суда присяжных, как утверждают его апологеты, как то, что присяжные призываются решать не вопросы права, а «вопросы жизни практической, более доступные уму и пониманию людей из народа, все классы которого споспешествуют их освещению»4.

Это последнее замечание представляет особый интерес. История развития судебных форм, приведших к возникновению и укреплению суда присяжных, свидетельствует не только о том, что суд присяжных явился одним из звеньев системы политических учреждений, созданной буржуазно-демократическим  {17}  движением в борьбе против абсолютизма. Одного этого обстоятельства, между прочим, достаточно для того, чтобы опровергнуть взгляд на суд присяжных как на не политическое, а сугубо юридическое учреждение. Суд присяжных выступал в свое время именно в качестве одного из форпостов буржуазно-демократических свобод, одного из политических орудий буржуазии. Этим и объясняется восхваление либеральными буржуазными деятелями и учеными суда присяжных этого, по словам Фойницкого, «ревностного стража общественной безопасности и строгого судьи злодеяний», суд присяжных объявлялся представителями либеральных кругов не чем иным, как «палладиумом личной свободы и политической независимости народной». Ясно, что суд присяжных — учреждение политическое и даже остро политическое; как бы ни пытались либеральные ученые отрицать политический характер суда присяжных, однако они исходили именно из политических мотивов. Важно, с другой стороны, отметить, что передовая часть буржуазии, создавшая суд присяжных как орудие охраны интересов нового общества, охраны «личной свободы и политической независимости народной», была заинтересована в рекламировании этого суда как всесословного, межклассового или надклассового учреждения, стоящего якобы над интересами одного какого-либо класса.

Суд, составленный из представителей разных классов, — в действительности же только имущих классов — присяжных, по утверждению его хвалителей, представляется лучшей гарантией против узко классовых или сословных тенденций и влияний. Основная идея суда присяжных, по утверждению проф. Фойницкого, заключается именно в том, чтобы решение судебных дел освободить от опасности «классовых влияний», прочно укоренившихся в коронных судах и в сознании профессиональных судей, и поставить под контроль «совести» и «внутреннего убеждения» народных судей, т. е. судей, состав которых пополняется всеми сословиями, всеми классами общества1.

В действительности, скамья присяжных формируется под явным влиянием господствующих, правящих кругов общества, всякими способами добивающихся такого положения, чтобы в присяжные заседатели призывались люди, вполне благонадежные, готовые целиком и полностью поддержать политику правящего класса, воспитанные в духе господствующих в правящих кругах идей, взглядов, правил поведения. Здесь дело не столько в формальной принадлежности к тому или иному классу, сколько  {18}  в политической и вообще идеологической направленности присяжных. Отсюда необходимость для правительственных органов, руководящих деятельностью и организацией суда присяжных, особо тщательного подбора кандидатов в присяжные, которые отвечали бы соответствующим классовым требованиям и задачам осуществляемой в данном обществе судебной политике. В этой связи нельзя не напомнить характеристику суда присяжных, данную Ф. Энгельсом: «Суд присяжных есть по своей сущности политическое, а не юридическое учреждение; но так как всякое юридическое существо имеет по своему происхождению политическую природу, то в нем проявляется истинно юридический элемент; и английский суд присяжных, как самый выработанный, есть завершение юридической лжи и безнравственности»1.

«Так называемый «беспристрастный состав присяжных»,— читаем мы в той же статье Ф. Энгельса «Положение Англии.— Английская конституция, — есть вообще нелепость».

Энгельс разоблачает здесь фикцию «беспристрастных присяжных», показывая, с каким классовым пристрастием формируется суд присяжных — суд богатых над бедными, суд, прикрывающий открытую войну между богатыми и бедными, раздирающую капиталистическое общество. Еще Дж. Стифен, известный английский криминалист второй половины XIX в., подчеркивал, как мы видели выше, роль буржуазного суда как формы или, лучше сказать, орудия воздействия на общественное мнение. Замечания Стифена о суде нельзя понять иначе, как признание того факта, что при помощи суда «верховная власть», т. е. господствующий в данном обществе класс, получает широкие возможности организовывать и направлять общественное мнение в соответствии со своими классовыми интересами.

Это обстоятельство не ускользнуло от проницательного взора Стифена, особенно ценившего в суде присяжных два его качества: первое — способность именно этого суда, больше чем какого-либо другого, создавать в обществе уверенность в справедливости приговора, и второе — служить, как выражался Стифен, клапаном безопасности для «общественных страстей».

«Образ действий правосудия, — говорит Стифен, — не может быть вполне беспристрастен если только он должен пользоваться общественным сочувствием, потому что право само есть грубое и несовершенное средство, а безусловно непреклонное  {19}  применение его во всяком возможном случае не могло бы быть терпимо».

Вот тут-то и обнаруживается вся польза для буржуазии суда присяжных.

«Для массы публики, которая не вдается в детали, кончает на грубых очертаниях и заботится более о частных результатах, нежели об общих правилах, эта гибкость института присяжных содействует популярности отправления правосудия, — говорит Стифен и добавляет: Это такая выгода, за которой законодателю не следует гоняться, но когда к счастью случится на лицо, то нельзя ею пренебрегать легкомысленно»1.

Стифен безусловно правильно и метко подчеркивает общественно-политическое значение суда в буржуазной государственной системе. Это значение суда объясняет, почему буржуазные правительства так тщательно оберегают авторитет своих судов, стараясь создать вокруг их деятельности ореол беспристрастия, непогрешимости, почти святости. Они всячески стремятся замаскировать подлинную роль своего суда как аппарата угнетения, как тонкого орудия защиты денежного мешка (Ленин). Аппарат и деятельность своей юстиции буржуазия ставит в условия особой авторитетности, создаваемой специальным процессуальным ритуалом, торжественным, строгим, подобным священнодействию. Внешние атрибуты судебной, а также следственной и прокурорской власти рассчитаны на всемерное поддержание их авторитета. Однако одних внешних средств для этого было бы недостаточно. Важно обеспечить следственным, прокурорским и особенно судебным органам и соответствующее этой задаче качество их работы. Государство заинтересовано в правильном функционировании судебного, как и всего вообще аппарата, управления, оно заинтересовано в таком качестве работы судебного механизма, которое обеспечило бы наилучшее выполнение стоящих перед ним задач, подчиненных общему направлению государственной политики. Такова принципиальная постановка вопроса о роли и значении судебного аппарата во всей государственной системе.

Советское государство не в меньшей степени заинтересовано в поддержании и укреплении авторитета советских судебных органов, хотя и по совершенно иным мотивам, чем буржуазные государства, и при помощи совершенно иных методов, принципиально отличных от методов буржуазии. На советский суд ложится не только задача подавления эксплоататоров и их агентуры,  {20}  пытающихся, как писал Ленин, «восстановить свое господство, или отстаивать свои привилегии, или тайком протащить, обманом заполучить ту или иную частичку этих привилегий», но и задача (Ленин подчеркивал, что это «громадная задача») «воспитании населения к трудовой дисциплине»1.

Ленин придает столь большое и важное значение этой стороне деятельности суда потому, что именно на советский суд возлагается задача «добиться того, чтобы у нас была революционная власть», чтобы «пожелания дисциплины и самодисциплины не остались голыми пожеланиями»2.

Напомним исторические указания Ленина по вопросу о роли суда в борьбе с различными остатками и пережитками прошлого. Ленин писал: «Надо не бояться суда (суд у нас пролетарский) и гласности, а тащить волокиту на суд гласности: только так мы эту болезнь всерьез вылечим»3. Ленин дал примерный, типовой проект приговора по делам о волоките. В этом проекте примерного приговора Ленин писал: «Придавая исключительное значение гласному суду по делам о волоките»4 и т. д.

Это не тот «гласный» суд, какой пользовался таким успехом у буржуазии в эпоху расцвета ее «демократических» увлечений, с его лицемерием и пустословием, а подлинно народный советский суд, творящий правосудие руками самих трудящихся. Значение такого суда, с его беспристрастием и объективностью, с его гласностью, состязательностью, равенством сторон со всеми процессуальными гарантиями, действительно огромно. Это его значение отражено с исчерпывающей полнотой в Законе о судоустройстве 16 августа 1938 г., разработанном под непосредственным руководством товарища Сталина.

В этом законе показано все исключительное значение советского суда как органа укрепления государственной дисциплины, как орудия борьбы с преступными нарушениями советского государственного и общественного порядка, как школы воспитания и перевоспитания неустойчивых и колеблющихся людей в духе, как говорится в Законе о судоустройстве, «преданности Родине и делу социализма, в духе точного и неуклонного исполнения советских законов, бережного отношения к социалистической собственности, дисциплины труда, честного отношения к государственному и общественному долгу, уважения к правилам социалистического общежития» (ст. 3).

§ 1. Роль и значение суда в Советском государстве

Ленин и Сталин высоко ценят роль и значение советского суда в социалистическом государственном и общественном строительстве.

В 1921 г., говоря о борьбе с волокитой, Ленин требовал среди других мер «...обязательно этой осенью и зимой 1921—1922 гг. поставить на суд в Москве 4—6 дел о московской волоките, подобрав случай «поярче» и сделав из каждого суда политическое дело...»1. В деле с волокитой по изготовлению плугов Фаулера Ленин подчеркивал значение публичного суда не только с точки зрения наказания, а с точки зрения «...публичной огласки и разрушения всеобщего убеждения в ненаказуемости виновных»2. Ленин требовал уменья применять «...наше революционное правосознание, показывать систематически, упорно, настойчиво, на ряде образцовых процессов, как надо делать с умом и энергией»3.

Открытые судебные процессы в СССР мобилизуют внимание общества, народа на наиболее острых и важных моментах борьбы с врагами социализма. Открытые судебные процессы в СССР воспитывают массы показом зла, разоблачением всяческих «махинаций» классового врага и его агентуры, укрепляя бдительность масс, укрепляя их преданность делу социалистического строительства. В этой работе советского суда заключается его громадное общественно-политическое значение. Эта работа делает советский суд крупнейшим фактором борьбы за социализм, мощным орудием пролетарской диктатуры.

Если обратиться к истории советского суда, то надо сказать, что переход от периода военного коммунизма к новой экономической политике, вызвавшей необходимость в укреплении начал революционной законности, не мог не оказать своего влияния на построение и на организацию работы всей судебной системы. В борьбе социалистических и капиталистических элементов, развязанной в условиях «новой экономической политики», явившейся выражением гениального плана подготовки социалистического наступления, формой подготовки победы социалистических элементов в хозяйстве над элементами капиталистическими, немалая роль выпала на долю советских законов, имевших своей задачей содействовать этой победе. «Революционная законность первого  {22}  периода нэпа обращалась своим острием главным образом против крайностей военного коммунизма, против «незаконных» конфискаций и поборов.

Она,— говорил товарищ Сталин в 1933 году,— гарантировала частному хозяину, единоличнику, капиталисту сохранность их имущества при условии строжайшего соблюдения ими советских законов»1.

На 4-й сессии Всеросийского Центрального Исполнительного Комитета IX созыва (1922 г.) Ленин так определил задачи советской юстиции, говоря о Гражданском кодексе РСФСР: «Мы здесь старались соблюсти грани между тем, что является законным удовлетворением любого гражданина, связанным с современным экономическим оборотом, и тем, что представляет собой злоупотребление нэпом, которое во всех государствах легально, и которое мы легализовать не хотим»2.

Правильное понимание сущности нэпа, его политического и экономического содержания с точки зрения форм и задач борьбы за социализм, должно было в этот период служить направляющим принципом для деятельности советских судов, которые должны были знать, как говорил Ленин, что такое госкапитализм и «что мы допускаем»3.

Из сказанного видно, какое место занимает советский суд в советской государственной системе, какая роль возлагается на него в общих усилиях советской страны и ее народов по строительству нового, социалистического общества, какие перед советским судом стоят задачи и каковы методы решения этих задач, какова материальная и организационная особенность этих методов.

Перед советским судом в качестве важнейшей задачи стоит задача, прекрасно выраженная в ст. 3 Закона о судоустройстве СССР, союзных и автономных республик в следующих словах:

«Советский суд, применяя меры уголовного наказания, не только карает преступников, но также имеет своей целью исправление и перевоспитание преступников.

Всей своей деятельностью суд воспитывает граждан СССР в духе преданности родине и делу социализма, в духе точного и неуклонного исполнения советских законов, бережного отношения к социалистической собственности, дисциплины труда, честного отношения к государственному и общественному долгу, уважения к правилам социалистического общежития».  {23}

Выраженные в этой статье принципы, как и вся статья в целом, необычны в таких документах, как законы о судоустройстве, являющиеся обычно актами сугубо юридически организационного характера. В законодательстве других стран мы не находим таких статей, как не находим и изложения содержащихся в них принципов. Как правило, законодательные акты других стран, устанавливающие систему судебных учреждений, их взаимосвязи, их функции, ограничиваются сухим описанием организационных, структурных черт судебной системы, не вскрывая ее материального существа. Закон о судоустройстве СССР, союзных и автономных республик наполняет формы судебного устройства материальным содержанием, показывая самое существо, самые принципы организации судебного устройства и органически связывая с ним принципы самой судебной деятельности. Именно это обстоятельство придает Закону о судоустройстве иной характер, чем это бывает обычно с подобными законами, освещая светом провозглашенных им основ судебной системы путь и направление советской судебной деятельности.

Не только задача наказания преступников, но и их исправление и перевоспитание составляют цель деятельности советского суда. Не только воздействие в указанном выше направлении на преступников, но и воспитание граждан СССР в духе преданности родине и делу социализма составляет задачу советского суда. Советский суд воспитывает уважение к законам Советского государства, способствует созданию той атмосферы «общего морального бойкота и ненависти окружающей публики», о которой говорил товарищ Сталин в своем докладе активу Ленинградской партийной организации в 1926 г.1. Эта воспитательная работа советского суда не превращает советский суд в морализующее учреждение, где читаются наставления предписанной морали. Советский суд есть суд, и не дело советского суда читать проповеди или морализовать. Дело советского суда подвергнуть конкретному рассмотрению дела о преступлениях людей и, определив их общественную опасность, оправдать или осудить и, в таком случае, наказать, поставив наказанных в положение, которое должно соответствовать интересам общества и тяжести совершенного преступления.

Воспитательная задача суда состоит в том, чтобы: 1) гласным разбирательством дел вскрывать и вытаскивать на всеобщее позорище бесчестные дела врагов Советского государства, врагов  {24}  трудящихся; 2) примерным наказанием виновных внушить убеждение в неизбежности строгой ответственности виновных перед народом и государством; 3) тщательным и объективным разбором судебного дела внушить обществу убеждение в справедливости судебного приговора и непоколебимую уверенность в торжестве социалистического закона.

Исключительное значение разоблачений бесчестных дел врагов советского народа в результате судебных процессов неоднократно отмечал товарищ Сталин: «Сама жизнь не раз сигнализировала нам о неблагополучии в этом деле», — говорил товарищ Сталин, имея в виду науку управления производством. В качестве примера товарищ Сталин ссылался, как известно, на шахтинское дело и процесс «Промпартии»1.

На X съезде партии в речи о профессиональных союзах Ленин говорил о значении в системе советского управления метода убеждения таким образом:

«...для того, чтобы установить взаимоотношение, взаимодоверие между авангардом рабочего класса и рабочей массой, надо было, если Цектран сделал ошибку... надо было ее исправлять. Но когда эту ошибку начинают защищать, то это делается источником политической опасности... Прежде всего мы должны убедить, а потом принудить. Мы должны во что бы то ни стало сначала убедить, а потом принудить. Мы не сумели убедить широкие массы и нарушили правильное соотношение авангарда с массами»2.

То же самое говорит Ленин в своей брошюре «О профсоюзах»:

«Мы тогда правильно и успешно применяли принуждение, когда умели сначала подвести под него базу убеждения»3.

Приведя эти указания Ленина, товарищ Сталин еще в 1926 году писал: «И это совершенно правильно. Ибо без этих условий невозможно никакое руководство. Ибо только таким образом можно обеспечить единство действий в партии, если речь идет о партии, единство действий класса, если речь идет о классе в целом. Без этого — раскол, разброд, разложение в рядах рабочего класса.

Таковы в общем основы правильного руководства партии рабочим классом.

Всякое иное понимание руководства есть синдикализм, анархизм,  {25}  бюрократизм, все, что угодно, — только не большевизм, только не ленинизм»1.

Сталин говорит дальше: «Нельзя не вспомнить золотых слов Ленина, сказанных им на XI съезде нашей партии:

«В народной массе мы (коммунисты. — И. Ст.) все же капля в море, и мы можем управлять только тогда, когда правильно выражаем то, что народ сознает. Без этого коммунистическая партия не будет вести пролетариата, а пролетариат не будет вести за собою масс, и вся машина развалится» (см. т. XXVII, стр. 256).

«Правильно выражать то, что народ сознает, — это именно и есть то необходимое условие, которое обеспечивает за партией почетную роль основной руководящей силы в системе диктатуры пролетариата»2.

Все сказанное в полной мере применимо к вопросу о проблеме убеждения в деятельности суда.

Советский суд в качестве одного из могущественнейших рычагов регулирования общественных социалистических отношений пользуется в осуществлении стоящих перед ним задач методом принуждения и методом убеждения, карая и воспитывая людей, нарушающих общественную и государственную дисциплину, становящихся на путь преступлений.

На XVIII съезде партии В. М. Молотов, указывая на значение борьбы Советского государства с врагами социализма, подчеркивал в то же время и значение борьбы за укрепление трудовой и общественной дисциплины, борьбы за перевоспитание отсталых слоев населения. Товарищ Молотов говорил о советских передовых людях, за которыми сознательно идет подавляющая масса рабочих и крестьян, честно и самоотверженно борющихся за социализм под руководством большевистской партии. В подавляющей массе рабочих и крестьян живут великие принципы коммунизма и великая патриотическая преданность своей социалистической родине, поднимающие на подвиги миллионные массы трудящихся.

Но при всем том среди трудящихся находится еще не мало отсталых и недисциплинированных людей, грубо нарушающих интересы своего класса и своего дела. Об этих людях В. М. Молотов говорил как об уродах, как о таких людях, среди которых весьма живучи мелкобуржуазные привычки.  {26}

Имея это в виду, товарищ Молотов говорил о некоторой части не только служащих или крестьян, но и рабочих:

«Но и среди рабочих, не говоря уже о служащих, весьма живучи мелкобуржуазные привычки. Еще не мало таких, которые готовы урвать для себя у государства побольше, а там хоть трава не расти Поэтому нужна борьба за интересы государства и за укрепление трудовой дисциплины в наших предприятиях и учреждениях, нужна борьба с лодырями, разгильдяями и летунами. Среди крестьян также не мало еще таких, которым нет дела не только до интересов государства, но и до интересов своего колхоза, которые думают только о том, чтобы урвать для себя побольше и у государства и у колхоза. И здесь нужны серьезные меры в области укрепления дисциплины и в области воспитания. Без таких мер, без усиленной работы по воспитанию трудящихся в духе укрепления социалистической собственности и государства, нельзя отсталых людей превратить в сознательных и активных строителей коммунизма»1.

В деле воспитания чувства уважения к социалистической собственности и преданности социалистическому государству советскому суду принадлежит крупная роль.

Советский суд сочетает в своей деятельности задачи наказания и задачи воспитания. Но это его качество прямым образом связано с тем, насколько убедительно суд действует, насколько его работа, его приговор или решение, завершающие его работу, доходят до сознания масс, насколько они воспринимаются массами и завоевывают их сердца и разум. Советский суд должен прежде всего уметь убедить, доказать, подчинить общественное внимание своему моральному влиянию и авторитету. Убедить массы в правильности своих решений, направленных против вражеских остатков эксплоататорских классов и их агентуры, против кучки недисциплинированных и разложившихся людей из своего собственного класса,— это исключительно важная общественно-политическая задача. Такая задача по-плечу только подлинно демократическому, подлинно народному суду, каким является советский суд.

Вот почему в судебном процессе играет такую серьезную роль, имеет такое серьезное значение внутренняя сторона судебной деятельности, т. е. содержание тех или других процессуальных действий суда, их логичность, обоснованность, продуманность.  {27}

Особенно это надо сказать о судебном приговоре и судебном решении, значение которых определяется не столько избранной судом мерой наказаний или предметом гражданского спора, сколько силой судейской аргументации, силой положенных в основу приговора или решения доводов, иначе говоря, обоснованностью и убедительностью изложенных в приговоре (или решении) доказательств.

Только тот судебный приговор или судебное решение оправдывают свое назначение и служат своей цели, которые исключают какое бы то ни было сомнение в их правильности. Перед судом стоит основная задача — установить истину, дать правильное, т е. соответствующее фактическим обстоятельствам дела, понимание данного события, роли и поведения в событии лиц, фигурирующих в процессе в качестве обвиняемых, ответчиков, потерпевших или истцов, дать правильную юридическую и общественно-политическую оценку этого поведения, определить вытекающие из этой оценки юридические последствия (оправдать, осудить, наказать, удовлетворить иск, отклонить иск и пр.).

Это значит, что задача суда заключается в том, чтобы дать ясный и точный ответ на вопросы, непосредственно связанные с рассматриваемым судом делом. В применении к уголовному процессу — это вопросы о данном преступлении, о конкретном виновнике, о конкретных условиях подготовки и совершения преступления, о тех конкретных обстоятельствах, которыми обосновывается правильность обвинительных выводов в отношении лиц, привлеченных к уголовной ответственности по данному конкретному делу.

Правильные и убедительные ответы суда на все эти вопросы увеличивают политическое и общественное значение судебного приговора или решения, увеличивая вместе с тем и престиж, авторитет государства в целом, авторитет самого закона, что означает укрепление дисциплины, повышение чувства ответственности и уважения к правилам социалистического общежития. Высокое благотворное влияние на общество и особенно на тех его членов, которые проявляют морально-политическую неустойчивость и общественную недисциплинированность поставленной на должную высоту судебной деятельности советской юстиции, неоспоримо.

Лучшее воспитательное средство суда — культура, не та культура, которая проявляется во внешнем лоске и холодной чиновничьей напыщенности, которая отталкивает от себя мыслящих людей и вызывает чувство глубокой неудовлетворенности  {28}  судебной комедией и судейскими комедиантами, а подлинная культура социалистического гуманизма, мудрого в искании правды, беспощадного и строгого в анализе, подчиняющего каждое действие судьи высокому требованию судейской объективности и принципиальности.

Ленину принадлежат замечательные слова, которые должны звучать напутствием советским судьям в их ответственной работе: «Бороться культурно за законность, ничуть не забывая границ законности в революции». Это — историческая директива гениального учителя пролетариата, точно определившая направление судейской деятельности в деле строительства социализма судебного деятеля, будет ли это судья, обвинитель или защитник. В применении к судебной деятельности служение этим принципам означает следующее.

В каждом судебном деле в какой-то мере, в одних делах в большей, в других — в меньшей, отражается борьба противостоящих общественных сил, борьба сил, созидающих новый, социалистический строй и содействующих его успехам, и сил враждебных, противодействующих этому великому делу.

Ленин с первых же дней советской власти указывал на важность борьбы этих сил, на небходимость обеспечить победу первых над вторыми, на что и должна быть направлена вся сила государственной власти и таких ее органов, как суд и прокуратура. Об этом убедительно говорит вся история советского, суда.

Вот несколько таких исторических фактов и справок.

Конец 1919 г. и начало 1920 г. ознаменовались разгромом. Колчака, Юденича и Деникина. Это обеспечило Советскому государству громадные успехи и в области нашего международного положения, которое «никогда не было так выгодно, как теперь» (Ленин) и которое внушало самые радостные надежды на будущее.

Уже на IX съезде партии (29 марта — 5 апреля 1920 г.) Ленин говорил о главной нашей задаче — о задаче строительства, задаче восстановления хозяйства страны, укрепления продовольственного положения.

«Мы совершаем,— говорил Ленин,— переход к социализму, и самый существенный вопрос — о хлебе, о работе — не является вопросом частным, частным делом предпринимателя, а вопросом всего общества...»1.

Ленин требовал «сосредоточить все силы, все внимание на... простейших хозяйственных задачах, которые каждому крестьянину  {29}  понятны.. Самая несознательная рабочая и крестьянская масса подтвердит, что главное — это восстановить сейчас хозяйство так, чтобы оно не могло попасть снова в руки эксплуататоров, чтобы не получил ни малейшей поблажки человек, который в голодной стране, имея излишки хлеба, использует их для того, чтобы обогатиться и заставить голодать бедноту»1.

Вот какая задача встала перед Советской страной в момент этой новой передышки, в условиях победоносного окончания гражданской войны.

Это была гигантски трудная задача — «труднее, чем задача военной победы»2.

«Ее нельзя решить простым энтузиазмом и простым самопожертвованием и героическим подъемом!» — говорил Ленин3. Здесь нужны были еще и такие факторы победы, как «работа организации», как «работа самодисциплины», строжайшая централизация и т. п.

Задачи хозяйственного строительства в этот период составляли уже «главную заботу и главное внимание всей политики»4, а это требовало коренного изменения тех методов, при помощи которых могли быть в то время решены эти задачи.

Однако должен был пройти еще почти год, чтобы со всей отчетливостью выявилась необходимость «перемены курса», перехода к новым методам строительства, в корне отличных от методов эпохи гражданской войны и «военного коммунизма».

«Когда мы все внимание направляем на восстановление хозяйства, мы должны знать,— говорил Ленин на X съезде партии (март 1921 г.),— что перед нами мелкий земледелец, мелкий хозяин, мелкий производитель, работающий на товарный оборот до полной победы крупного производства, до его восстановления. А это восстановление невозможно на старой базе: это дело многих лет, не меньше, чем десятилетия, а при разоренности нашей, вероятно, и больше. До тех пор долгие годы мы с этим мелким производителем должны будем иметь дело, как с таковым, и лозунг свободной торговли будет неизбежным»5.

Этот «лозунг свободной торговли» обозначал необходимость по-новому, иначе, чем в период военного коммунизма,  {30}  построить отношения между пролетариатом и мелкими землевладельцами, решая при этом ряд трудных проблем.

Здесь важнейшей проблемой являлась проблема создания сильнейшей крупной промышленности, которая, как указывал Ленин, способна дать мелкому производителю такие блага, что он убедится в преимуществах этого крупного хозяйства, т. е. хозяйства, опирающегося на обобществленный, коллективный труд. В плане речи Ленина на X съезде о замене разверстки налогом мы читаем: «11. Индивидуальный товарообмен? Да! Усилим производство, двинем оборот, дадим передышку, усилим мелкую буржуазию, но гораздо больше укрепим крупное производство и пролетариат. Одно с другим связано. — 12. Нельзя укрепить крупное производстве, фабрики и заводы, пролетариат, не оживляя до известной степени мелкую буржуазию и ее оборот»1.

В этом плане, как и в самой речи Ленина на X съезде, заключается изложение всей сущности нового курса, всей сущности перехода к новой экономической политике.

Здесь ясно выражена и основная цель этой новой политики — создать условия, при которых глубже могла бы развернуться борьба между социалистическими и капиталистическими элементами нашего хозяйства, при которых была бы обеспечена победа социалистических элементов над капиталистическим» «Нэп есть капитализм, говорит оппозиция,— писал товарищ Сталин в 1926 году, борясь против так называемой новой оппозиции, превратившейся в открытую контрреволюционную группировку. — Нэп есть отступление по преимуществу, говорит Зиновьев. Все это, конечно, неверно. На самом деле нэп есть политика партии, допускающая борьбу социалистических и капиталистических элементов и рассчитанная на победу социалистических элементов над элементами капиталистическими»2. Эти «борьба и победа» социалистических элементов нашего хозяйства не могла бы протекать самотеком, независимо от организующей эту борьбу и победу воли рабочего класса. Для правильного развертывания этой борьбы и обеспечения социализму победы над капитализмом нужно было создать определенные политические условия, нужно было в первую очередь обеспечить крепкий и прочный революционный порядок.

«Ему (крестьянскому хозяину — А. В.) нужна уверенность,  {31}  — говорил Ленин, — что он столько-то отдает, а столько-то может употребить для своего местного оборота»1.

В плане речи, о которой мы упоминали выше, Ленин, говоря о натуральном налоге и иной постановке этого вопроса в 1921 г., чем в 1918 г., подчеркивал его экономическое значение словами: (1) «Стимул мелкому производителю: двинь производство. Важнее всего». И дальше: «(3) Точные обязательства перед государством. Ослабление бюрократизма. (4) Свободнее весь «оборот» и освободить от «отрядов»...».

Ленин ставил все эти вопросы как части большого и основного вопроса — кто кого?

«Кто кого? — отмечал Ленин в плане речи. — 2 разных класса. Урок «Кронштадта» ——— в политике: больше сплоченности (и дисциплины) внутри партии, больше борьбы с меньшевиками и социалистами-революционерами ——— в экономике: удовлетворить возможно больше среднее крестьянство»2.

В самой речи Ленин говорил: «Мы не забываем, что есть разные классы, что мелкобуржуазная анархическая контрреволюция есть политическая ступень к белогвардейщине»3.

На XI съезде партии Ленин подвел первые итоги практики новой экономической политики, еще раз с исключительной силой и яркостью показав основное содержание новой экономической политики и основное ее значение для дальнейших успехов борьбы за социализм в СССР.

В политическом отчете ЦК ВКП(б) на XI съезде партии (1922 г.) Ленин говорил о значении новой экономической политики, заключающемся в том, чтобы установить смычку «между той новой экономикой, которую мы начали строить (очень плохо, очень неумело, но все же начали строить, на основе совершенно новой социалистической экономики, нового производства, нового распределения), и крестьянской экономикой, которой живут миллионы и миллионы крестьян»4.

«Наша цель, — говорил Ленин в 1922 г., — восстановить смычку,— доказать крестьянину делами, что мы начинаем с того, что ему понятно, знакомо и сейчас доступно при всей его нищете, а не с чего-то отдаленного, фантастического с точки зрения крестьянина, — доказать, что мы ему умеем помочь, что коммунисты в момент тяжелого положения разоренного, обнищалого,  {32}  мучительно голодающего мелкого крестьянина ему сейчас помогают на деле. Либо мы это докажем, либо он нас пошлет ко всем чертям. Это совершенно неминуемо. Вот в чем значение новой экономической политики, вот в чем основа всей нашей политики»1.

Несколько раньше, на IX съезде Советов, говоря о сущности новой экономической политики, Ленин говорил о союзе авангарда пролетариата «с широким крестьянским полем», о поднятии производительных сил — «во что бы то ни стало, немедленно, теперь же»2.

В этой связи Ленин говорил и об ожидающих молодую пролетарскую республику опасностях со стороны мелкобуржуазной стихии, способной порождать и, так сказать, химически выделять всевозможные преступления против пролетарского государства.

Вот почему в «Наказе» по вопросам хозяйственной работы, принятом IX Всероссийским съездом Советов 28 декабря 1921 г., съезд потребовал от НКЮ «несравненно большей энергии в двух отношениях: во-первых, чтобы нарсуды республики строго следили за деятельностью частных торговцев и предпринимателей, не допуская ни малейшего стеснения их деятельности, но вместе с тем строжайше карая малейшие попытки отступления от неуклонного соблюдения законов республики и воспитывая широкие массы рабочих и крестьян в деле самостоятельного, быстрого, делового участия их в надзоре за соблюдением законности; во-вторых, чтобы нарсуды обратили больше внимания на судебное преследование бюрократизма, волокиты, хозяйственной нераспорядительности»3.

Здесь характерны три момента: требование не допускать ни малейшего стеснения деятельности частных торговцев и предпринимателей, если они не нарушают законов советской власти, т. е. требование строгого соблюдения советских законов, строжайше наказывать за малейшее нарушение советских законов и воспитывать к дисциплине широкие массы рабочих и крестьян путем активного участия в борьбе за революционную законность, т. е сочетания метода принуждения и наказания в собственном смысле слова с методом убеждения и воспитания.

На XI съезде партии (1922 г.) Ленин вновь подчеркнул задачу Госполитуправления и наших судов энергично и решительно бороться с врагами пролетарской революции в следующих  {33}  словах: «Это — самая неважная часть дела, если мы эксплуататора обезвредим, ударим по рукам и обкарнаем. Это надо делать, и наше Госполитуправление и наши суды должны делать это не так вяло, как делают до сих пор, а помнить, что они — пролетарские суды, окруженные врагами всего мира»1.

Ленин вновь подчеркнул также необходимость уметь культурно подходить к каждому, даже простейшему, государственному делу, уметь «не коммунистическими руками строить коммунизм».

«В нашей борьбе, — говорил В. И. Ленин, — нужно помнить, что коммунистам нужна обдуманность... Нужен культурный подход к простейшему государственному делу, нужно понимание, что это — дело государственное, торговое, если будут препятствия, надо уметь их устранить и тянуть к суду виновных за волокиту. Я думаю, — добавляет Ленин, — пролетарский суд сумеет наказать, а чтобы наказать — надо найти виновных, а я вам ручаюсь, что найти виновных нельзя, пусть каждый из вас посмотрит это дело — нет виновных, а есть сутолока, суматоха и ерунда»2.

Вот какова была, с одной стороны, общественно-политическая и хозяйственная обстановка в 1921—1922 гг., создавшая предпосылки для постановки вопроса о революционной законности по-новому, по-иному, чем в годы военного коммунизма, и вот каковы, с другой, были задачи в эту эпоху органов юстиции, вот как стоял вопрос о методах и формах деятельности этих органов и, в частности, судебных органов.

Вопросы революционной законности, призванной играть в условиях советской власти и пролетарской диктатуры выдающуюся роль одного из активных средств укрепления пролетарского государства, всегда привлекали к себе особенное внимание нашей партии.

Еще в 1918 г. в декрете «О точном соблюдении законов» указывалось, что точное соблюдение законов РСФСР «необходимо для дальнейшего развития и укрепления власти рабочих и крестьян в России». «Исходя из этого, VI Всероссийский Чрезвычайный Съезд постановил: «Призвать всех граждан республики, все органы и всех должностных лиц советской власти к строжайшему соблюдению законов РСФСР, изданных и издаваемых центральной властью постановлений, положений и распоряжений» и устанавливал при всяком отступлении от действующих  {34}  законов, в силу «экстренных условий гражданской войны и борьбы с контрреволюцией», необходимость особого оформления этих отступлений, с предоставлением гражданам права обжалования действий должностных лиц»1.

В 1919 г. в связи с освобождением от Колчака Урала и началом освобождения Сибири Ленин в своем знаменитом письме к рабочим и крестьянам по поводу победы над Колчаком намечал пять главных уроков, «которые все рабочие и крестьяне, все трудящиеся должны извлечь из этого опыта, чтобы застраховать себя от повторения бедствий колчаковщины», причем третий урок целиком посвятил вопросам революционной законности.

Именно в этом третьем уроке Ленин писал, что соблюдение строжайшего революционного порядка является условием того, чтобы «до конца уничтожить Колчака и Деникина». Именно здесь Ленин писал о необходимости «соблюдать свято законы и предписания Советской власти и следить за их исполнением всеми».

«Малейшее беззаконие, малейшее нарушение советского порядка, — читаем мы здесь, — есть уже дыра, которую немедленно используют враги трудящихся, — есть зацепка для побед Колчака и Деникина»2.

В высшей степени важно отметить, что именно в этом письме, характеризующем один из напряженнейших моментов гражданской войны, Ленин так тщательно разрабатывает вопрос о революционной законности, как бы предвидя те извращения в этом вопросе, на преодоление которых уже тогда великий учитель считал необходимым направить усилия Советского государства и советской общественности.

Ленин подчеркивал сложность и своеобразие борьбы с классовым врагом после победы пролетариата, ибо «помещики и капиталисты не уничтожены и не считают себя побежденными», ибо они «только разбиты и попрятались, попритаились, перерядились очень часто в «советский» «защитный» цвет... на каждом шагу подкарауливают они ошибки Советской власти и слабости ее, чтобы сбросить ее...»3.

Вместе с тем Ленин подчеркивал необходимость уметь их ловить и карать беспощадно.

Вот основные, руководящие идеи той эпохи в сфере вопросов, связанных с работой советской юстиции, уже в  {35}  1918—1919 гг. выдвигавшие на один из первых планов проблему революционной законности и неизбежно связанную с ней другую проблему — проблему советской прокуратуры.

Эти идеи, порожденные жгучей политико-экономической: потребностью, стали формулироваться еще резче и выпуклее в 1920—1921 гг.

На майской (1921 г.) Всероссийской конференции РКП(б), громя оппортунистические извращения в вопросе о нэпе, Ленин еще раз указывал на то, как ведет против нас борьбу буржуазия, пролезшая в наши учреждения в лице превосходных канцелярских чиновников, «которые теперь интересы своего класса видят в том, чтобы нам делать гадости, мешать нам работать» которые думают, что спасают культуру, подготовляя большевиков к падению, которые знают канцелярское дело в 100 раз лучше, чем мы»1.

Ленин по отношению к классовому врагу требует не только беспощадной борьбы, но и борьбы организованной и вооруженной рукой.

«С ними нужно воевать по всем правилам искусства...»2 учит Ленин в 1921 г., подобно тому, как этому же он учил и в 1918 г., говоря, что «виновных в этом (в мучениях голода, в нарушении трудовой дисциплины. — А. В.) надо, уметь находить, отдавать под суд и карать беспощадно»3. Ленин требует подытоживания опыта «относительно того, как вы ловили и сколько вы провели судебных процессов, какой вы получили результат. Если мы так подойдем, то мы выдержим эту войну, — говорил Ленин, — хотя эта война куда труднее, чем война гражданская»4.

И это естественно, потому что для успешной борьбы с врагом нужно знать и самого врага, и условия, в которых идет борьба, и его тактику, и формы и методы его борьбы.

Переход к новой экономической политике — допущение свободы торговли, введение свободного оборота — вовсе не означал развязывания мелкобуржуазной стихии, хотя без возрождения мелкой буржуазии и капитализма на тогдашней стадии пролетарской революции обойтись было нельзя.

«Получается, — говорил Ленин, — на основе известной (хотя бы только местной) свободы торговли возрождение мелкой  {36}  буржуазии и капитализма. Это несомненно. Закрывать глаза на это смешно. Спрашивается,- необходимо ли это? Можно ли оправдать это? Не опасно ли это?».

Отвечая на эти вопросы, Ленин писал: «Вопросов подобного рода задается много, и в большинстве случаев они обнаруживают только наивность (выражаясь мягко) задающего такие вопросы»1.

Ленин и партия неоднократно подчеркивали все опасности, которыми может угрожать новому строю мелкобуржуазная стихия. Но этим опасностям Ленин и партия противопоставляли (и противопоставляют) всю силу нового, пролетарского государства. Против этих опасностей у нас действуют советская общественность, профессиональные организации, наша партия и, наконец, такие органы пролетарской диктатуры, как ВЧК и суд.

ВЧК — «это то учреждение, которое было нашим разящим орудием против бесчисленных заговоров, бесчисленных покушений на Советскую власть со стороны людей, которые были бесконечно сильнее нас»2. Суды — «суды у нас классовые против буржуазии» — «суд у нас пролетарский, и суд у нас сумеет посмотреть за каждым частным предпринимателем, чтобы законы писались для них не так, как они пишутся в буржуазных государствах»3.

Против преступлений, порождаемых буржуазной и мелкобуржуазной стихией, борющейся с советской властью и заговорами, и восстаниями, и клеветой, и «используя всякий элемент разложения, всякую слабость для подкупа, для усиления недисциплинированности, распущенности, хаоса»...4, советская власть выдвигала и выдвигает целый арсенал боевого оружия, ни на шаг не отступая перед опасностями, о которых мы говорили выше.

«Свобода торговли есть капитализм, капитализм есть спекуляция, — закрывать глаза на это смешно, — писал Ленин в 1921 г. и спрашивал: «Как же быть? Объявить спекуляцию безнаказанной? Нет. Надо пересмотреть и переработать все законы о спекуляции, объявив наказуемым (и преследуя фактически с тройной против прежнего строгостью) всякое хищение и всякое уклонение, прямое или косвенное, открытое или прикрытое, от государственного контроля, надзора, учета»5.  {37}

Так ставился вопрос о борьбе с опасностями капитализма и мелкобуржуазной стихии в начале новой экономической политики.

На первой стадии нэпа, когда допускалось оживление капитализма, Советское государство обращало острие революционной законности против злоупотребления со стороны этих «элементов» «свободой торговли», предоставляемой им нэпом. Однако революционная законность этого периода «обращалась своим острием главным образом против крайностей военного коммунизма, против «незаконных» конфискаций и поборов»1.

Именно так ставил вопрос в то время и Ленин, когда в своем историческом докладе на IX Всероссийском съезде Советов говорил, что «чем больше мы входим в условия, которые являются условиями прочной и твердой власти, чем дальше идет развитие гражданского оборота, тем настоятельнее необходимо выдвинуть твердый лозунг осуществления большей революционной законности, и тем уже становится сфера учреждения, которое ответным ударом отвечает на всякий удар заговорщиков...»2.

Исходя из этих соображений, Ленин и говорил о необходимости установления большей революционной законности, чем это» было до нэпа, в обстановке наступления, резко, разумеется, отличающейся от обстановки времени окончания гражданской войны. Это изменение всей общественно-политической обстановки не могло не отразиться и на постановке вопроса о революционной законности и об органах революционной законности.

В этом отношении характерен декрет ВЦИК от 25 августа 1921 г., ставивший перед всеми органами советской власти и должностными лицами, как говорилось в этом декрете, задачу строго согласованной с законами деятельности, чтобы «советскими органами и всем населением было ясно усвоено, что проведение в жизнь начал революционной законности является одной из самых насущных потребностей Советской республики»3.

Приведенные примеры показывают, насколько важна работа советских судебных органов. Они не могут ограничиться рассмотрением отдельного судебного дела, если можно так выразиться, как такового, самого по себе, безотносительно к тем общеполитическим и государственно-организационным задачам, которые стоят перед Советским государством.

Советские суды, выполняя свою специфически судебную работу по борьбе с преступлениями, должны решать и решают  {38}  общегосударственную задачу по «расчистке почвы от обломков». Об этом Ленин писал в свое время: «Настоящий интерес эпохи больших скачков состоит в том, что обилие обломков старого, накопляемых иногда быстрее, чем количество зародышей (не всегда сразу видных) нового, требует уменья выделить самое существенное в линии или в цепи развития. Бывают исторические моменты, когда для успеха революции всего важнее накопить побольше обломков, т. е. взорвать побольше старых учреждений; бывают моменты, когда взорвано достаточно, и на очередь становится «прозаическая» (для мелкобуржуазного революционера «скучная») работа расчистки почвы от обломков; бывают моменты, когда заботливый уход за зародышами нового, растущими из-под обломков на плохо еще очищенной от щебня почве, всего важнее»1.

Эти замечательные слова относились к задачам советской власти в эпоху гражданской войны, когда, выходя из огня этой войны, пролетарское государство уже предвосхищало трудности мирной организационной, как говорил Ильич, «прозаической» работы. Тогда такой переход представлял в свою очередь известные трудности, на преодоление которых партия и мобилизовала всеобщее внимание.

На долю советских судов также выпадает участие в этой «прозаической» работе по укреплению советского строя, советской дисциплины, по повышению общеполитического и культурного уровня населения, по устранению методами советской юстиции препятствий, стоящих на пути решения задач социалистического строительства.

«Особенно следует отметить при обсуждении вопроса о восстановлении дисциплины и самодисциплины трудящихся ту важную роль, которая выпадает теперь на долю судов»,— писал Ленин в своих знаменитых набросках статьи «Очередные задачи советской власти»2.

Развивая эту замечательную мысль о значении советского суда в борьбе за дисциплину — и это надо особенно подчеркнуть — самодисциплину, Ленин видит в этом одну из особенностей организации советской судебной системы на месте старого суда.

«Новый суд, — учит Ленин, — нужен был прежде всего для борьбы против эксплуататоров, пытающихся восстановить свое господство, или отстаивать свои привилегии, или тайком протащить, обманом заполучить ту или иную частичку этих  {39}  привилегий. Но, кроме того, на суды, если они организованы действительно на принципе советских учреждений, ложится другая, еще более важная задача. Это — задача обеспечить строжайшее проведение дисциплины и самодисциплины трудящихся»1.

В этой связи следует отметить указание Ленина и на то. что советский суд есть орган Советского государства, орган, осуществляющий государственное принуждение, без которого невыполнима задача строжайшего проведения дисциплины и самодисциплины.

«Лишь подобные суды, — учит Ленин, — при условии участия в них самых широких масс трудящегося и эксплуатируемого населения, сумеют в демократических формах сообразно с принципами Советской власти добиться того, чтобы пожелания дисциплины и самодисциплины не остались голыми пожеланиями. Лишь подобные суды сумеют добиться того, чтобы у нас была революционная власть, которую мы все признаем на словах, говоря о диктатуре пролетариата, и вместо которой мы слишком часто видим вокруг себя нечто киселеобразное. Впрочем, правильнее было бы сравнить то общественное состояние, в каком мы находимся, не с киселем, а с переплавкой металла при выработке более прочного сплава»2.

В этой выработке «прочного сплава» прочное место принадлежит советскому суду и всей системе советской юстиции...

Сказанного достаточно, чтобы было ясно, как важно и необходимо, чтобы сам суд, приемы и методы его работы были на высоте указанных выше задач. Работа суда завершается судебным решением или приговором. Важно, чтобы в решении или приговоре суда была правильно и убедительно отражена сущность дела и выводы, к которым пришел суд, чтобы эти выводы были обоснованы и не вызывали сомнений в своей правильности.

Но судебный приговор или судебное решение, однако, не стоят изолированно по отношению ко всему судебному процессу. Наоборот, приговор по уголовному делу или решение по так называемому гражданскому делу являются логическим завершением всей работы суда и предварительного следствия. Достоинства и недостатки этой работы неизбежно должны сказаться и сказываются и на финальной ее части. Задача судьи должна заключаться поэтому в том, чтобы провести весь судебный процесс на таком культурно-политическом уровне, который внушил бы абсолютное доверие к действиям суда и судебному приговору.  {40}  Судья должен провести процесс так, чтобы приговор или решение по данному делу в глазах всех явился естественным и точно обоснованным итогом судебного и предварительного следствия, завершил бы проделанную в суде работу как естественное и логическое ее следствие.

§ 2. Задачи советского процессуального права

Назначение процессуальных правил заключается в обеспечении судебным, прокурорским и следственным органам таких условий их деятельности, которые в максимальной степени гарантировали бы правильность функционирования органов суда и прокуратуры В этом и состоит важнейшее значение процессуальных норм, регулирующих деятельность суда, следственных и прокурорских органов при разрешении стоящих перед ними задач. Эти нормы определяют порядок процессуальных действий суда, органов следствия и прокуратуры, порядок и способы проверки правильности этих действий, в частности, правильности судебных решений и приговоров, основания, по которым эти решения могут быть признаны правильными или неправильными, могут или должны быть опротестованы, изменены или вовсе отменены.

Кассационная и ревизионная деятельность соответствующих судебных органов преследует не только задачи обеспечения правильности разрешения конкретных дел и конкретных вопросов судебной практики Она преследует также и задачи охраны судебного авторитета, стоящего в прямой зависимости от того, насколько удовлетворительно работает суд, насколько его деятельностью обеспечено осуществление в стране правосудия.

В значительной степени именно этим стремлением охранить авторитет суда объясняется и обязательность отмены решений или приговоров, постановленных с нарушением процессуальных правил, предусматривающих элементарные гарантии надлежащего качества судебной работы.

Во всех законодательствах содержатся постановления, определяющие условия, при наличии которых судебный приговор или судебное решение не могут быть признаны правильными и которые требуют их безусловной отмены или изменения.

Буржуазные законодательства своими процессуальными кассационными или ревизионными правилами всемерно стараются обеспечить такое направление работы судов, которое полностью отвечало бы классовым вожделениям буржуазии. Судебно-кассационная практика буржуазной юстиции дает тысячи примеров  {41}  того, как малейшее отступление суда от классовой линии буржуазии вызывает немедленное и точное реагирование со стороны вышестоящих контрольных судебных органов, пускающих в ход в соответствующих случаях все искусство юридического крючкотворства и юридической софистики. В этом отношении особенно преуспевал, например, в дореволюционной России Правительствующий Сенат, стяжавший себе печальную славу своими пресловутыми «сенатскими разъяснениями», являвшимися зачастую прямым издевательством не только над логикой и элементарными требованиями справедливости, но и над законом. Сенатская практика служила наиболее ярким доказательством правильности поговорки, которой народ охарактеризовал царское правосудие: «Закон — что дышло, куда повернул, то и вышло».

Буржуазное право ревностно оберегает авторитет своего суда, энергично добиваясь максимального влияния через суд на «общество», на население. Это вполне естественно, так как в авторитетности судебных приговоров и решений и заключается один из основных источников этого влияния. Авторитетности решений своего суда буржуазная юстиция добивается путем осуществления искусно и тонко построенной системы мероприятий, якобы опирающихся на принципы «равенства», «справедливости», «демократичности» и т. д. и т. п. Буржуазная судебная машина, как и вся буржуазная государственная машина, действует путем умелого подбора соответствующих кадров из своего класса, вполне подготовленных и готовых творить суд, не отступая ни на шаг от защиты интересов своего класса, своих хозяев.

«Мировые судьи, как и присяжные заседатели, сами богаты, сами рекрутируются из среднего класса и поэтому пристрастны к себе подобным и прирожденные враги бедным...»1.

Убийственную характеристику суда в дореволюционной России мы находим в замечательной статье Ленина «Бей, но не до смерти», в которой с исключительной силой вскрыт механизм судебной машины самодержавного помещичье-дворянского режима. Вот как вырисовывается в этой статье классовый характер этого суда, свойственный, с некоторыми вариациями, судам любой докапиталистической и капиталистической эпох.

«Вот волостной старшина, — я имею в виду провинциальный суд, — конфузящийся своего деревенского костюма, не знающий, куда деть свои смазные сапоги и свои мужицкие руки,  {42}  пугливо вскидывающий глаза на его превосходительство председателя палаты, сидящего за одним столом с ним. Вот городской голова, толстый купчина, тяжело дышащий в непривычном для него мундире, с цепью на шее, старающийся подражать своему соседу, предводителю дворянства, барину в дворянском мундире, с холеной наружностью, с аристократическими манерами. А рядом — судьи, прошедшие всю длинную школу чиновничьей лямки, настоящие дьяки в приказах поседелые, полные сознания важности выпавшей им задачи: судить представителей власти, которых недостоин судить суд улицы. Не отбила ли бы эта обстановка охоту говорить у самого красноречивого адвоката, не напомнила ли бы она ему старинное изречение: «не мечите бисера перед...»?1.

Вопрос о подборе судебных кадров из среды правящих классов является важнейшим рычагом осуществления классовой судебной политики в эксплоататорском обществе.

К сказанному следует добавить также несколько слов о не менее умелом использовании буржуазией других средств, при помощи которых может быть обеспечено отправление «правосудия» в духе, угодном и выгодном для государственной власти. К таким средствам относятся многообразные приемы давления, обмана, дешевой демагогии, подкупа своих судей всякими привилегиями и преимуществами, воспитания в них определенной психологии, навыков, традиций, обеспечивающих работу судов в желательном для правящих классов направлении.

Принципиально иначе обстоит дело в советской судебной системе. Авторитет советского суда обусловлен силой социалистической правды, которой он служит, выражая волю советского народа, защищая интересы социалистического государства рабочих и крестьян.

Советское право преследует задачи, принципиально иные, чем задачи, преследуемые буржуазным правом.

Советское социалистическое право преследует задачи, направленные на преодоление сопротивления классовых врагов и их агентуры делу социализма, на обеспечение завершения социалистического строительства, на укрепление новых, социалистических общественных отношений и всего советского общественного правопорядка опирающегося на такие устои нового общества, как общественная социалистическая собственность, как нерушимый союз рабочих, крестьян и интеллигенции, как дружба и братство советских народов, как диктатура пролетариата и социалистическая демократия. На основе защиты и охраны советского  {43}  строя советское право, и судебное и уголовное право, в частности, преследуют задачи охраны интересов граждан СССР — их жизни, личности, свободы, имущества, их прав и обязанностей. Именно этим задачам служит советское процессуальное право, определяющее условия и порядок деятельности следственных, прокурорских и судебных органов СССР вообще и в частности в области вынесения судебных решений и приговоров, а также определяющее методы и формы их проверки и исправления1.

Советское процессуальное право устанавливает ряд норм, направленных на обеспечение правильности и законности судебных решений и приговоров, с одной стороны, и предусматривающих необходимость изменения или отмены этих решений и приговоров в случаях, специально указанных в этих нормах. — с другой.

Советский суд — родное детище Советского государства, плоть от плоти и кость от кости нового, социалистического общества. Он служит интересам трудящихся, интересам народа, он — народный суд в прямом и истинном смысле этого слова.

Авторитет советского суда обусловлен величием принципов, которыми он руководствуется, величием задач, стоящих перед ним как перед судом социалистического государства рабочих и крестьян.

Эта особенность советского суда, естественно, вызывает необходимость в таких нормах закона, которые обеспечивали бы суду все условия, необходимые для успешного разрешения стоящих перед ним задач. Одним из таких условий является соблюдение правил, установленных законодателем в целях гарантии правильности течения самого процесса рассмотрения судебных дел и вынесения правильных, т. е. соответствующих фактическим  {44}  условиям и требованиям закона, справедливых решений по эти» делам. Установление таких правил относится к области процессуального права, призванного регулировать самый ход процесса рассмотрения судебных дел таким образом, чтобы было достигнуто правильное, т. е. соответствующее фактическим обстоятельствам и требованиям закона, а следовательно, и справедливости решение этих дел. На достижение этой задачи направлена вся сила советского процессуального закона. Однако как бы ни были хороши процессуальные правила, регулирующие ход судебного разбирательства, и как бы ни были опытны и квалифицированы судьи, разбирающие судебные дела, не исключена опасность судебных ошибок, проистекающих нередко из нарушения требований закона, а нередко — и из крайней сложности и запутанности обстоятельств, не распознанных судьями, несмотря на их опытность и добросовестность.

Закон предвидит такие случаи и предусматривает при наличии таких случаев необходимость отмены приговора или решения, полной или частичной. Закон устанавливает и основания для такой отмены или изменения судебного приговора или решения, обставляя этот важный акт рядом процессуальных правил. Разумеется, было бы ошибкой пытаться дать суду правила, которые предусматривали бы конкретные случаи, делающие необходимым отмену или изменение судебных приговоров и решений. Достаточно определить те принципиальные положения, применяя которые к конкретным судебным случаям, высшая судебная инстанция получила бы возможность или была бы, точнее говоря, обязана самим законом кассировать приговор или решение суда первой инстанции, вынесенные с нарушением установленных процессуальных принципов. Советское право не знает так называемых кассационных поводов, известных законодательству других государств. Оно ограничивается установлением лишь процессуальных принципов, требующих опротестования судебного приговора или решения, предоставляя конкретизацию условий такой отмены или изменения самому суду, поверяющему дела.

Так, ст. 26 «Основ уголовного судопроизводства Союза ССР и союзных республик» устанавливает следующие основания для отмены приговоров: а) нарушение форм судопроизводства, которое помешало суду всесторонне рассмотреть дело и повлияло или могло повлиять на вынесение правильного приговора, и б) неправильное применение наказания.

Статьи 413—415 УПК РСФСР и соответствующие им статьи уголовно-процессуальных кодексов других союзных  {45}  республик, указывая основания к отмене приговоров в кассационном порядке, прямо говорят о таких нарушениях форм судопроизводства, которые «...помешали суду всесторонне разобрать дело и повлияли или могли повлиять на вынесение правильного приговора».

К числу этих нарушений относятся такие обстоятельства, как недостаточность и неправильность проведенного следствия, существенное нарушение форм судопроизводства, нарушение или неправильное применение закона, явная несправедливость приговора. К числу нарушений форм судопроизводства, влекущих безусловную отмену приговора, относятся такие существенные нарушения, как неправильный состав суда, рассмотрение дела в отсутствие обвиняемого в случаях, когда это не разрешается законом, и т. д.

Таким образом, в самом законе с достаточной решительностью подчеркивается важность соблюдения судом тех условий, наличие которых, по мысли законодателя, должно гарантировать правильность судебного приговора.

Нарушение этих условий должно влечь за собой, как правило, исправление приговора или даже его отмену, в установленном законом порядке. В случае невозможности исправления приговора при кассационном рассмотрении дела оно должно быть передано на новое рассмотрение. Приговор может считаться правосудным лишь в том случае, когда будут исключены все сомнения в его обоснованности и правильности. В советском процессуальном праве этот принцип выражен с наибольшей последовательностью, в полном соответствии с общими принципами советского судебного процесса, наиболее полно и последовательно реализующего в своей деятельности принципы социалистического демократизма.

Последовательный социалистический демократизм советского судебного процесса обусловливается самой организацией советского суда, являющегося народным судом, в подлинном смысле этого слова, уже по самому своему классовому составу. Он обусловливается, далее, методами работы советского суда, лишенными бюрократического формализма, того, чем, как правило, насыщена деятельность буржуазных судов, плетущих паутину юридической схоластики и крючкотворства. Демократизм советского судебного процесса обусловливается, наконец, задачами советского суда, не только карающего, но и воспитывающего и перевоспитывающего отсталые элементы общества. В этой воспитательной работе советского суда заключается принципиальная особенность советского правосудия как одного из способов повышения  {46}  культурно-политического уровня масс, как одного из способов переделки психологии людей, искоренения из их сознания старых, капиталистических пережитков.

Советское правосудие — это гигантская культурная сила, направленная на борьбу против сохранившихся еще в сознании людей пережитков, «традиций капитализма», мешающих делу социалистического строительства, это сила, организующая, воспитывающая массы, содействующая укреплению новых традиций, новой, социалистической психологии.

Будучи абсолютно независимым, объективным и беспристрастным в своем отношении к фактам, явлениям, событиям, подчиняясь исключительно закону, советский суд выполняет также роль пропагандиста нового права, нового, социалистического-правосознания, способствуя укреплению в обществе новых привычек, нового отношения к государству, к труду, к своим обязанностям, к своему долгу. Советский суд является, таким образом, организатором общественного мнения. Он является школой новой общественной нравственности, что вовсе не присуще, или, в некоторых случаях, только в малой степени присуще судам других общественных эпох и формаций. В этом смысле деятельность советских судебных органов, отвечающих всей практикой своей работы задачам борьбы за социализм, задачам переустройства общества на социалистических началах, является деятельностью государственной, политической в широком смысле этого понятия. В этом смысле надо понимать слова Ленина о советских судах как «государственно-политических судах». Советские суды активно участвуют в государственном строительстве, являясь проводниками политики Советского государства. Эта политика направлена на уничтожение сопротивления делу социализма со стороны его врагов, на укрепление диктатуры пролетариата, власти Советов, на укрепление уважения к правилам социалистического общежития, государственной дисциплины.

«Когда мы переходим от В. Ч. К. к государственно-политическим судам, то надо сказать на съезде, — говорил Ленин, — что мы не признаем судов внеклассовых. У нас должны быть суды выборные, пролетарские, и суды должны знать, что мы допускаем. Члены суда должны твердо знать, что такое государственный капитализм»1.

Это замечание Ленина имеет глубокое принципиальное значение не только вследствие того, что здесь разоблачается фальшивая и лицемерная теория «внеклассовых», «надклассовых» и «неполитических» судов, то-есть судов, деятельность которых  {47}  якобы не подчиняется политике господствующих в обществе классов или, во всяком случае, не испытывает на себе влияния тех или других политических факторов, влияния классовых интересов. Это замечание так значительно еще и потому, что в нем сформулировано прямое требование, чтобы суды не были только юридическими учреждениями, чтобы суды служили делу решения общегосударственных в том числе и экономических задач.

«Члены суда должны твердо знать, что такое государственный капитализм». В этом ленинском указании содержится и еще одно принципиальное положение — судьи должны быть на-уровне политических задач своей эпохи, должны быть квалифицированными политическими деятелями. Без этого условия суды рискуют превратиться в юридические окаменелости, в препятствие на пути развития общественных отношений в направлении к коммунизму вместо того, чтобы служить делу коммунизма. Между тем суды должны быть активной силой государственного строительства, должны уметь расчищать путь движения своего общества вперед, быть учителем жизни.

В деле укрепления государственной дисциплины советский суд играет выдающуюся роль. Ленин в 1919 г. подчеркивал, что, разрушив буржуазную судебную систему, мы «создали из суда то, что надо. Мы создали, — говорил Ленин, — органы, через которые не только мужчины, но и женщины, самый отсталый и неподвижный элемент, могут быть проведены поголовно»1.

Требуя распространения деятельности судов «...на всю трудовую жизнь страны»2, Ленин утверждал, что лишь подобные суды сумеют добиться того, чтобы у нас была подлинно-революционная власть, а не «нечто киселеобразное».

Суд в Советском государстве, по Ленину, таким образом, не просто одно из обычных, ординарных звеньев государственной системы. Суд — это учреждение, которое характером своей деятельности, всеми особенностями стоящих перед ним задач, своеобразием применяемых им методов работы поставлено на особое место во всей системе государственных органов. Именно в силу особого присущего советскому суду значения и авторитета суд играет такую важную роль в деле государственного управления3. Именно в силу этого авторитета на советском суде и лежит  {48}  такая ответственная задача, как «задача обеспечить строжайшее проведение дисциплины и самодисциплины трудящихся». Такая задача посильна лишь суду, построенному на подлинно демократических началах, суду подлинно народному. Только такой суд, где правосудие осуществляет сам народ, может быть авторитетным в глазах народа, готового прислушиваться к голосу судебных приговоров и решений и принимать их за правило для поведения.

Построенный на демократических основах, советский суд есть орган непосредственного участия масс в управлении государством.

Ленин писал: «Нам надо судить самим. Граждане должны участвовать поголовно в суде и в управлении страны. И для нас важно привлечение к управлению государством поголовно всех трудящихся»1.

Участие трудящихся масс в рассмотрении судебных дел. в вынесении судебных решений и приговоров, затрагивающих важнейшие интересы граждан и государства, имеет само по себе гигантское воспитательное и политическое значение.

§ 3. Судебная политика, право и процесс

Принципы доказательственного права и господствующей в данном государстве системы доказательств в конечном итоге определяются принципами господствующей в нем правовой теории и судебной, в частности, уголовной политики. Теснейшая связь между теориями уголовного права и теориями доказательственного права, равно как между теорией гражданского материального и процессуального права, несомненна.

Можно утверждать, что правильное представление о принципах и методологии доказательственного права неизбежно связано с правильным представлением о принципах и методологии уголовного права и уголовной политики. Убедительным свидетельством этого может служить тот факт, что, например, доказательственная теория антропологического и социологического направлений органически связана с так называемой теорий факторов этих направлений в уголовном праве.

Обе теории одинаково антинаучны и вредны, так как одинаково извращают действительное положение вещей в вопросе о возникновении и развитии преступлений в капиталистическом обществе. Обе теории пытаются подменить подлинные причины преступности, порождаемой при капитализме самой природой  {49}  экономических и общественно-политических отношений, выдуманными причинами, не имеющими в действительности никакого влияния на возникновение и рост преступлений или имеющими в этом вопросе второстепенное и производное значение. Обе эти теории вредны, так как они служат оправданием жестокой, бесчеловечной уголовной политики эксплоататоров, с одной стороны, и средством морального и политического обезоружения трудящихся, с другой. Обе эти теории направляют свои усилия на то, чтобы ответственность за преступления в конечном итоге возложить не на капиталистический строй, опирающийся на частную собственность, на средства производства и эксплоатацию, неизбежно порождающие преступления, а на самые жертвы этого строя. В этих целях они игнорируют классовое строение капиталистического общества, как и раздирающую это общество классовую борьбу, игнорируют влияние производственных отношений и форм собственности на положение в обществе человека, отрывают человека и его сознание, взгляды, привычки, всю его психическую жизнь от материально-производственной ее основы. Эти «теории» рассматривают пороки людей не как продукт исторического развития человеческого общества, не как результат воспитания и влияния порождающих эти пороки организации человеческого общества и характера общественных отношений, но как прирожденные качества, недоступные, следовательно, никакому искоренению. Нечего говорить, что теория прирожденной преступности является одной из самых реакционных и опасных для человеческого прогресса «теорий».

Вполне понятно, что, исходя из теории факторов, нельзя построить научной теории уголовного материального и процессуального права. Вполне также понятно, что лишенное научной опоры процессуальное право бессильно дать и научно обоснованную теорию доказательств. Несостоятельность этой теории лишний раз подчеркивает полную бесплодность попыток построить систему доказательств и самое доказательственное право на началах, игнорирующих как объективные законы познания и диалектической логики, так и субъективные элементы суждения. Не может претендовать на научность такая система доказательств, которая, игнорируя законы диалектического суждения и анализа, пытается весь процесс доказывания свести к механическому применению к тем или другим случаям уголовной хроники заранее установленных мерок или шаблонов под видом каких-то якобы научных, объективных критериев или масштабов судебной оценки. Такого рода «теория» доказательств не может  {50}  не представлять собой пародии на действительно научную теорию; она не имеет ничего общего с наукой вообще и наукой права в частности.

Основной порок теории доказательств антропологического направления заключается главным образом в том, что в расследовании преступлений эта теория исходит из примата биологических, психологических и психопатологических факторов, отдавая судьбу процесса целиком в руки экспертов, и только таких экспертов, которые обязаны стоять на позициях антропологического направления и действовать в полном соответствии с его канонами. Мы уже говорили выше, что антропологическое направление, в сущности говоря, делает суд и судебный процесс совершенно ненужными. С точки зрения этого направления становится совершенно излишним заниматься собиранием доказательств, которые устанавливали бы совершение преступления заподозренным лицом. Вместо производства расследования конкретных обстоятельств преступления достаточно подвергнуть обвиняемого или подследственного ряду клинических экспертиз медико-психиатрического, психопатологического и т. п. порядка, и задача будет решена. Не в камере следователя, не в зале судебного заседания, а в клинике и клинической лаборатории нужно искать ответ на вопрос о том, кто совершил данное преступление, виновен или не виновен в этом преступлении данный обвиняемый, какие меры должны быть приняты по отношению к нему, какие меры борьбы должны быть приняты и в отношении данного вида преступлений. Перенося центр тяжести доказывания в плоскость индивидуальных (физических, психологических, психопатологических и т. п.) свойств обвиняемого и видя в этих свойствах объективное начало, якобы избавляющее судью от опасности субъективизма, произвола, личного усмотрения, антропологическое направление в действительности обрекает судью на формально-механистическое отношение к его задаче. Между тем, объективное отношение судьи к делу требует отрешения от заранее установленной точки зрения, от какой-либо предвзятости. Судья, определяющий свое отношение к исследуемому событию и к обвиняемому не на основе анализа фактов, их взаимосвязи, их связи с действиями обвиняемого, не из установления мотивов совершения им преступления и т. д., а из биологических, физиологических и психических свойств обвиняемого, рассматриваемых изолированно от действий обвиняемого, лишается подлинно объективной почвы и ввергается в пучину ничем и никак не контролируемого усмотрения. Дело не меняется от того, что при этом пускаются в ход якобы научные формулы.  {51}

Социологическое направление (Лист и др.), пытавшееся решить основные вопросы уголовного права путем сочетания биологических «факторов с социальными, не подвинуло дела вперед ни на шаг. В руках социологов-криминалистов ссылка на социальные факторы оказалась — хотели они этого или не хотели, безразлично, — лишь средством, правда, лучшей, чем это было у антропологов, маскировки подлинных корней преступности в капиталистическом обществе, — корней, лежащих в самой структуре этого общества, в его экономической основе.

Разумеется, в капиталистическом обществе нищета масс, их низкий культурный уровень, безысходность материального положения играют свою роль в возникновении и распространенности преступлений. Однако только при поверхностном отношении к вопросу можно не заметить, что корни преступлений уходят не в эти явления, а в систему общественных отношений, порождающих и нищету масс и преступления. В системе общественных отношений находят свое объяснение и такие явления, как коррупция, общее падение нравов разложившейся верхушки общества, нашедших свое выражение в период второй мировой войны в широком распространении в этих кругах таких преступлений, как коллаборационизм, шпионаж в пользу врага, измена родине и т. д., что с особенной силой проявилось в период второй мировой войны в ряде капиталистических стран (Франция, Норвегия, Дания и др.).

Уголовно-правовые теории, не видящие связи между преступлениями и порождающими их общественными отношениями, классовым строем общества, не могут претендовать на научность. Только та теория имеет научное значение, которая умеет вскрыть связь и зависимость преступлений от классового характера общественных отношений, которая в состоянии познать закономерность исследуемых явлений в этой области и определить подлинные законы, управляющие их развитием. Такой теорией является теория диалектического материализма, теория Маркса—Энгельса—Ленина—Сталина.

Марксистско-ленинская теория подлинно научно объяснила возникновение и развитие человеческого общества, вскрыла движущие силы, основные смены общественных форм и развития всех общественных явлений, в том числе и таких, как преступления, дала исчерпывающее, опирающееся на научное обобщение исторического опыта человечества познание подлинных факторов преступности. Марксистско-ленинская теория установила, что одной из основных причин преступлений является частная собственность на средства производства.  {52}

Пресловутые «факторы» преступности антропологического и социологического направлений и их современных последователей представляют собой явления чисто поверхностного характера, явления, требующие объяснения их самих и в силу этого неспособные что-либо объяснить самостоятельно сами по себе. Марксизм-ленинизм установил действительные факторы преступности, кроющиеся в организации самих общественных отношений, в формах собственности, в характере организации способов производства и распределения материальных средств существования общества.

После работ Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина, вскрывших связь в зависимость характера общественных отношений и общественных явлений от характера производственных отношений, не остается места для той своеобразной юридико-политической алхимии, которую представляют собой все эти ломброзианские, феррианские и им подобные квазинаучные теории и концепции. Однако несмотря на полную несостоятельность и лженаучность антропологической и социологической теорий доказательств даже в советской литературе в прошлом встречались отдельные поклонники этой теории, пытавшиеся придать этим теориям практическое значение, считая, что в них якобы дается «...научная объективизация оснований, по которым должна производиться оценка доказательств...». В современной буржуазной науке доказательственного права оживают стремления дискредитировать принцип свободного убеждения, то-есть системы доказывания, опирающейся на свободную оценку доказательств судьями. Сторонники этого взгляда пытаются доказывать, что на смену этой системе идет новая система, опирающаяся на якобы объективно проверенное основание1.

Свой реакционный поход против принципа свободного судейского убеждения сторонники «объективизации» доказательств пытаются прикрыть рассуждениями о «новом фазисе» в судебном праве, который де открывает эта теория.

В действительности никакого «нового фазиса» в судебном праве антропологическое и социологическое направления не открывали и не в состоянии открыть, так как лишены необходимого для этого научного вооружения. В антрополого-социологических  {53}  квазинаучных упражнениях никакого шага вперед нет: не поднимаясь в этих упражнениях выше вульгарного материализма, антропологи и социологи в объяснении общественных явлений стоят целиком на позициях идеализма. Вот почему один из вождей социологического направления Лист утверждал, что мысль о возможности уничтожить преступность путем преобразования общественных отношений является утопией. Идеалисты иначе рассуждать и не могут, ибо для них материальная среда — общественный строй, условия производства и обмена и т. д. — ничего в проблеме общественных отношений, как и в проблеме поведения человека, не решает.

Поэтому в области построения теории судебных доказательств авторы этих направлений исходят не из таких объективных факторов, как материальная среда, производственные отношения в обществе и т. д., а из искусственно сконцентрированных, надуманных «принципов». Отсюда их попытка придумать или «открыть» какие-то «объективные причины», которые надлежит положить в основу этой изобретенной системы доказательств и пустить ее в ход, нимало не заботясь затем о судейском убеждении, становящемся в таких условиях, т. е. при наличии «объективных» признаков виновности, даже излишним. Судья-автомат, судья-робот — вот идеал сторонников этой системы, претендовавшей еще недавно на серьезность и научность. Еще в 90-х годах прошлого века проф. Фойницкий, являвшийся одним из крупнейших представителей социологического направления, пытался дискредитировать принцип свободного судейского убеждения, изображая дело так, что судья будто бы руководствуется слепым чувством веры, доверия, тогда как антропологи и социологи якобы исходят из научных оснований доказывания. «Будущему принадлежит, — писал проф. Фойницкий, — дальнейшее ослабление момента доверия и более решительная постановка на место его момента знания по внешним и внутренним признакам дела, доступным судебному наблюдению. Но уже в настоящее время можно сказать, что главнейший и важнейший доказательственный материал уголовных дел заключается не в признании подсудимого, не в прямых свидетельских показаниях, а в признаках объективных, внешних или внутренних, доставляемых нам самим делом»1.

Но разве признание подсудимого и показания свидетелей доставляются суду не самим делом, не связаны с делом, не проверяются фактами, о которых говорят эти признания и показания?  {54}  Разве можно представить себе судебный процесс, судебное следствие без подсудимого и, как правило, без свидетелей, показания которых являются наиболее распространенным и обычным видом доказательств? Противопоставлять подсудимого и свидетелей каким-то «объективным» данным можно только в том случае, когда суд превращается в клинику, а судебное следствие — в лабораторную, научно-исследовательскую работу.

Проф. Фойницкий, однако, допускает такое противопоставление. Он к тому же предпочитает косвенные доказательства (улики) прямым доказательствам, совершенно произвольно при этом относя вторые к области доверия, тогда как правильное восприятие и научный анализ прямых доказательств так же обязательны для следствия и суда, как и косвенных доказательств.

Проф. Фойницкий ищет, по примеру Ферри, объективного мерила оценки доказательств. В этом искании отчетливо видна тенденция заменить немыми свидетелями свидетелей живых, обычно являющихся опасными и неудобными для буржуазного «правосудия», предпочитающего обходиться без объяснений подсудимого и свидетелей, пользуясь «объективными мерилами» вроде негласной полицейской агентуры, фальсифицированных документов и т. п.

Методологическая несостоятельность позиции Фойницкого и других представителей разбираемого нами сейчас направления видна и из того, что здесь делается попытка противопоставить «момент доверия» «моменту знания» и в соответствии с этим разделить доказательства на две категории, разного качества и разного доказательственного значения. Став на этот путь и следуя указанному методу, авторы этих взглядов рассматривают свидетельские показания как доказательства, оценка которых определяется «моментом доверия», тогда как судебно-медицинская экспертиза рассматривается ими в качестве доказательства, оценка которого определяется «моментом знания». Нетрудно доказать несостоятельность и искусственность такого рода рассуждений. Не стоит труда доказывать, что свидетельские показания безусловно контролируются и должны контролироваться не только доверием к свидетелю, к его честности и объективности свидетеля, но и знанием предмета, о котором говорит свидетель, научным анализом сообщаемых свидетелем фактов, с точки зрения их вероятности и достоверности, логической проверкой и сопоставлением обстоятельств, описываемых свидетелем. Дело оценки качества свидетельских показаний решается не доверием к личности свидетеля, что, однако, тоже имеет  {55}  значение и не должно ускользать из дела. Больше того. Самое доверие к свидетелю и его показаниям нередко обусловливается именно тем, как свидетель обращается с фактами, интересующими суд или следствие. С другой стороны, так называемые объективные доказательства (например, эксперименты всякого рода) могут в ряде случаев восприниматься в значительной степени на основе доверия к авторитету и объективности экспертов. И это вполне естественно, если учесть, что эксперты потому и приглашаются в суд, что сами судьи, лишенные специальных познаний в той или другой области, нуждаются в помощи путем разъяснения таких вопросов, познание которых им недоступно без посторонней и достаточно авторитетной помощи. Ясно, что попытка противопоставить одну категорию доказательств другой с точки зрения их ценности, как делает это, например, проф. Фойницкий, несостоятельна, и должна быть отвергнута.

Так называемая теория «научной объективизации» является, несомненно, попыткой некоторых буржуазных юристов, в частности, криминалистов и процессуалистов, подчинить в максимальной степени судейскую деятельность контролю государственных органов, ликвидировать сохранившуюся еще в этих странах в какой-то степени судейскую автономию и судейскую независимость от влияния господствующих в данном обществе клик. В свое время буржуазия была заинтересована в развитии и укреплении либерально-демократических принципов деятельности суда. Поэтому она всемерно поддерживала и расхваливала теорию свободного судейского убеждения как основу справедливого суда. Уничтожая или сводя на нет последние остатки парламентаризма и буржуазной демократии, господствующие классы капиталистических стран стараются уничтожить и уничтожают демократические формы судебной деятельности: суд присяжных, гласность и состязательность, независимость судей и свободу судейского убеждения. Этой задаче весьма помогают такие «теории», как теория «научной объективизации» доказательств, пропагандируемая Ферри, Фойницким и другими сторонниками этих взглядов. Теория «научной объективизации» доказательств носит на себе отчетливую печать влияния классовых интересов агрессивно настроенной империалистической буржуазии. Пропагандисты этой теории стараются классовые интересы буржуазии замаскировать покровом научной объективности.

Между тем дело здесь идет не об объективном мериле, не о научной объективности, а лишь о том, чтобы окончательно разделаться с буржуазно-демократическими «предрассудками», мешающими капиталистическим кликам некоторых стран в  {56}  нынешних условиях использовать суд так, как это им выгодно, и устранить опасность использования трудящимися классами судейского вольнодумства. Inde ira. Отсюда гнев. Отсюда дискредитация принципа свободного судейского убеждения как основного источника оценки судебных доказательств. Трудящиеся классы, наоборот, прямо заинтересованы в укреплении свободы судейского убеждения и в разоблачении лженаучности доказательственных или иных процессуальных теорий, отрицающих свободу судейского убеждения в деле оценки судебных доказательств.

На данном примере, заметим попутно, можно легко убедиться в том, что процессуальные теории, как и вообще все теории, не могут оставаться и не остаются вне политики, вне классовой борьбы, не могут не испытывать на себе влияния борьбы классовых интересов. Уголовный процесс, как и уголовно-процессуальное право, вырастает из самой гущи классовой борьбы, органически связан с ней и в высшей степени резко отражает собой все особенности классовых отношений той или иной исторической эпохи. Ни суд, ни уголовный процесс не стоят, никогда не стояли и не могут стоять вне политики. Это означает неизбежность подчинения всего содержания и форм судебной деятельности определенным классовым политическим целям и стремлениям. От действия этого правила не свободна ни одна система доказательств, всегда пропитанная духом и логикой классовой борьбы, логикой защиты интересов господствующего в данную историческую эпоху класса.

Маркс и Энгельс в «Немецкой идеологии» с исчерпывающей полнотой показали связь правовых форм с формами собственности. «Частное право, — читаем мы в «Немецкой идеологии», — развивается параллельно с частной собственностью из процесса разложения естественно развившейся коллективности». В результате происходящих в обществе экономических изменений меняются не только формы права, но создаются и развиваются целые новые отрасли права. «Первый же город, который в средние века вел обширную морскую торговлю, Амальфи, выработал и морское право»1. Развитие торговли и промышленности в Италии и в других странах привело к дальнейшему развитию частной собственности, которое повлекло за собой рецепцию и «возведение в авторитет» (Маркс и Энгельс) римского частного права. На основе римского права развилось все современное буржуазное право, явившееся прямым следствием возникших потребностей буржуазии.  {57}

«Когда впоследствии, — писали Маркс и Энгельс в «Немецкой идеологии», — буржуазия так усилилась, что государи стали защищать ее интересы, чтобы с ее помощью сокрушить феодальную знать, тогда только и началось во всех странах — во Франции в XVI веке — настоящее развитие права, совершающееся повсюду, за исключением Англии, на основе римского кодекса. Но и в Англии для дальнейшего развития частного права (в особенности относящегося к движимому имуществу) пришлось обратиться к принципам римского права»1.

К этому Маркс и Энгельс добавили замечание, классически определившее природу права: «Не надо забывать, что право точно так же не имеет своей собственной истории, как и религия»-

Зависимость права и форм его развития от экономических производственных отношений доказывается всей историей человечества.

Право санкционирует новые виды приобретения собственности, служит опосредствованию новых хозяйственных отношений, придавая им выражение юридических отношений.

В «Лейпцигском соборе», раскрывая несостоятельность идеалистической трактовки Штирнером («Святой Макс») права, Маркс и Энгельс писали, что «с развитием гражданского общества, т. е. с развитием личных интересов до степени классовых интересов, правовые отношения изменились и их выражение цивилизовалось. Они стали рассматриваться уже не как индивидуальные отношения, а как всеобщие»2. Это повлекло за собой изменение способа охраны, защиты прав и, в частности, исчезновение такого «варварского способа осуществления права», как, например, поединок.

Непонимание того, чем объясняется такая метаморфоза, привело Штирнера и подобных ему идеалистов к извращенному представлению о характере, особенностях и содержании тех или иных исторических форм права. Идеалисты, не зная действительных отношений, на которых основываются различные формы права, не способны понять действительное содержание самих этих форм. Они не понимают связи между этими формами, между юридическими отношениями и «вещественными силами» — производственными отношениями. Между тем из познания этой связи только и возможно познать особенности развития исторических форм прав вообще и процессуального права в частности.  {58}

«Насколько тесно связаны юридические отношения, — читаем мы в «Лейпцигском соборе»,— с возникшим из разделения труда развитием этих вещественных сил, можно видеть уже на примере исторического развития власти судов и из жалоб феодалов на развитие права (см., например, Монтейль, указ. соч., XIV, XV век). Как раз в промежуточную эпоху между господством аристократии и господством буржуазии, когда сталкивались между собою интересы обоих классов, когда стали расти торговые отношения между европейскими нациями и сами международные отношения стали принимать поэтому буржуазный характер, начала усиливаться власть судов, а при господстве буржуазии, когда это широко развитое разделение труда становится совершенно необходимым, судебная власть достигает своей высшей точки. Что воображают при этом холопы разделения труда, судьи, а тем более профессора права,— в высшей степени безразлично»1.

Из всего сказанного выше видно, что юридические отношения Маркс никогда не смешивал с «вещественными силами», возникшими из разделения труда, и с производственными отношениями.

Но не только материальное право зависит от этих «вещественных сил». От них также зависит и процессуальное право, органически связанное с правом материальным.

В статье «Дебаты по поводу закона против кражи дров» Маркс с исключительным блеском и сарказмом показал, как буржуазное законодательство слепо и верно служит своекорыстию правящих кругов, как в частном случае борьбы с хищением дров германское буржуазное законодательство легко жертвует правом человека в пользу права молодых деревьев, как «...деревянные идолы побеждают, а люди приносятся в жертву»2, как даже драконовское уголовное судопроизводство XVI века оказывается чрезмерно гуманным по сравнению с законодательством XIX века.

Показывая всю презренную сущность буржуазного уголовного права, опустошившего процессуальную деятельность судьи, вынужденного «...пуритански формулировать своекорыстие закона...»3, Маркс показал вместе с тем органическую связь процессуального и материального права, подчеркнув, что материальное право имеет свои необходимые, присущие ему процессуальные формы.  {59}

«...Как для китайского права,— говорит Маркс о старом Китае,— необходима палка, как необходима для содержания драконовского средневекового уголовного права, в качестве процессуальной формы, пытка, так же необходимо связано с гласным свободным процессом гласное по своей природе, продиктованное свободой, а не частным интересом — содержание. Процесс и право так же тесно связаны друг с другом, как, напр., формы растений и животных связаны с мясом и кровью животных. Один дух должен одушевлять процесс и законы, ибо процесс есть только форма жизни закона, следовательно проявление его внутренней жизни. Морские разбойники Тидонга, — говорит Маркс далее в этой замечательной и столь важной для исследователей права статье, — ломают пойманным ноги и руки, чтобы не дать им бежать. Чтобы обеспечить себя от порубщиков, ландтаг не только переломал праву руки и ноги, но еще пронзил ему сердце. В деле применения ландтагом нашего процесса к некоторым категориям преступлений мы решительно не видим никакой заслуги. Мы, наоборот, должны воздать должное той откровенности и последовательности, с которыми несвободному содержанию придана несвободная форма. Если в наше право фактически вносится частный интерес, который не переносит света гласности, то следует придать ему также соответствующую тайную процедуру, чтобы не возбуждать и не питать, по крайней мере, никаких опасных и самоуслаждающих иллюзий. Мы считаем обязанностью всех рейнских граждан и преимущественно рейнских юристов посвятить в настоящий момент свое главное внимание содержанию права, чтобы у нас в конце концов не осталась пустая маска. Форма не имеет никакой цены, если она не есть форма содержания»1.

Таким образом, изучение процессуальных правовых форм неизбежно связано с изучением материального права. Материальное право предопределяет характер и особенности процессуального права. Это верно и в отношении доказательственного права. Системы доказательств, а следовательно, и учения о значении и свойствах доказательств, о методах пользования доказательствами, о методах и принципах оценки доказательств в конечном счете определяются принципами, целями и задачами уголовного права и уголовной политики.

В учении о доказательствах основное — это принципы и методы оценки доказательств, это критерий, с точки зрения которого производится оценка доказательств. Таким критерием всегда в конечном счете являются те классовые интересы, на  {60}  защите которых стоят суд и судебный процесс. Но ни антропологическое направление, ни какое-либо другое направление буржуазного права не в состоянии подняться на подлинно научную высоту в своих теоретических исканиях, так как это связано с опасностью разоблачения классовой природы буржуазного права. Наиболее откровенна в отношении своего классового содержания теория так называемых формальных доказательств. Наиболее тщательно замаскирована классовая сущность доказательственного права в теории так называемой свободной судейской оценки доказательств. Промежуточное положение в доказательственном праве занимает английская теория доказательственного права, представляющая собой целую систему правил, устанавливающих общие методологические начала и ряд конкретных условий допустимости, относимости, распределения и оценки доказательств.

В разработку английского доказательственного права, представляющего значительные трудности в силу главным образом своей казуистичности, ряд выдающихся юристов внес немало интересных и ценных положений, имеющих значительный теоретический и практический интерес.

Начиная от Бентама («Rationale of 'judicial evidence'», 1825 г.), судьи Беста («The principles of the law of evidence», 1849 г.) и Стифена («A gigest of the law of evidence», 1876 г.), на протяжении XIX и XX столетий появляется ряд выдающихся работ, посвященных этому вопросу, из которых, кроме указанных выше, наиболее авторитетными считаются работы Pitt, Taylor, Archbold, Smith, Wills, Wigmore. Характерной чертой всех этих работ является стремление систематизировать накопившийся в судебной области опыт пользования доказательствами и извлечь из него ряд практических указаний, облегчающих; работу судьи, с одной стороны, и в максимальной степени обеспечивающих правильное решение судебных дел — с другой.

Надо признать, что до сих пор эти попытки не дали должного результата. Объясняется это, как нам кажется, главным образом тем, что каждое судебное дело, каждый факт или каждое явление, с которым приходится сталкиваться в уголовном процессе как с доказательством, и взаимосвязь этих фактов или явлений между собой отличаются таким своеобразием, такой индивидуальностью, что какая-либо классификация признаков, отличающих одно доказательство от другого с точки зрения их достоверности или доказательственного значения, представляется почти невозможной. Между тем развитие доказательственного права шло в буржуазной, западноевропейской и американской  {61}  науке именно по этой линии — по пути определения признаков достоверности того или иного доказательства, по пути попыток систематизации доказательств на основе этого принципа.

§ 4. Наука судебного права и доказательства

Решение встающих перед судьей задач целиком зависит от подготовленности судьи, от высоты его социалистической сознательности, от его научно-юридической квалификации; наконец, это зависит от его уменья владеть техникой и логикой доказывания, наукой о судебных доказательствах, являющейся важнейшей частью всей науки о судопроизводстве.

Наука о доказательствах или теория доказательственного права, по всеобщему признанию, является главнейшей, центральной теорией всего судебного права

Ряд представителей буржуазной процессуальной науки придает этой части процессуальной науки такое значение, что весь процесс сводит к искусству пользования доказательствами, с чем, однако, нельзя согласиться, так как сущность судебного процесса никак нельзя сводить к искусству доказывания. Это мы постараемся доказать в дальнейшем изложении.

«Так как достоверность прошедшего факта, — читаем мы у проф. Владимирова, — устанавливается посредством расследования доказательств, то весь уголовный процесс, собственно говоря, сводится к способам собирания и эксплоатации доказательств, с целью восстановить перед судьею прошедшее событие, в наивозможно верных и подробных чертах». «И действительно, — продолжает он, — возьмите какой-нибудь кодекс уголовного судопроизводства и прочтите его внимательно: вы найдете, что, за вычетом постановлений, касающихся подсудности и разных отношений, возникающих вследствие совокупной деятельности целого ряда органов, весь кодекс посвящен правилам о собирании и пользовании доказательствами, для восстановления прошлого факта, составляющего предмет судебного исследования»1. К правилам о том, как надлежит собирать доказательства и как надлежит судье ими пользоваться для отыскания истины по исследуемому делу, проф. Владимиров и сводит все содержание «логики уголовного процесса», в свою очередь определяющей содержание любого уголовно-процессуального кодекса2.  {62}

Но «логику уголовного процесса» нельзя сводить к одним лишь правилам собирания доказательств и пользования ими, т. е. в конце концов, к процессуальной технике. Логика уголовного процесса, вопреки неправильному представлению проф. Владимирова, гораздо шире техники доказывания, или доказательственной техники. Логика уголовного процесса не исчерпывается одной только формально-юридической стороной дела. В классовом суде логика процесса определяется реальным соотношением классовых сил в стране. В этой логике неизбежно находит свое выражение логика классовой борьбы, подчиняющая в конечном счете действию своих законов ход и исход каждого судебного процесса. Самое восприятие фактов, являющихся предметом судебного рассмотрения, самое понимание и применение юридических законов подвержено действию законов общественного развития, влиянию господствующих в стране общественных отношений и обусловленных ими взглядов, идей, всей идеологии.

Действительная логика судебного процесса, а следовательно, и уголовного процесса, была прекрасно вскрыта Лениным в статье «О промышленных судах» (1899 г.), где, разбирая преимущества промышленного суда перед судом чиновничьим и разоблачая подлинную суть буржуазной юстиции, Ленин показывает основное содержание логики буржуазного процесса. «...Судьи-чиновники, — писал Ленин в этой статье, — очень часто постановляют по рабочим делам самые жестокие и бессмысленно жестокие приговоры. От судей-чиновников никогда нельзя ждать полной справедливости: мы уже сказали, что эти судьи принадлежат к буржуазному классу и наперед бывают предубеждены верить всему, что говорит фабрикант, и не верить словам рабочего. Судья смотрит в закон: договор личного найма... И ему все равно, нанимается ли к фабриканту инженер, врач, директор фабрики или нанимается чернорабочий...»1. «Судьи-чиновники заботятся больше всего о том, чтобы дело было гладко по бумагам: только бы в бумагах было все в порядке, а больше ни до чего нет дела чиновнику, который стремится лишь получать свое жалованье и выслуживаться перед начальством»2.

Такому судье-чиновнику, восседающему в буржуазно-помещичьем суде, Ленин противопоставляет судью-рабочего из промышленного суда, представляющего для рабочего класса известные выгоды даже при господстве капиталистов.  {63}

В то время как для судьи-чиновника будет иметь значение одно — формальный закон, в то время как такой судья не знает и не понимает, не хочет знать, чем и как досаждает рабочему фабрикант, управляющий или преданный хозяину мастер, так как он досаждает на «законном» основании, — судья-рабочий всегда встал бы на защиту рабочих, жалующихся на грубость, нахальство, всяческие прижимки фабрикантов и мастеров. Естественно, что отношение того и другого судьи — судьи-чиновника, с одной стороны, и судьи-рабочего,— с другой, к «прошедшим перед ними фактам» будет различное. Различной будет и их логика, различной будет в том и другом случае и «логика процесса».

Приведенный отрывок из статьи Ленина «О промышленных судах» показывает, что действительная логика суда, логика судебного процесса далеко не исчерпывается установлением формально-юридических данных и механическим применением к ним закона. Пользование формально-логическими категориями в деле оценки доказательств не обеспечивает правильного анализа и правильных выводов при рассмотрении фактов, стоящих перед судом и судебно-следственными органами. При оценке доказательств, фигурирующих на суде и предварительном следствии, необходимо руководствоваться методом материалистической диалектики, требующей учитывать все факты в связи с классовыми отношениями и классовой борьбой, орудием которой в руках господствующего в данном обществе класса являются и суд, и процесс, и доказательства.

В глазах судьи-помещика, судьи-буржуа, судьи-чиновника одни и те же факты, «доказательства» имеют не одно и то же значение и доказательственную силу, что в глазах судьи-рабочего. Это объясняется различием классового положения судей, различием их психологии, их идеологии, их привычек, всей их классовой природы.

Ленин в цитированной статье так характеризует эту классовую особенность буржуазного судьи: «Судья-чиновник заглянул в рабочую книжку, прочитал правило, — и больше слушать ничего не хочет: нарушено, дескать, правило, так и отвечай, а я больше знать ничего не знаю. А выборные судьи из хозяев и рабочих смотрят не на одни только бумажки, а и на то, как дело в жизни бывает. Иногда ведь правило-то остается преспокойно стоять на бумаге, а на деле выходит совсем иначе»1 (разрядка  {64}  моя. — А. В.). Выраженное в этих словах требование решать дело не по бумаге, а по существу действительных отношений нашло свое классическое выражение в советском законодательстве и, в частности, в ст. 5 Гражданского процессуального кодекса РСФСР и соответствующих статьях ГПК других союзных республик. В этих статьях сформулировано, как известно, правило, лежащее в основе всего советского судебного права. Это правило требует от суда «всемерно стремиться к уяснению действительных прав и взаимоотношений тяжущихся». Советский закон в связи с этим обязывает суды не ограничиваться представленными сторонами объяснениями и материалами, но должен способствовать выяснению существенных для разрешения дела обстоятельств. Применение этого правила служит несомненной гарантией против такого решения дел, о котором Ленин говорил, что это «нечто формально правильное, а по сути издевательство»1.

Эта замечательная характеристика Лениным чиновничьего суда вскрывает с величайшей глубиной действительную природу различных правил, регулирующих те или иные жизненные отношения, показывает относительность этих правил, как и самих регулируемых ими отношений, попадающих в поле судебного рассмотрения.

Ясно, что «логика судебного разбирательства», «логика судебного процесса» не может быть сведена лишь к правилам собирания и пользования доказательствами, независимым якобы от классовых интересов, наполняющих судебный процесс своим специфическим жизненным содержанием. Но если даже признать правильным сведение судебного процесса к правилам собирания и оценки доказательств, то и в этом случае нельзя забывать, что самые эти правила вырабатываются в огне классовых противоречий и классовой борьбы и, следовательно, не могут не носить на себе следов своего классового происхождения. Процессуальные правила, предписывающие определенное обращение с фактами и направляющие определенным образом сознание судьи в деле оценки этих фактов, устанавливаются так, как это представляется наиболее выгодным и практически целесообразным законодателю, действующему всегда в интересах своего класса. В области доказательственного права, т. е. в области тех правил, которыми регулируется процесс собирания и оценки судебных доказательств, решающая роль принадлежит тому критерию, который кладется в основу этой оценки. В деле оценки  {65}  доказательственной силы тех или иных так называемых обстоятельств дела чрезвычайное значение имеет та классовая основа, которая определяет отношение судьи или следователя к этим обстоятельствам, которая определяет идеологическую точку зрения оценщика. Эта точка зрения не отделима от личности оценщика, как не отделима в свою очередь его личность от класса, к которому он принадлежит.

Вот почему в науке о доказательствах нельзя ограничиваться одной лишь технической стороной дела. Неправильно думать, что система доказательств, как и все доказательственное право (принципы доказывания, методы отыскания доказательств, классификация доказательств а т. д.) в целом, в какой-либо степени является внеклассовой, аполитической категорией. Все доказательственное право так же пропитано классовым духом, как всякое право. Как всякое право, оно является острым и тонким орудием в руках господствующих в обществе классов, оно служит полностью и безраздельно во всяком обществе классовым интересам. Именно здесь надо искать объяснение различия процессуальных принципов и процессуальных теорий в разные исторические эпохи, при господстве различных общественных классов. Так, принципы теории формальных доказательств объясняются не только общим уровнем умственного и нравственного состояния феодально-крепостнического общества, но в первую очередь требованиями классовых интересов феодалов-крепостников. Наоборот, теория так называемого свободного судейского убеждения в ее трактовке буржуазными юристами выражает собой принципы эпохи капитализма, требующего «свободы» и «равенства» (в буржуазном смысле этих понятий) сторон в процессе, состязательности, личной инициативы, ничем не стесненного изъявления личной воли, аналогично тому, как это имеет место в сфере имущественных и экономических отношений, строящихся под знаком принципа: «предоставьте каждому действовать по его усмотрению» («Laissez faire, laissez passer»).

He только собирание и применение доказательств, но и методология этого применения, неразрывно связанная с классовой психологией следователя, прокурора, судьи — всех тех, кто призван собирать и пользоваться этими доказательствами, — вот что в итоге определяет подлинную логику судебного процесса, уголовного в такой же мере, как и гражданского.

Однако наука судебного права, как она сложилась в буржуазных странах, дальше этого пресловутого «собирания и эксплоатации» доказательств в определении содержания уголовного процесса не идет.  {66}

На этой позиции стоял, например, знаменитый английский философ и выдающийся представитель буржуазной науки права Иеремия Бентам (1748—1832), видевший обязанность судьи «в принятии доказательств с той и другой стороны в возможно лучшей форме, в сравнении их в постановлении решения на основании их вероятной силы. Таким образом искусство судопроизводства в сущности не что иное, как искусство пользоваться доказательствами»1.

«Собирать доказательства, обсуждать их и оценивать — вот в чем должно выражаться все содержание уголовного процесса», — писал в своей «Уголовной социологии» Э. Ферри, один из крупнейших представителей так называемого антропологического направления уголовного права2.

Пропагандируя идеи своей теории уголовной социологии, и, в частности, говоря о задачах уголовного процесса, Ферри видел эти задачи в том, чтобы, «не задаваясь вопросом о степени нравственной ответственности преступника, определить ту антропологическую категорию, к которой он принадлежит, и, следовательно, степень его опасности и приспособляемости к социальной жизни»3. Поэтому суд, рассуждал Ферри, обязан разрешить единственный вопрос, который неизбежно должен перед ним возникнуть, вопрос о том, к какой антропологической категории принадлежит данный преступник.

Для решения этого вопроса, рассуждает Ферри, суд должен заняться «исключительно научным обсуждением симптомов, предшествовавших, сопровождавших и последовавших за совершением преступного деяния, и оценкой их антропологически-социального значения, после чего останется только решить вопрос: какое из средств обороны... более подходит к данному преступнику, будучи вместе с тем и наиболее справедливым»4.

Весь судебный процесс по уголовным делам состоит, по мнению представителей антропологического направления, в том, чтобы путем выявления и анализа физических и психологических причин преступления установить мотивы, побудившие преступника к совершению преступления, и определить ту антропологическую категорию, к которой он должен быть отнесен. Под этим углом зрения Ферри и вся так называемая позитивная школа подходят и к вопросу об оценке уголовных доказательств.  {67}

Позитивисты конструируют «новый» научный фазис доказательств, заключающийся в экспертизе, т. е., как говорит Ферри, в методологическом собирании и оценке экспериментальных данных о материальных обстоятельствах преступления (доказательства физические, химические, механические, каллиграфические, профессиональные, токсикологические и.др.), и,— что является, по их мнению, наиболее важным, — в анализе индивидуальных качеств подсудимого (доказательства антропологические, психологические, психопатологические и пр.).

Насколько научен этот «научный» метод позитивистов, видно из того, что он рекомендует пользоваться сфигмографическими1 указаниями относительно изменений в кровообращении предполагаемого преступника, антропометрическими измерениями, гипнотизмом и т. п.

Ферри и его школа процесс доказывания пытаются, таким образом, свести к установлению у обвиняемого каких-то особых, придуманных позитивистами прирожденных признаков. Эти признаки они объявляют «объективными», якобы дающими основание характеризовать обвиняемого именно как преступника.

«В психологии и психопатологии убийцы, обрисованного мною в I томе «Omicidio» (Турин, 1895), я перечислил, — пишет Ферри, — длинный ряд психологических симптомов, характерных для убийц прирожденных, убийц сумасшедших и убийц по страсти... Из совокупности этих черт, смотря по различному их преобладанию, и из материальных обстоятельств деяния (например, жестокость, зверское совершение убийства, многочисленность жертв, время, место, орудие преступления и т. д.) можно извлечь всегда надежную нить для собирания, пополнения и оценки доказательств еще до обнаружения преступника»2. По Ферри, оказывается, что количество нанесенных преступником своей жертве колотых ран должно доказывать, что преступником в данном случае мог явиться человек с такими-то и такими-то физическими качествами, отличными от качеств нормального человека. От внешних признаков преступления следователь должен тянуть «нить» расследования к внешним признакам человека, от этих последних — к установлению преступника, отличающегося такими физическими особенностями, свидетельствующими якобы о преступности обвиняемого, как оттопыренные уши, низкий лоб, выдающийся подбородок. Все это —  {68}  «надежные» средства установления преступника, обеспечиващие якобы следователю установление судебной истины.

Однако при всем значении, которое придается здесь физическим или антропологическим свойствам предполагаемого пре ступника, Ферри не может отказаться, как мы видели выше, от использования «психологических симптомов».

Надо сказать, что, возражая и против теории формальных доказательств и против неумеренного простора «свободного судейского убеждения», Ферри сам воскрешает по существу тот же формальный принцип решения сложнейшей задачи судебного рассмотрения уголовного дела, фактически подставляя на место сознания и убеждения судьи «меру и вес».

Анализ антропологической теории доказательств показывает полную ее несостоятельность в научном отношении. Вместе с тем он доказывает органическую связь теории доказательств с господствующими уголовно-правовыми теориями. Этот анализ доказывает, что понимание сущности и причин возникновения преступлений определяет понимание и методов борьбы с этими преступлениями, а следовательно, и принципы построения судебного процесса, процессуального и, в частности, доказательственного права.

От феррианской точки зрения к фашистским взглядам на задачи «правосудия» — один шаг. Между «теорией» Ферри и «теориями» всяких фашистских шарлатанов от науки, особенно расплодившихся в Германии и Италии при Гитлере и Муссолини,— прямая и естественная связь ввиду общности установок обеих этих теорий». Все они ликвидируют, в сущности говоря, судебный процесс, превращая суд в политический застенок. «Особая правовая система» фашизма есть не что иное, как сплошное издевательство над правом и законностью. Эта «система», проповедовавшая и осуществлявшая — на основании гитлеровского закона 24 ноября 1933 г.— кастрацию и стерилизацию так называемых привычных преступников, есть прямое продолжение и развитие феррианской идеи о прирожденных преступниках, раскрываемых путем применения различного рода механических методов исследования. Не случайно фашистские юристы восторгались изуверской философией Миттельштадта, предтечи людоеда Гитлера.

Следует напомнить, что подобно немецким фашистам Миттельштадт в 70-х годах прошлого столетия видел основную и важнейшую задачу «правосудия» в максимальной жестокости.

«...Вера и введение виселицы и колесования, вывешивание у позорного столба и клеймение, голод и порка, телесные  {69}  наказания всякого рода» — вот что, по Миттельштадту, должно служить средством воздействия на преступника.

Гитлеровская «правовая система» была частью общей фашистской системы человеконенавистничества и кровавого подавления народа, уничтожения всех демократических свобод и человеческих прав.

«Гитлеровская партия есть партия врагов демократических свобод, партия средневековой реакции и черносотенных погромов»1. Такой являлась и вся система государственного управления в гитлеровской Германии, как, что вполне естественно, и вся так называемая «правовая система» фашистско-немецкого государства.

Вся философия государственного управления гитлеризма заключается в апологии жестокости и варварства. «Жестокость уважается», говорил Гитлер2.

«Народ нуждается в здоровом страхе. Они хотят бояться чего-нибудь. Они хотят, чтобы кто-нибудь пугал их и заставлял их, содрогаясь, подчиняться... Террор является наиболее эффективным политическим оружием»3.

Такова сущность сей философии фашистского государственного управления и государственного «правосудия».

В этой философии полностью воскрешена мораль средневековья, сводившая задачи правосудия к кровавой расправе над заподозренными и к жестокому устрашению («во славу господа»).

При такой морали нет нужды в разумно организованном судебном процессе. Такой судебный процесс при господстве принципов Миттельштадта — Ферри — Гитлера является совершенно излишним, как это откровенно констатируют гитлеровские заплечных дел мастера от юстиции и правовой науки.

Антропологическая школа Ломброзо, как и позитивистская школа Ферри являются предтечами фашистско-гитлеровского каннибализма в юриспруденции. Гитлеровская правовая идеология является лишь более обнаженным и более грубым, доведенным до своего логического конца выражением феррианства.

ГЛАВА I

ТЕОРИЯ ФОРМАЛЬНЫХ ДОКАЗАТЕЛЬСТВ

§ 1. Общее понятие

Под наименованием теории формальных доказательств в историю уголовного судопроизводства вошла теория, по которой сила судебных доказательств заранее определялась законом. По этой теории каждое доказательство имело заранее установленный законом вес, значение. Суд и следствие в оценке доказательств должны были исходить из предписаний закона. Ни суд, ни следствие не имели права оценивать доказательства по собственному разумению, их задача заключалась в том, чтобы к каждому факту, с которым они имели дело как с доказательством, механически применить мерку, установленную законом, и сделать тот вывод, который предписывался законом.

Эта теория рассматривала свойства и качества доказательств как какие-то застывшие, неизменяющиеся свойства и качества никогда не изменяющихся вещей или явлений. Построенная в соответствии с этой теорией система доказательств была органически связана с инквизиционным процессом, действовавшим при помощи механического применения формальных правил, не оставлявших места для размышления и анализа обстоятельств, и путем применения прямого насилия в отношении подозреваемых, обвиняемых и подсудимых.

В инквизиционном процессе судья и следователь не рассуждали, не анализировали фактов, не оценивали доказательств с точки зрения их качества, их природы, их достоверности и убедительности. Система формальных доказательств освобождала от этой обязанности. Единственной обязанностью судьи или следователя при господстве этой теории было подсчитать процент достоверности, приписанный заранее законом каждому виду доказательств, подогнать тот или другой факт, фигурирующий в виде доказательства, под формальные признаки, описанные в уголовном законе.

Система формальных доказательств сменила систему доказательств обвинительного процесса. В обвинительном процессе все  {71}  судопроизводство строилось на активности сторон и прежде всего обвинителя. Без обвинителя нет и судьи — «Nemo iudex sine actore», — говорит древняя римская формула, выражая основной принцип римского судебного процесса, являвшегося классической формой обвинительного процесса1.

Система доказательств в обвинительном процессе крайне примитивна. Главную роль здесь играли, кроме сознания обвиняемого, признававшегося лучшим доказательством, «царицей доказательств» (regina probationum, по выражению римского права)2, и решавшего исход дела, такие «доказательства», как поединок, присяга или суд божий (ордалии).

Вместе с обвиняемым присягали и его друзья или соседи (coniuratores — соприсяжники — в древней Германии, пособники — в древней России, которые своей присягой удостоверяли чистоту и правильность присяги обвиняемого.

Поединок и суд божий, однако, считались еще более убедительными доказательствами. Такие «доказательства» создавались в прямой зависимости от культурного уровня тогдашнего общества, при котором эксплоататорские классы умело использовали в своих угнетательских целях невежество и религиозные предрассудки отсталой части народных масс того времени.

«Две силы проявляли свое исключительное действие в человеке этого периода,— говорит по этому поводу проф. Случевский.  {72}  — физическая сила и сила суеверия, поэтому, естественно, что ум его, неспособный к отвлечению, в этих двух источниках искал средств борьбы с преступлением»1.

Такими средствами являлись поединок перед судом (судебный поединок) и испытание огнем или водой (суд божий), результаты которых должны были определить судьбу обвиняемого. Кто, будучи погружен в «священную» воду со связанными руками, не шел ко дну, у кого на руке после погружения ее в кипящую воду не появлялись в течение известного срока раны, кто победит в поединке,— тот не виновен, тот прав.

Такая примитивная система «доказательств» известна была всем средневековым европейским процессам. Она была известна и древнерусскому судебному процессу.

Древнерусский судебный процесс — типичный обвинительный процесс, где община, выступавшая в известных случаях в виде суда, играла чисто посредническую роль в расправе сторон. Такую же роль играли и княжеский наместник, волостель, тиун, судные мужи, целовальники.

В этом суде роль главных доказательств играли личное признание обвиняемого или, наоборот, отказ от добровольного признания (отказ от крестного целования, отказ от явки в суд), свод, послухи, ссылка «из виноватого» (обещание подчиниться тому, что скажет выставленный свидетель), суд божий и поле (поединок). Это были судебные доказательства. В розыске, который сложился в целую систему в XVI веке, были иные «доказательства»: повальный обыск и пытка»2.

Впоследствии именно розыскной процесс, став на место обвинительного процесса, приобрел господствующее значение. В это время самое понятие судебного доказательства становится условным, ибо там, где правота «доказывается» «кожей» или «кровью» противника, там нельзя, разумеется, говорить ни о каких доказательствах в судебно-процессуалыюм смысле этого слова»3.  {73}

Розыскной процесс — это первоначальная, неразвитая форма следственного процесса1. В XVII веке (Новоуказные статьи о татинных и разбойных делах 1669 г.) и особенно в XVIII веке (петровское законодательство) развитие розыскного процесса в следственный процесс завершилось, и следственный, или инквизиционный процесс стал основной процессуальной формой. Этот процесс ничем не отличался по существу от розыскного: он был так же бессмысленно жесток и нелеп, хотя и прикрывал свою жестокость и бессмысленность целой системой правил судопроизводства, якобы призванных обуздать произвол так называемых судей.

Инквизиционный процесс ввел в России Петр I, понявший удобства этого процесса в деле утверждения царского единовластия.

По удачному выражению известного процессуалиста дореволюционной России Спасовича инквизиционный процесс в Западной Европе явился одним из тех боевых снарядов, посредством которых западный монархизм поборол феодальную анархию2. Это замечание в известном смысле вполне применимо и к петровской России, где в эту эпоху шла жестокая борьба между принципами петровского «регулярного государства» и боярской стариной, защищавшей свою самостоятельность.

Инквизиционный процесс сыграл крупнейшую роль в борьбе абсолютизма против феодализма. Централизованная государственная власть, ломавшая своеволие феодалов и стремившаяся полностью подчинить их своему влиянию, умело использовала формы инквизиционного процесса для ликвидации обособленности феодальной юстиции и превращения ее в одно из орудий своей политики.

В руках феодалов суд играл роль орудия укрепления их власти, орудия борьбы за их самостоятельность и независимость. Не случайно один из французских историков права Эли (Helie) роль феодальных судов сравнивает с ролью феодальных армий.  {74}

«У сеньоров были свои судьи, как и свои солдаты, они открывали свои аосизы, как отправлялись в походы. Оружие и суды им служили для укрепления их права: оружием они защищались от равных, судами от низших»1.

Аналогичное значение имели и вотчинные суды в России XV-XVI веков.

Управление абсолютистской монархией требовало, естественно, прекращения деятельности феодальной юстиции, при помощи которой сеньоры и вотчинники пытались отстоять свое дальнейшее влияние на «низших», отстоять свою власть, уберечься от надвигающегося крушения, противостоять усиливающемуся влиянию централизованной государственной власти.

Абсолютизм должен был положить конец такому положению дел. Ломая сопротивление феодалов, абсолютистская монархия ломала феодальную систему государственного управления вообще и в том числе судебную систему. На место этой системы, раздробленной и обслуживающей интересы отдельных феодалов, абсолютистская монархия поставила новую, централизованную судебную систему. Инквизиционный судебный процесс явился одной из форм, одним из методов централизации государственной власти, вырвавшей из рук феодалов такое могущественное орудие государственного управления, каким является суд.

Абсолютная монархия не могла допустить бесконтрольной деятельности местных судов, не зависимых от королевской власти. Она не могла допустить и процессуальной самостоятельности этих судов, руководствовавшихся собственным усмотрением и собственной «совестью» да приказами своих господ — феодалов. Абсолютистская монархия объявила поход против «произвола» феодальных судей, против феодальной юстиции, добиваясь централизации судебного дела, подконтрольности судейской деятельности. Отсюда — энергичное воздействие на судей при помощи всевозможных инструкций и правил, облеченных в форму закона, предназначенных для такого регулирования деятельности суда и судей, которое не оставляло бы места их личному усмотрению2.

Инквизиционный процесс явился весьма удобным средством для достижения этих целей. Инквизиционный процесс породил и систему так называемых формальных доказательств. Эта  {75}  система представляла собой ряд заранее установленных законодательной властью правил, обязательных для органов суда и следствия при расследовании и рассмотрении уголовных дел.

Наиболее развитого состояния теория формальных доказательств достигла в XVI—XVIII веках, подчинив своему влиянию все уголовно-процессуальные кодексы европейских стран и удерживая за собой это влияние, как мы уже сказали, почти до половины XIX века.

Эта теория в своем развитом виде исходит из предположения о возможности установить объективные признаки, объективные показатели для оценки доказательств, заранее предопределяющие различную ценность каждого доказательства.

§ 2. Положительная и отрицательная теория формальных доказательств

Различают положительную теорию формальных доказательств и отрицательную. Положительная теория требовала вынесения судом обвинительного приговора при наличии установленных в законе доказательств, не допуская в этих случаях оправдания обвиняемого. Эта теория господствовала до конца XVIII века. Отрицательная теория формальных доказательств, наоборот, не допускала обвинения при отсутствии необходимых доказательств, также заранее установленных в законе. Отрицательная теория, в отличие от положительной, в значительной степени смягчала уродство теории формальных доказательств, отражая собой влияние гуманизма и протеста школы естественного права и энциклопедистов против тогдашнего судейского произвола.

Согласно положительной теории формальных доказательств, судья обязан был признавать тот или другой факт достоверным, если налицо были признаки, указанные в законе, хотя бы у судьи и не сложилось по данному поводу соответствующего личного убеждения.

В силу этого закон устанавливал не только виды различных доказательств, но и заранее определял, какое значение имеет то или другое доказательство, при каких условиях или признаках то или иное обстоятельство должно быть принято судьей и как именно должно быть судьей оценено.

Исходя из этого принципа, теория формальных доказательств делила доказательства на совершенные и несовершенные, полные (plena probatio), менее полные (minus plena probatio), более чем на половину полные (semi plena maior), менее чем  {76}  наполовину полные (semi plena minor), причем, согласно этой теории, несколько неполных доказательств могли составить одно полное доказательство.

Эли (Helie) приводит следующую классификацию этих доказательств: полные и неполные (полуполные, semiplein), очевидные (manifestes), значительные (considerables) и несовершенные (imparfaits), убедительные (concluantes) и выразительные или показательные (demonstratives), действительные (reelles) и презумпции (presomptions), положительные (affirmatives) и отрицательные (negatives).

Полные, совершенные и очевидные доказательства — это те, которые закон считал достаточными, чтобы убедить судью. Таковы были: собственное признание обвиняемого, письменные доказательства, признанные тем, против кого они направлены, свидетельство двух достоверных свидетелей, причем при разногласии предпочтение отдавалось показанию мужчины перед показанием женщины, знатного перед незнатным, духовного перед светским1.

«Наличность совершенных доказательств,— говорит Спасович об этой теории,— равняется достоверности вины; наличность несовершенных навлекает только подозрение на подсудимого»2.

Несовершенными теория формальных доказательств считала те доказательства, которые хотя и заслуживали некоторого доверия, но не были достаточно сильны, чтобы послужить обвинению подсудимого. Несовершенное доказательство давало основание подвергнуть подсудимого пытке, оно давало основание для оставления в подозрении.

По Своду законов 1857 года3 совершенным доказательством являлось, например, показание свидетеля, на которого ссылаются обе стороны — и истец и ответчик. Без общей ссылки совершенным доказательством считались согласованные показания двух свидетелей.  {77}

По Своду законов, совершенными доказательствами виновности считались доказательства, исключающие «...всякую возможность к показанию невинности подсудимого» (ст. 305), причем сила этого рода доказательств признавалась столь большой, что одного совершенного доказательства было «достаточно для признания осуждения несомнительным» (ст. 306). Наоборот, несовершенные доказательства — это те, которые «...не исключают возможности к показанию невинности подсудимого» (ст. 307).

В числе совершенных доказательств в Своде мы встречаем: а) собственное признание подсудимого, признаваемое Сводом за «...лучшее свидетельство всего света» (ст. 316); б) письменные доказательства (ст. 324); в) личный осмотр, «... учиненный на месте преступления и удостоверяющий в действительности оного события...» (ст. 327); г) свидетельство сведущих людей, под которыми, впрочем, закон разумеет одних лишь «медицинских чиновников» (ст. 328); д) свидетельство посторонних людей, т. е. показания свидетелей (ст. 329). К несовершенным доказательствам относятся: а) оговор подсудимым (ст. 336), б) повальный обыск, т. е. поголовный опрос соседей о личности и поведении обвиняемого (ст. 339)1; в) улики, «...или признаки в совершении преступления...» (ст. 341); г) очистительная присяга (ст. 344).

Признание вне суда считалось недействительным. Будучи подтвержденным двумя свидетелями, оно считалось половинным доказательством. Оговор одним подсудимым других считался несовершенным доказательством. Улики, или косвенные доказательства, считались тоже несовершенными, но их сила увеличивалась, если подсудимый не мог или не умел их опровергнуть. Соединение многих улик увеличивало их силу. Сила свидетельских показаний ставилась в зависимость от двух обстоятельств: а) достоин ли свидетель доверия и б) является ли показание присяжным (т. е. данным под присягой). Кроме того, должно было быть по крайней мере два свидетеля.

Русская дореформенная теория уголовного процесса2 эти доказательства классифицировала по признаку их восприятия,  {78}  относя одни из них (личный осмотр, осмотр посредством сведущих лиц) к источникам непосредственного убеждения судьи, другие — к источникам посредственного убеждения (собственное признание, показания свидетелей, письменные доказательства или акты)1.

Однако эта классификация лишена процессуального значения, так как ценность отдельных доказательств эта теория ставит в зависимость исключительно от тех условий, которые заранее были определены законом для каждого из этих доказательств.

В системе формальных доказательств центральное место занимало сознание обвиняемого, выколачивавшееся в то время при помощи пытки, являвшейся универсальным способом ведения предварительного следствия. Самая пытка носила характерное название подготовительной пытки (question preparatoire). Небезынтересно проследить хотя бы в кратких чертах путь развития древнего русского доказательственного права.

Уже «Русская Правда» (XI век) разграничивает доказательства-по степени их значения, ставя это последнее в прямую зависимость от условий, заранее установленных в законе.

В целом ряде статей «Русской Правды», относящихся не только к гражданскому процессуальному праву, но и к уголовно-процессуальному праву, явно отражаются принципы системы формальных доказательств. Так, «Русская Правда» считает татем (вором) всякого, у кого будет обнаружено украденное (поличное) и кто не докажет, что украденную вещь он приобрел добросовестно, и не укажет того, у кого именно эту вещь он приобрел. Статья 35 «Русской Правды» (Троицкий список) говорит об этом так: «Аже кто познает свое, что будеть погубил или оукрадено оу него что и или конь, или порт, или скотина, то не рци и: се мое, но пойди на свод, кде есть взял; сведитеся, кто будеть виноват, на того татба снидеть, тогда он свое возметь, а что погибло боудеть с нимь, то же ему начнеть платити»2.  {79}

Значит, дело решает свод. Если заподозренный сумеет доказать, у кого взята украденная вещь, он оправдан, не «сведитеся» — он должен быть осужден независимо от всех остальных обстоятельств дела.

Аналогичные правила содержатся и в ст. ст. 36 и 38 «Русской Правды»1, где требуется итти до «третьего свода», «до конечного свода». Здесь роль судьи пассивна, ограничена: воля его связана, сознание подавлено формально-юридическими требованиями.

Аналогичное значение имели по «Русской Правде» и такие доказательства, как испытание железом. Если, например, обвиняемый при испытании раскаленным железом «не ожжется», значит, он не виновен2.

«Русская Правда» знала также совершенные (полные) и несовершенные (неполные) доказательства.

Собственное признание, свидетели, присяга, поличное — это совершенные доказательства. Людская молва, очистительная присяга, послухи-очистники, отчасти железо и вода — несовершенные, или испытательные средства3.

Безусловное значение имело, например, такое доказательство, как присяга (рота). Принесение присяги или отказ от присяги имели для дела решающее значение. Такое же значение имели и «суды божьи» (испытание водой и железом) и послушество. С другой стороны, некоторые доказательства исключались из процесса по формально-классовым основаниям, например,  {80}  исключались из свидетелей холопы («...будеть ли послух холоп, то холопу на правду не вылазити...»)1.

В судебных доказательствах по законам новгородским решающую роль играли также собственное признание, присяга, испытания.

По Новгородской судной грамоте (в половине XV века) ответчик, отказывающийся от присяги («а кому будет отвечивать, а креста не целовал на сей грамоте, тым его и обвинить...»), признавался виновным2.

«В русском законодательстве,— читаем мы у проф. Баршева,— признание считается одним из важнейших доказательств в уголовном судопроизводстве»3.

Однако собственное признание обвиняемого и древнему уголовно-процессуальному законодательству казалось достаточно опасным и скользким путем к истине.

«По опыту известно,— писал проф. Баршев,— что часто делается признание в преступлениях теми, которые вовсе не производили их, для того, чтобы, подвергнув себя известному наказанию, достигнуть известных целей». «Поэтому,— продолжает Баршев,— собственное признание может быть считаемо совершенно ценным только под известными условиями»4.

Русская дореформенная процессуальная теория тщательно разработала так называемые «условия и принадлежности ценного признания», то-есть, условия, обеспечивающие собственному признанию доказательственную силу. Эти условия касались: 1) содержания признания — здесь главным являлась его «внутренняя верность», что, в свою очередь, требует известных условий (например, чтобы сознающийся был в состоянии «правильно и вполне обозреть и видеть то отношение, которого касается его показание»; чтобы он желал показать правду, чтобы изложенные в признании обстоятельства были лишены всех противоречий и были бы согласны с обстоятельствами дела); 2) формы признания или, по старому выражению, образа доставления. Здесь отмечается необходимость получения признания «перед полным судом»; действительность и точность, а не подразумеваемость признания; добровольность признания, т. е. дача его без всякого физического или психического принуждения.  {81}

Основным из этих условий, как мы видим, является требование, чтобы признание обвиняемого соответствовало обстоятельствам дела. Однако это условие ни в коем случае не гарантирует убедительности и верности признания, так как при недобросовестности следователя «соответствие обстоятельствам дела» могло быть достигнуто и искусственным путем1.

Важнейшую роль в числе доказательств сознание обвиняемого играло и по Судебнику 1550 года.

Придавая громадное значение сознанию обвиняемого, древнее московское право опиралось в оценке поведения обвиняемого не только на его показания, но при известных условиях и на его молчание, очевидно, руководствуясь поговоркой «молчание — знак согласия»2.

Чтобы не возвращаться вновь к Судебнику, скажем здесь же и о том значении, которое им придавалось свидетельским показаниям.

В эпоху Судебников значение свидетельского показания ставилось в прямую связь с двумя обстоятельствами: вызван ли свидетель обвиняемым («из виноватого») и направлено ли его показание против обвиняемого. В положительном случае, т. е. когда показание свидетеля «из виноватого» направлено  {82}  было против обвиняемого, оно приобретало решающее значение1. Такую же решающую силу имело показание свидетеля доносчика («изветчика») в политических («государевых») делах, если он подтверждал свой извет под пыткой. «Извет в государевом деле» — это самая характерная особенность права в московском государстве2.

В разбойно-татебном процессе XVI—XVII веков, т. е. в процессе по уголовным в прямом смысле этого слова делам, показания «изветчика» как особый вид судебного доказательства фигурировали довольно долго. «Изветчик» — это не свидетель, а скорее обвинитель, так как извет по Уложению царя Алексея Михайловича (1649 г.) составлял государственную обязанность: нарушение этой обязанности сурово наказывалось — вплоть до смертной казни. Уголовные и политические дела возбуждались обычно по «язычной молвке» (оговор со стороны подвергнутого пытке кого-либо как своего соучастника), «облихованию на обыске» (по поличному), что влекло за собой пытку. Полученное таким образом собственное признание перекрывало по своему значению любое свидетельское показание.

Формально-доказательственный характер носила в эту эпоху и очная ставка, имевшая в XVI—XVII веках громадное значение.

«...Поставить с изветчиком (обвиняемого.— А. В.) с очей на очи и против извету про государево дело и про измену сыскивать всякими сыски накрепко и по сыску указ учинить» — эта формула Уложения царя Алексея Михайловича определяла собой один из важнейших процессуальных моментов уголовного судопроизводства той эпохи. Значение очной ставки как доказательства было в то время так велико, что она отождествлялась с судом — «без очной ставки судить это значит без суда судить»3.

Такое решающее значение очной ставки объяснялось, вне всякого сомнения, теми удобствами для изобличения и расправы с заподозренным, которыми отличался этот вид «доказательств». Несмотря на все усилия русских дореволюционных  {83}  историков вроде Тальберга, Спасовича и других изобразить очную ставку как «надежное средство защиты и оправдания», как гарантию против произвола, против судебной ошибки, в действительности очная ставка даже с этими своими качествами известного рода противоядия необоснованному извету представляла собой лишь одно из средств быстро и решительно приблизиться к судебной развязке, упростить процессуальную задачу до возможного предела.

Исход очной ставки зависел от исхода пытки, которая сопровождала и, как правило, завершала очную ставку. Исход пытки в свою очередь зависел, как об этом писал еще Беккариа. от телосложения и выносливости несчастной жертвы пытки. «Поэтому,— говорил Беккариа,— математик гораздо лучше, чем судья, может разрешить задачу: «Как, по данной силе мускулов и чувствительности нервов, найти достаточную степень страдания, чтобы заставить человека совершенно невинного признать себя виновным»1.

Чрезвычайная примитивность доказательственного права и не менее примитивный характер техники пользования доказательствами этой эпохи ясны. При помощи пытки — этого наиболее универсального и пользовавшегося наибольшей авторитетностью во все эпохи эксплоататорского общества «доказательства»2 — что-нибудь доказать в действительности было невозможно: благодаря пытке истина, которой доискивались, становилась только темнее. Но о том, чтобы доказать что-либо, найти истину, установить действительную вину и действительно виновных людей, тогдашняя юстиция думала меньше всего; пытка, как и все уголовное законодательство, как и весь уголовный процесс этой мрачной эпохи, служила не задачам правосудия, а защите интересов господствовавших эксплоататорских классов. Пытка была главным рычагом всей системы формальных доказательств, всего инквизиционного, или следственного, процесса3.  {84}

Окончательно утвердилась в русском уголовном суде система формальных доказательств с введением следственного процесса при Петре I.

Утверждение этой системы на русской почве было обусловлено таким же, как на Западе, стремлением центральной власти упорядочить судебное дело, централизовать судебные учреждения и подчинить их деятельность известному регламенту и контролю, обеспечить возможность систематического влияния со стороны центральной власти на содержание работы всей судебной системы. Русский уголовный процесс до введения правил, обусловленных теорией формальных доказательств, представлял собой, по свидетельству историка, не что иное, как грубый полицейский произвол, поприще для ничем не сдерживаемого самовластия судей.

«Нигде,— читаем мы у Спасовича,— ни в суде, ни в розыске нельзя было найти правды. Общество томилось, страдало, но не могло доискаться корня зла»1.

Петр стал доискиваться «корня зла» — покончил с розыском, привил русскому процессу систему законных доказательств, заимствовав ее из саксонского права. Петровский Воинский устав (1716 г.), в который вошло «Краткое изображение процессов или судебных тяжеб», изданный на немецком языке, но известный русским судьям в переводе, «лишенном местами  {85}  мысла» (Спасович), и должен был явиться целительным средством против «корня зла», от которого страдало тогдашнее общество и в устранении которого была заинтересована в известных пределах даже и его правящая верхушка. Если бы не это последнее обстоятельство, то самая «реформа» суда — перестройка судебного процесса на основе общепризнанной тогда европейской теории формальных доказательств — не могла бы осуществиться с такой легкостью и быстротой.

Воинский устав ввел в процесс систему формальных доказательств, сохраняя одновременно и пытку.

Система формальных доказательств просуществовала в России до издания Судебных уставов (1864 г.), т. е. почти полтора столетия, прослужив верой и правдой черным силам крепостнического помещичьего режима, увенчанного кровавым императорским, царским самодержавием. Это лучшее свидетельство того, что теория формальных доказательств отвечала своему историческому предназначению — укреплению господства эксплоататоров.

Теория формальных доказательств по Своду законов 1857 г. собственное признание считала совершенным доказательством при наличии четырех условий: 1) добровольности учинения признания, 2) учинения признания в судебном месте перед судьей, 3) совершенного сходства признания с «происшедшим действием» и, наконец, 4) «когда показаны при том такие обстоятельства действия, по которым о достоверности и истине оного сомневаться невозможно»1.

Очень характерное для теории формальных доказательств правило содержалось в ст. 323 Свода законов 1857 г., текст которой буквально следующий: «Признание, учиненное вне суда, почитается недействительным; но если оно удостоверяется сверх того свидетелями, заслуживающими вероятия, тогда оно составляет половинное доказательство» (разрядка моя.— А. В.).

Проф. Баршев прямо признает, что ценность признания, кроме содержания, зависит от формы его. Слов нет, «образ доставления» или, вернее, методы получения признания играют громадную роль, так как при порочности этих методов благодаря, например, применению психического или физического воздействия (например, так называемая английская третья степень допроса, допускающая применение насильственных мер) признание теряет всякое значение. Но теория формальных доказательств, как мы это можем видеть в Вюртембергском уголовном  {86}  судопроизводстве 1843 г., при известных условиях признавала совершенным признание подсудимого, полученное и при помощи различных противозаконных способов, тем самым сводя на нет содержавшиеся по этому поводу в законе оговорки1.

Австрийский уголовно-процессуальный кодекс 1853 года (Allgemeine Strafprozessorcmung vom 20 Juli 1853 fur das Oesterreich), построивший учение о доказательствах на основе отрицательной теории формальных доказательств, также придавал признанию обвиняемого решающее значение, правда лишь при наличии следующих условий: 1) чтобы оно было определенно, отчетливо, выразительно, а не выводилось из двусмысленных жестов и знаке; 2) чтобы оно было дано в полной памяти и здравом уме; 3) чтобы оно было основано на самостоятельном и обстоятельном рассказе, а не на утвердительных только ответах на предложенные вопросы; 4) чтобы оно было согласно в существенных пунктах с имеющимися данными о преступном деянии; 5) чтобы оно было дано в судебном следствии или перед лицом уполномоченных на производство расследования лиц2. Но и в этом виде сознание подсудимого должно было быть подтверждено хотя бы некоторыми обстоятельствами. В противном случае оно не могло считаться юридически обоснованным.

Таким образом, собственное признание во всех кодексах этой эпохи фигурирует в качестве наиболее ценного, лучшего доказательства, в качестве «царицы доказательств» (regina ргоbationum), при известных условиях решающего судьбу всего дела.

Важно отметить, что признание, сделанное в полиции, как об этом говорилось в петровском «Кратком изображении процессов» 1716 года и как это повторял без изменения и Свод законов 1857 года, считалось судебным признанием со всеми вытекавшими из этого последствиями. Совершенство этого доказательства заключалось при указанных выше условиях в том, что при нем не требовалось уже дальнейших доказательств (ст. 318).

Совершенными доказательствами считались при определенных условиях письменные акты, личный осмотр, свидетельства сведущих людей, показания свидетелей.

На оценке свидетельских показаний необходимо особо остановиться ввиду исключительного значения этого вида доказательств.  {87}  В книге Баршева «Основания уголовного судопроизводства» (1841) приводятся обстоятельные правила оценки силы свидетельских показаний в соответствии с теорией формальных доказательств. Согласно этой теории полным и совершенным доказательством является свидетельство двух так называемых классических свидетелей — свидетельство людей, независимых друг от друга, заслуживающих полного доверия, согласованно показывающих одно и то же по исследуемому вопросу. Зато показание одного, хотя бы и достоверного свидетеля дает только высшую вероятность (терминология Свода). Эта теория определяет силу свидетельских показаний как доказательств в зависимости от ряда условий. Одно дело, когда показания нескольких достоверных свидетелей отличаются одно от другого, но не противоречат одно другому. Другое дело, когда показания свидетелей столь противоречивы, что не могут быть согласованы между собой и одно из таких показаний должно быть рассматриваемо как неправильное или несправедливое, если другое показание будет признано правильным или справедливым. Здесь, как выражается проф. Баршев, один свидетель вредит достоверности другого. Возможен и такой случай, когда несколько свидетельских показаний хотя и относятся к различным обстоятельствам, не упоминаемым в каждом из них, но взаимно друг друга дополняют и подкрепляют. Такое сочетание показаний усиливает достоверность доказательств. Нельзя отрицать, что это учение о значении свидетельских показаний не лишено процессуального значения.

С другой стороны, теория формальных доказательств совершенно произвольно устанавливает такие категории свидетелей, как свидетель подозрительный, показания которого могут быть поводом к дальнейшим исследованиям или основанием вероятности, которая может быть более сильной или менее сильной, в свою очередь, в зависимости от ряда условий, которые устанавливает эта теория. В отношении ценности свидетельских показаний действовали правила, по которым при противоречии показаний нужно было «принимать к доказательству» те из них, «кои по числу и вероятности показываемых ими обстоятельств имеют решительный перевес» (ст. 332 Свода законов). Тем, кто теорию формальных доказательств рассматривает с точки зрения «коллективного опыта» или «векового человеческого опыта», не лишне напомнить, например, о замечательно характерной ст. 333 Свода законов 1857 года, гласившей буквально следующее: «При равной степени достоверности законных свидетелей, в случае  {88}  противоречия их, давать преимущество: 1) мужчине перед женщиной; 2) знатному перед незнатным; 3) ученому перед неученым; 4) духовному лицу перед светским».

Комментируя это правило, чрезвычайно характерное для теории формальных доказательств, проф. Баршев говорит о нем следующее: «1) свидетельство двух, так называемых классических свидетелей, совершенно единогласное, должно быть почитаемо юридически полным и совершенным доказательством, потому что из единогласного показания двух, не зависимых друг от друга свидетелей, которые притом имеют все качества и условия классических свидетелей, должно прямо заключить о том, что ни тот, ни другой не ошибаются в показании...; 2) показание одного достоверного свидетеля доставляет только высшую вероятность, потому что при этом можно еще сомневаться в том, что свидетель при наблюдении над предметом не был обманут своими чувствами, что совершенно устраняется при единогласном показании двух, совершенно единогласных и достоверных свидетелей»1.

«В случае противоречивости показаний свидетелей,— рассуждает далее проф. Баршев,— судье надлежит... сделать попытку на соединение их между собою и исследовать, не происходит ли это разноречие из таких причин, от которых нимало не терпит мысль о правдивости свидетелей...». Отсюда — правило, изложенное в цитированной выше ст. 333 Законов о судопроизводстве дореформенной России.

Аналогичные положения, определяющие место и значение свидетельских показаний в системе доказательств, мы находим и в австрийском уголовно-процессуальном кодексе 1853 года. По этому кодексу полная доказанность какого-либо факта была поставлена в зависимость от удостоверения его по крайней мере двумя свидетелями, причем эти свидетели должны были удовлетворять таким условиям, как: а) личное восприятие свидетельствуемого факта, б) полная добросовестность свидетеля, в) показание свидетеля под присягой. Однако в ряде случаев доказанность факта могла иметь место и при наличии одного свидетеля.

Что касается других доказательств, то и оговор, и повальный обыск, и улики (косвенные доказательства) и письменные документы считались доказательствами несовершенными и получали ту или другую доказательственную силу лишь в  {89}  связи с другими доказательствами или иными обстоятельствами, имеющими для дела значение.

Этот критерий особенно резко проявляется в правилах, определяющих силу и значение таких доказательств, как улики и письменные документы. Письменные документы приобретают, по теории формальных доказательств, ту или иную силу в зависимости от того, «заключают они в себе все условия, от которых зависит их действие, или нет, и есть ли представленный документ публичный или он составлен частным лицом, и притом тем, против которого он представляется, или каким-либо сторонним лицом»1.

В частности, по теории формальных доказательств копия никогда не могла иметь силы оригинала; не мог иметь никакой силы и документ, доставленный обвиняемым, если этот документ говорил в пользу последнего2.

Чрезвычайно характерны для теории формальных доказательств и такие, например, положения, как принцип, требующий для осуждения обвиняемого наличия чисто внешних формальных условий. В отношении этого принципа наиболее показательной является ст. 312 Законов о судопроизводстве по делам о преступлениях и проступках. Этой статьей, говорившей об обстоятельствах, установление которых обязательно при рассмотрении дел об изнасиловании, предписывалось «определять положенное законом наказание не иначе, как: 1) по точном удостоверении в действительности насилия; 2) когда свидетели будут, что изнасилованная криком своим призывала на помощь посторонних; 3) когда у ней, или у обвиняемого, или у обоих окажутся кровавые знаки, синие пятна, или изорванное платье, свидетельствующие о сопротивлении; 4) когда объявление о том подано будет тотчас или до истечения дня».

Теория формальных доказательств знала и такое положение, при котором подсудимого оставляли в подозрении (absolutio ab instantia), отдавали под «надежное поручительство в добром впредь поведении, не освобождая его, однако, вовсе от подозрения», или давали ему «присягу для очищения подозрения» (ст. 313). Если, однако, суд находил, что присяги давать не следует, так как это может привести к клятвопреступлению, ему предоставлялось «передавать дело воле божьей» (ст. 313 Законов о судопроизводстве).  {90}

Для того, чтобы закончить изложение теории формальных доказательств, необходимо указать еще на одно характерное правило этой теории: несколько несовершенных доказательств, взятых в совокупности, могут составить совершенное доказательство. Для такой трансформации необходимо лишь одно условие — чтобы доказательства несовершенные исключили возможность «недоумевать о вине подсудимого» (ст. 308 Законов о судопроизводстве). Проф. Баршев приводит пример такого превращения несовершенных доказательств в совершенные: внесудебное признание (несовершенное доказательство), подкрепленное показанием одного заслуживающего доверия свидетеля (тоже несовершенное доказательство), получает силу полного и совершенного доказательства1.

Отрицательной теории формальных доказательств известны еще смешанные доказательства (стечение нескольких несовершенных доказательств или нескольких улик). Согласно этой теории достаточно было стечения трех улик, из которых каждая должна содержать в себе определенный факт. Важно отметить, что по этой теории, независимо от обвинительных улик, юридическим доказательством могло явиться и то обстоятельство, что обвиняемый оказывался по материалам дела личностью, «которая, по своей жизни или репутации, отношениям, душевным качествам или по некоторым свойствам, склонна к такого рода деянию, в каком обвиняется»2.

К числу обстоятельств, способных изобличить обвиняемого, теория формальных доказательств относила и такие обстоятельства, как прежняя судимость, хотя бы окончившаяся оправданием, связь с преступной средой, неуказание подсудимым, обвиняющимся в корыстных преступлениях, легальных источников существования.

Таковы наиболее существенные и характерные положения теории формальных доказательств, облегчавшие систему лжи, предоставлявшие недобросовестным судьям законное основание останавливаться на полпути, даже поощрявшие их в этой вредной и опасной для дела правосудия тенденции.

«Положительная теория,— писал Гейер в «Holtzendorf's Handbuch des Strafprozesses»,— освящает систему неправды, можно сказать — лжи, так как она принуждает судью признавать, вопреки убеждению, факт достоверным, и роковым образом  {91}  уничтожает чувство ответственности в том, кого она сделала своим рабом... Живое, цельное восприятие единичного случая погибает в подборе определенного числа внешних признаков и в подведении их под закон»1.

В теории формальных доказательств некоторые ученые, например, Уильям Уильз, видели то достоинство, что она точным и подробным перечнем многочисленных деяний и случаев, подлежащих разбирательству уголовных судов, служила «значительным обеспечением против жестокости и непостоянства судейского произвола»2.

Но сам Уильз способы доказательств, установленные этой теорией, называет ложными и правила для определения силы и значения отдельных фактов — нелепыми.

Это совершенно правильная оценка теории и системы формальных доказательств. Но все вопиющие пороки этой системы не исключают, однако, той исторической роли, которую она в свое время была призвана сыграть и сыграла.

§ 3. Историческое значение теории формальных доказательств

Теория формальных доказательств на известном этапе развития процессуального права являлась шагом вперед, так как она ограничивала существовавшие до этого безграничный произвол и беспредельную власть отдельных влиятельных групп и лиц. Интересы абсолютизма в известных границах, на определенном этапе истории совпадали с интересами общественными, требовавшими большего порядка и законности, чем это было при феодальных процессуальных правилах. Положительная черта этой так называемой теории формальных или, как ее еще называли, легальных доказательств заключалась в том, что она ставила некоторые пределы произволу судьи: она ставила судью в положение, когда он, как и всякий чиновник, не мог руководствоваться голым усмотрением, питающимся своекорыстием классового господства эксплоататоров, помноженным на тупое невежество, а обязан был подчиняться каким-то  {92}  юридическим правилам, каким-то регуляторам, нормам, каким-то опирающимся на «закон» требованиям. На практике, однако, голое усмотрение и произвол судей проявлялись в самых широких и диких формах, прикрываясь процессуальными правилами.

Теория формальных доказательств представляла собой,— мы говорим именно о теории, то есть о системе научных взглядов,— попытку обосновать судебное решение не на личном и произвольном усмотрении судьи, а на каких-то объективных основаниях. Этой цели должна была служить и система формальных (законных) доказательств1.

Задача преобразователей, вводивших систему законных доказательств, заключалась в том, чтобы превратить суд из служанки личным интересам судьи или тех общественных групп, которые стояли за его спиной и управляли всей его деятельностью, в слугу государства, «общества», то есть того класса, интересы которого в целом должен был защищать суд как орган государственной власти. Теория и система законных (формальных) доказательств олицетворяли собой начало государственное, вступившее в борьбу с началом групповым и личным, с носителями этих начал, неспособными подняться до сознания общих интересов своего класса, неспособными в силу этого поднять и деятельность таких органов, как суд, на высоту общегосударственного значения.

Судебный процесс до преобразования его в соответствии с принципами теории законных доказательств представлял собой источник осуществления не государственных интересов господствующего класса, а групповых или личных интересов тех, в чьих руках были судебные учреждения и судебная власть. Вот почему деятельность такого «суда» не соответствовала государственным интересам господствовавшего тогда класса. Такой суд не укреплял авторитета этого класса; наоборот, такой суд окончательно подрывал его авторитет. Такой суд был не в состоянии дисциплинировать общество и народные массы в выгодном для господствовавшего класса эксплоататоров направлении. Наоборот, такой суд дезорганизовал общественную дисциплину, расшатывал основы самой государственности. С течением времени такой суд не соответствовал своему основному назначению — быть тонким орудием укрепления господства своего класса.  {93}

Между тем вся организация судебной деятельности, как и самые принципы старого следственного процесса, шла вразрез с этим основным требованием — служить интересам укрепления господства своего класса. Правда, теория формальных доказательств, как и система этих доказательств, не оправдала возлагавшихся на нее эксплоататорскими классами и их вождями надежд. Система формальных доказательств, как мы это покажем дальше, потерпела крах, обанкротилась. Но прежде чем эта теория была отвергнута, должно было пройти немало времени, в течение которого изменились общественные отношения и создались новые условия, обнаружившие несостоятельность судебного процесса с его системой формальных доказательств.

Крушение системы формальных доказательств произошло тогда, когда развитие новых производственных отношений выдвинуло новые требования и в области политической организации, в том числе и в организации судебных учреждений. Формальная теория рухнула вместе с крушением старого строя (ancien regime) в период победы и торжества буржуазных революций. Но в свое время эта система доказательств сыграла свою роль, упорядочив в известном смысле процессуальные методы, подняв значение суда на уровень государственного учреждения, подчинив его деятельность требованиям закона.

Нельзя, разумеется, забывать, что этот закон формулировал требования эксплоататорских классов и что, следовательно, улучшение судебной работы, реформированной с помощью формальной теории, шло тоже на пользу этим классам. В такой «реформе» трудящиеся были заинтересованы лишь постольку, поскольку она освобождала их от господствовавшего до сих пор ничем не ограниченного личного произвола судьи. Эта реформа, с другой стороны, делала более очевидной и отчетливой угнетательскую роль такого суда, лучше и яснее обнаруживала его подлинную природу как орудия порабощения трудящихся.

Система формальных доказательств представляла значительные выгоды прежде всего для новой, абсолютистской власти. Эта система доказательств вполне отвечала стремлениям государственной власти подчинить себе разорванную и рассеянную по всему государству феодальную юстицию, превратить феодальных князьков, творивших суд и расправу в своих интересах, в королевских слуг, в судей «его королевского величества», осуществляющих «правосудие в королевских интересах».

Основная цель создания, например, во Франции в XV веке королевской магистратуры, независимой от местных парламентов  {94}  и подчиненной исключительно власти короля, заключалась в том, чтобы в лице этого судейского сословия создать твердый, надежный оплот для окончательной победы над феодализмом1.

Одним из важнейших следствий осуществления этой задачи было то, что таким образом «полной судейской свободе» ставился предел или, по выражению одного из крупнейших дореволюционных историков-правоведов, ставилась «первая преграда полной судейской свободе в деле решения»2.

Толкование законов судьями, являющееся одним из следствий «судейской свободы», даже таким ревнителям «нравственного» и «справедливого» суда, как Беккариа, представлялось совершенно недопустимым.

«Право толковать уголовные законы,— писал Беккариа,— нельзя признать за судьями, так как они не законодатели... Право толковать законы должно принадлежать государю, как представителю воли всех, а не судье, на котором лежит только обязанность исследовать: совершил ли обвиняемый или не совершил противозаконное деяние»3.

«Предоставить судье еще право толковать закон — значит открыть дверь произволу. Нет ничего опаснее общепринятой аксиомы, что судья должен соображаться с духом законов. Это — гнилой оплот против произвольных мнений судьи... Дух законов у каждого судьи не что иное, как результат здравой или превратной его логики, последствие легкого или дурного пищеварения; он зависит от страстей, слабостей, личных отношений судьи к обвиняемому и от тысячи почти неуловимых обстоятельств, под влиянием которых один и тот же предмет в разные моменты представляется непостоянному уму человека в самых разнообразных видах»4.

В этом рассуждении знаменитого юриста содержится своего рода апология теории и системы формальных доказательств, призванной ограничить «произвольные мнения судей», дисциплинировать «непостоянный ум человека», которому вверено решение судебных дел. И хотя сам же Беккариа утверждал, что «нравственную достоверность доказательств гораздо легче чувствовать, чем точно определить в правилах»5, он вынужден был логикой эпохи, в которую жил и которой не мог  {95}  не отдать необходимой дани, защищать систему именно таких правил, которые меньше всего давали бы судье возможность «чувствовать».

Абсолютизму, наносившему сокрушительные удары по феодализму и его замкнутости, его центробежным силам, по раздробленности средневековья, а вместе с ним и по стремлениям, противоборствующим центральной власти, были опасны судьи, подчиняющиеся своему «внутреннему убеждению», считавшие себя вправе толковать законы, руководствуясь своей собственной логикой, собственным пониманием вещей, в действительности продиктованным сознанием собственных интересов, прикрываемых ссылками на веление совести. Абсолютизму нужны были судьи, механически, автоматически применяющие правила закона, не «чувствующие», как говорил Беккариа, не рассуждающие, не анализирующие, не занимающиеся «толкованием законов». Без анализа и рассуждений, связанные по рукам и ногам канонами раз навсегда установленных правил, обязанные подгонять любое конкретное дело к абстрактным правилам, заранее установленным в законе, такие «судьи» могли действительно быть надежным оплотом абсолютизма, «слепым, тонким орудием беспощадного подавления эксплуатируемых, отстаивающим интересы денежного мешка»1.

Совершенно неправильно, однако, некоторые русские дореволюционные процессуалисты, как, например, известный криминалист проф. Фойницкий, систему формальных доказательств изображали не как орудие классового господства эксплоататоров эпохи первоначального капиталистического накопления, а как «заблуждение мысли», как стремление подчинить решение дел «безличной воле закона»2. В действительности, при помощи системы формальных доказательств правящие классы той эпохи подчиняли суды не «безличной воле закона», а классовым интересам буржуазии, расчищавшей себе при помощи абсолютистского государства путь к господству.

Утверждение проф. Фойницкого, что назначение теории и системы формальных доказательств состояло в том, чтобы «решение дел (судебных. — А. В.) подчинить безличной воле закона», является явным извращением действительного смысла, действительных целей и задач этой системы, как и судов, применявших эту систему. Назначение этой системы определялось классовыми интересами эксплоататорской верхушки тогдашнего общества.  {96}

Направляясь одним своим острием против феодалов, поместных князьков, непокорных вассалов, строптивых бояр, система формальных доказательств с ее пыткой и тому подобными «процессуальными зверствами» направлялась другим острием против народа, против «бродяг», как назывались в тогдашних официальных документах нарушители каторжных законов, против этой миллионной резервной рабочей армии, на костях которой поднималось и росло первоначальное капиталистическое накопление.

Теория формальных доказательств выросла на той же почве и в тех же условиях, что и вся уголовная политика периода первоначального капиталистического накопления. Будучи теснейшим образом связана с этой последней, теория формальных доказательств должна была обеспечить наибольшую эффективность уголовного процесса как одной из форм укрепления централизации государственного управления эксплоататорского общества, как одного из орудий классового господства эксплоататоров, как одного из наиболее активных и реальных «вспомогательных средств» осуществления ими своей классовой политики, направленной на утверждение капиталистической частной собственности.

Суд и судебный процесс этой эпохи были организованы в полном соответствии с требованиями абсолютизма: с одной стороны, суд и судебный процесс этой эпохи служили цели укрепления централизации государственного управления, с другой стороны,— цели устрашения и превращения народных масс в рабов капитала. Суд и судебный процесс той эпохи помогали первым успехам капиталистического накопления.

Важнейшей задачей уголовной политики этой эпохи являлась задача облегчить при помощи беспощадной репрессии процесс первоначального капиталистического накопления, расчистить почву для капитализма, подготовить для него необходимые условия развития, обеспечить успех новых экономических отношений, опирающихся на капиталистическую частную собственность.

Буржуазия на обломках феодализма построила свой государственный аппарат, приспособленный к новым задачам капиталистической эксплоатации. Этот аппарат, состоявший из целой системы своеобразных рычагов, представлял собой хорошо слаженный механизм, при помощи которого буржуазия обеспечивала эксплоатацию миллионов рабочих и крестьян. Этот механизм приводился в движение целой армией специально подготовленных чиновников, среди которых не последнее место  {97}  принадлежало и судейскому чиновничеству. В числе различных государственных учреждений эксплоататорского общества эпохи первоначального капиталистического накопления не последнюю роль играл тогдашний суд как орудие борьбы абсолютистской монархии против феодалов и феодализма, не последнее место занимали в составе бюрократических кадров и судейские кадры. Направлять деятельность этой судейской рати так, как этого требовали интересы их хозяев, было достаточно серьезным и трудным делом. Этой задаче и должна была служить система формальных доказательств.

Задачи общей политики эпохи абсолютизма находили соответствующее выражение и в судебной политике. Вся деятельность тогдашних судов была подчинена основной задаче — гарантировать наиболее успешное проведение в жизнь того «организованного насилия», того кровавого законодательства, при помощи которого осуществлялся процесс превращения феодальной собственности в частную капиталистическую собственность1.

«...Капиталистическое производство... — читаем мы в «Капитале», — требовало именно рабского положения народных масс, превращения их самих в наемников и превращения средств их труда в капитал»2.

Разрешению этой задачи усердно помогало кровавое законодательство той эпохи, облегчавшее грабеж общинных земель и превращение сельского населения в бродяг, нищих и «преступников».

Маркс цитирует Роберта Сомерса (Robert Somers, Письма из Голландии, 1847), писавшего, что «очистка» и изгнание населения «практикуются собственниками как твердо установленный принцип, как чисто техническая земледельческая мера; подобно тому, как на девственных землях Америки и Австралии сводятся деревья и кусты, так тут поступают с людьми, совершая эту операцию спокойным деловым образом»3.

Эта «операция» заключалась в простом объявлении трудящихся вне закона, в кровавой, террористической расправе с ними.

«...Люди, внезапно вырванные из обычной жизненной колеи, не могли столь же внезапно освоиться с дисциплиной новой своей обстановки. Они массами превращались в нищих, разбойников, бродяг — частью добровольно, в большинства случаев под давлением необходимости. Поэтому в конце XV и  {98}  в течение всего XVI века во всех странах Западной Европы издаются кровавые законы против бродяжничества. Отцы теперешнего рабочего класса были прежде всего подвергнуты наказанию за то, что их насильственно превратили в бродяг и пауперов. Законодательство рассматривало их как «добровольных» преступников, исходя из того предположения, что при желании они могли бы продолжать, трудиться при старых, уже не существующих условиях»1.

В таких условиях роль суда сводилась к механическому применению санкций уголовных законов, специальное назначение которых заключалось в том, чтобы насильственным путем загнать на фабрики и заводы наемных рабочих, столь нужных для развивавшейся промышленности.

Соответственно таким задачам тогдашней уголовной политики была организована и вся судебная процедура, а соответственно этому,— и вся доказательственная система.

Процесс доказывания чрезвычайно упрощался, будучи сведен к установлению необходимых внешних фактов, характеризующихся известными формальными признаками. Способы «доказывания» были также чрезвычайно просты и своеобразны; наиболее надежным способом «доказывания» считалось применение физических страданий, пытки, под ударами которой легче всего было получить от обвиняемого собственное признание, почитавшееся «лучшим всего света доказательством», «царицей доказательств».

Это была эпоха, о которой Маркс в своем «Введении» «К критике политической экономии» писал: «...каждая форма производства порождает свойственные ей правовые отношения, формы правления и т. д. Грубость и отсутствие понимания в том и заключается, что органически между собой связанные явления ставятся в случайные взаимоотношения и в чисто рассудочную связь. Перед буржуазными экономистами при этом витает лишь представление, что при современной полиции можно лучше производите, чем, напр., при кулачном праве. Они забывают только, что и кулачное право есть право, и что право сильного продолжает жить в другой форме также и в их «правовом государстве»2.

Система формальных доказательств являлась ярким выражением тех классовых отношений, которые породили эту систему, поставив ее на службу интересам буржуазии, боровшейся против феодализма и стремившейся обеспечить себе путь к господству.  {99}

В XVI—XVIII веках усилиями таких ученых по тогдашнему времени юристов, как Юлий Кларус (Clarus), Фаринаций, Карпцов, Маскардус, Имберг и другие, была создана своеобразная система доказательств, преисполненная, как говорит Беко, уточненных правил и бесконечного количества разграничений, которыми старались всякий частный случай подводить под известную алгебраическую формулу, долженствующую определить виновность или невиновность подсудимого.

«Вникая в эту теорию судебно-уголовных доказательств, — пишет по поводу этой теории Беко, — невольно приходишь к вопросу: эта бездна предосторожностей направлена ли против судьи, или же против подсудимого, так как в выработанной казуистами бездне уловок и сетей может запутаться в действительности и судья, и подсудимый? Среди тысячи систем, изобретенных этой пагубной теорией, я укажу на классификацию доказательств, которая имела убийственное желание сковать совесть судьи»1.

Но эта так называемая «наука о доказательствах» и основанная на этой «науке» система доказательств прямо отвечали интересам господствовавших в ту эпоху классов эксплоататоров, видевших в суде одно из средств укрепления своего господства и проявлявших величайшее безразличие к тому, «пагубна», отвратительна, безжалостна и жестокосердна эта система доказательств или нет. Больше того, устами своих клевретов и просто бесстыдных лакеев от науки, как Жусс (Jousse), эксплоататоры восхваляли эту систему доказательств. Жусс, например, утверждал, что содержавшее теорию формальных доказательств уголовно-процессуальное уложение «...соединяет в себе все хорошие требования: его написала любовь к общественному благосостоянию; всякое его слово пропитано справедливостью»2.

Так эксплоататоры прославляют изуверства своей борьбы с непокорными, восхваляя систему этого действительно «...человекоубийственного и безумного культа пытки и теории судебно-уголовных доказательств»3.

В руках абсолютистской монархии суд, розыскной процесс и теория формальных доказательств, органически связанная с этим процессом, сыграли крупнейшую политическую роль в борьбе против феодализма, в борьбе за расчистку почвы для развития и укрепления капиталистической собственности,  {100}  пришедшей на смену собственности феодальной1. Именно в этом обстоятельстве нужно искать объяснения как самого появления, так и значительной живучести теории формальных доказательств, просуществовавшей до середины XIX века.

Теория формальных, или, как еще иначе ее называют, законных, доказательств вовсе не представляет собой, как утверждают некоторые буржуазные ученые (Владимиров, Фойницкий), результата накопленного человеческого опыта, «логических положений общечеловеческого опыта» (Владимиров). Эта теория является, наоборот, чрезвычайно ярким памятником эксплоататорского права, еще не усвоившего искусства классовой маскировки, столь умело применяемой правом современных капиталистических эксплоататоров. Эта теория, если говорить об историческом опыте, выраженном в ней, является не результатом «общечеловеческого опыта», а опыта бесчеловечного и непревзойденного по своей жестокости, опыта подавления и кровавой расправы с опасными тогдашнему обществу нарушителями «порядка и закона». Вместе с тем эта теория свидетельствует лишний раз о том, что суд является вовсе не «принципиальным самоограничением государственной власти» (Иеринг, Цель в праве), а органом власти, действующим в интересах господствующего в данном обществе класса. Она свидетельствует о том, что судебно-процессуальные формы — не «маяки судебных действий»2, воздвигаемые человечеством на пути своего культурного развития и «по мере поступательного движения культуры»3 (разрядка моя.— А. В.), а лишь форма укрепления классового господства.  {101}

Теория формальных доказательств — это теория, создавшая и обосновавшая такую систему собирания, пользования и оценки судебных доказательств, которая полностью отвечала основным принципам следственного процесса, имевшего своим главным назначением обеспечить расправу с трудящимися, приводимыми «...к дисциплине наемного труда плетьми, клеймами, пытками»1.

Совершенно неправильно утверждение некоторых буржуазных процессуалистов, что теория формальных доказательств противоречила принципам розыскного процесса2, так как стремилась создать противовес крайнему судейскому произволу. Система формальных доказательств полагала, действительно, известный предел «судейскому произволу», строго регламентируя деятельность судьи в деле оценки доказательств заранее установленными в законе правилами. Но самый характер этой регламентации, сводившей роль судьи к роли механически действовавшего автомата, превращал процесс доказывания — важнейшую часть судебного процесса, душу процесса — в столь же далекую от задачи установления материальной истины процедуру, какой являлся и розыскной процесс в целом.

Проникнутый полицейскими тенденциями, преследующий задачи укрепления и охраны интересов эксплоататорского государства, противопоставляемых интересам личности, интересам человека и гражданина, розыскной процесс не считался с обвиняемым, представлявшим собой простой следственный материал, простой объект следственного экспериментирования. Наиболее резко это выражалось в так называемом «пыточном» процессе, где пытка являлась основным и господствующим методом «доказывания».

Для пыточного процесса было важно установить лишь условия, при наличии которых было возможно и дозволено обратиться к пытке, по результатам которой и решалось дело. Роль этих условий и играли доказательства, определявшие допустимость или недопустимость пытки.

Можно ли отрицать органическую связь «пыточного» процесса с теорией формальных доказательств, в основе которой лежал принцип преобладающего значения собственного признания обвиняемого? Конечно, нельзя, как нельзя говорить о противоречии, якобы существовавшем между этой теорией и инквизиционным розыскным процессом.  {102}

«С отменою пытки, — читаем мы у проф. Фойницкого, — преобладающее значение собственного признания сохраняется, к получению его попрежнему направляются усилия инквизиционного процесса, хотя при помощи иных мер, только оно считается доказательством вполне совершенным, и задача законодателя сводится к указанию других доказательств, более или менее к нему приближающихся, и определению степени такой близости. Решение этого вопроса легальная теория доказательств возлагает на законодателя»1.

Основная задача инквизиционного (розыскного) процесса — «легко и верно» открыть виновного (Баршев). В этом процессе следователь стоит «... против обвиняемого, как представитель государства, преследующего преступление, как обвинитель, действующий во имя его. Поэтому он должен доказать свое обвинение, должен собрать все возможные доказательства для того, чтобы в случае, ежели обвиняемый не представит доказательств, оправдывающих его, и, по всему вероятию, нельзя уже будет получить от него признания, иметь законные причины для обвинения его и такое количество материалов и условий, чтобы можно было на основании их объявить его виновным»2.

В этих словах проф. Баршева раскрывается не только подлинная целеустремленность розыскного процесса, но и подлинная связь с этой формой процесса системы формальных доказательств.

Связь розыскного процесса с теорией формальных доказательств несомненна. Эта связь, в сущности говоря, столь тесна, что только при господстве розыскного процесса и была возможна такая система доказательств, как система формальных доказательств. Как и розыскной процесс, эта теория полностью отвечала назревшим потребностям своего времени. Вместе с розыскным процессом она сошла со сцены в тот момент, когда старые потребности отжили свой век и сменились новыми требованиями, выдвинутыми развитым капиталистическим хозяйством.

Исходя из сословного неравенства людей, из признания различной их социальной значимости, теория формальных доказательств отражала собой стремление централизованной государственной власти эпохи раннего капитализма преодолеть сопротивление различных местных интересов развитию капитализма.  {103}  Поскольку это возможно сделать при помощи соответственного направления деятельности столь важной части государственного аппарата, как суд, теория формальных доказательств могла сыграть и в действительности сыграла свою роль в борьбе еще не вполне окрепшей централизованной государственной власти против произвола местных судов, против «обманчивого непостоянства произвольных толкований» законов судьями, еще не освободившимися от традиций феодализма. Этот протест против судейского произвола, отражавшего феодальные настроения, очень резко и характерно выразил Беккариа, ополчившийся против варварских судебных обычаев средневековья. «Когда законы изложены в уложении точно и подлежат буквальному исполнению,— писал Беккариа,— когда судья обязан только рассмотреть, согласно ли данное действие гражданина с законом или не согласно, тогда граждане избавлены от множества мелких тиранов»1.

Однако, несмотря на всю тщательность регламентации легальной теорией судейской деятельности, для судейского произвола при господстве этой теории представлялись самые неограниченные возможности. И это вполне естественно, так как в условиях розыскного процесса формальные требования и условия процессуального закона превращались в слепое орудие в руках судейских чиновников, этого подлинного «множества мелких тиранов», творивших волю своего сословия, своего класса.

Классовый характер этой теории не оставляет никакого сомнения. Это обстоятельство не могут отрицать даже буржуазные юристы, хотя они и стараются всячески его замаскировать и завуалировать.

Такова попытка, например, проф. Случевского основную идею теории формальных доказательств объяснить тем, что «судейский приговор должен (согласно этой теории. — А. В.) опираться на общепризнанные (разрядка моя. — А. В.), объективные основания»2.  {104}

Но что представляют собой эти «общепризнанные объективные основания», как не уголовно-правовую и уголовно-процессуальную идеологию эксплоататорских классов, боровшихся за экономическое и политическое укрепление своего господства, видевших в свое время в теории формальных доказательств одно из средств этой борьбы? С этой точки зрения необходимо оценивать историческую роль системы формальных доказательств в развитии доказательственного права. Совершенно поэтому неправильна оценка теории формальных доказательств со стороны некоторых процессуалистов, не замечающих, очевидно, классовой природы этой теории и ее исторической обусловленности, открывших в этой теории «здоровые начала» и «здоровое зерно», развитие и углубление которых должны якобы составить задачу современного учения о доказательствах1.

Нельзя, разумеется, отказываться от использования всего действительно ценного, добытого развитием процессуального и, в частности, доказательственного права, в интересах улучшения нашей следственной и судебной работы. Но от использования «здоровых начал» теории формальных доказательств нужно решительно отказаться, прежде всего вследствие того, что в теории формальных доказательств никаких здоровых «начал» или «зерен», как мы указали на это выше, нет и следа. Это хорошо поняли в конце концов сами буржуазные юристы, сдавшие теорию формальных доказательств в архив.

ГЛАВА II

АНГЛИЙСКОЕ ДОКАЗАТЕЛЬСТВЕННОЕ ПРАВО

§ 1. Особенности английской системы доказательств

Английская система доказательств обычно рассматривается как своеобразное проявление английского права, резко отличное от континентального права, в частности, от права эпохи господства теории формальных доказательств1.

Оригинальность английской теории доказательств некоторые ее поклонники видят прежде всего в том, что эта теория не содержит в себе правил о силе доказательств.

«Английская теория доказательств,— читаем мы по этому поводу у проф. Владимирова, — есть метод исследования истины, а не совокупность правил, определяющих наперед признаки достоверности»2. Поэтому проф. Владимиров английскую теорию доказательств называет просто «...логикой уголовного процесса, теорией, определяющей метод разработки доказательств»3.

В этом отношении английское доказательственное право действительно представляет значительный интерес. Изучение этого права не только обогащает познаниями исторического и юридического порядка, но и помогает овладеть методом как юридического анализа, применяемого в английском судебном процессе, так и синтеза суждений, касающихся рассматриваемых в судебном процессе фактов. О роли в учении о судебных  {106}  доказательствах науки логики говорит и знаменитый английский юрист Стифен1.

Всю теорию судебных доказательств Стифен, в сущности говоря, полностью сводит к общей проблеме науки логики, имеющей, как известно, своей основной задачей выведение заключения от известного к неизвестному, от частного к общему. Такая же задача, несомненно, стоит перед исследованием и в судебном и, в частности, уголовном процессе. Но при всей общности задач в деле обычного научного исследования и исследования судебного нельзя упускать из виду особенностей последнего, обусловленных специфичностью материального содержания судебного исследования,

В деле судебного исследования в гораздо большей степени, чем в общенаучном исследовании, играет роль проблема соотношения, взаимосвязи отдельных элементов логической цепи и в том числе элементов параллельных и пересекающихся рядов •суждения. Иначе говоря, в судебно-логическом анализе дело не ограничивается установлением или определением того или другого неизвестного по известному; в судебном процессе оказывается недостаточной простая расшифровка тех или других обстоятельств преступления — установление, например, факта насильственной смерти, причиненной таким-то лицом, такими-то действиями при помощи таких-то орудий, что было бы достаточным для обычного научного исследования и чем и ограничивается, как известно, задача, например, судебно-медицинской или судебно-технической экспертизы. Здесь важно и необходимо установление еще и таких фактов, как умысел или неосторожность, конкретных мотивов совершенного преступления, цели, планов преступного замысла А это выходит уже за пределы проблемы логической взаимосвязи исследуемых фактов.

Это входит уже в область анализа и оценки внутреннего содержания установленных фактов, их смысла, их значения, как доказательства вины, как мерила уголовной ответственности. Такая проблема не может быть сведена к задаче выведения только логическим путем заключения от известного к неизвестному, так как это последнее (определение неизвестного по известному) является лишь первой, хотя и важнейшей частью данной проблемы. Другой ее частью является раскрытие внутреннего содержания преступления — того, что можно было бы назвать душой содеянного,— animus acti. Эта часть задачи является тем более важной, что с ней связана и проблема  {107}  юридической квалификации преступления, что, как это самой собой понятно, включается в общую проблему доказательственного права. Ведь для выполнения всей задачи доказывания в уголовном процессе недостаточно установить, например, факт убийства, но нужно еще установить его юридическую природу (случайное убийство, неосторожное, умышленное в том или другом виде, т. е. по внезапно возникшему умыслу или по умыслу, заранее обдуманному). Поэтому нельзя все содержание доказательственного права сводить лишь к первой задаче — установлению неизвестных фактов по фактам известным. Важно еще установление внутреннего содержания всех таких фактов. Нельзя поэтому согласиться со Стифеном, который все содержание доказательственного права видит в учении об относимости доказательств, т. е. о том, какие факты могут считаться относящимися к данному делу1, а также о том, какие факты и при каких условиях допускаются на судебном следствии в качестве доказательств, кем и каким образом эти доказательства должны быть представляемы при доказывании какого-либо факта2.

Эта действительно новая постановка вопроса о доказательствах по сравнению с теорией формальных доказательств, несомненно, выгодно отличает английскую теорию доказательств от теории формальных доказательств.  {108}

Теория формальных доказательств, как мы уже видели, на место убеждения судьи ставила закон, совершенно исключая всякую оценку судьей доказательств, всякое «свободное» обращение с представленными суду в качестве доказательств фактами. В противоположность этой системе окаменелых доказательств английская теория доказательств представляет судье известную свободу оценки тех или иных фактов, дает судье известные юридические принципы, руководствуясь которыми судья лучше и безошибочнее мог бы осуществить эту оценку. Английская теория доказательств тесно связана с судом присяжных, на почве практической деятельности которого она родилась, развилась, сложилась в самостоятельную систему и укрепилась как один из важнейших принципов английского процесса.

Английская теория судебных доказательств не ставит своей целью определить заранее силу, свойства и значение каждого доказательства и не обязывает судью придавать тому или другому доказательству то значение, которое наперед ему придано самим законом, как это имеет место в теории и практике применения теории формальных доказательств. Английская доказательственная теория не пытается ответить на вопрос о том, какое значение имеет то или иное доказательство, и заранее, в самом законе определить, какие преимущества одно доказательство имеет или должно иметь для судьи перед другими доказательствами. Эта теория доказательств пытается дать ответ лишь на следующие вопросы:

1) какие факты могут быть доказываемы (thema probanda, what facts may and what may not be proved in such cases), т. е. тезис, подлежащий доказыванию, с чем связано учение об относимости доказательств — theory of relevancy;

2) какими доказательствами можно пользоваться для доказывания (what sort of evidence must be given of a fact which may be proved);

3) кто должен представлять доказательства или на ком лежит бремя доказывания (by whom and in what manner the evidence must be produced, by which any fact is to be proved), т. е. правило о бремени доказывания (the burden of proof, oxus probandi)1.

В таком виде теория доказательств может дать максимум возможного для правильной организации работы суда, устраняя  {109}  в известной мере опасность, связанную с искусственным вмешательством в область формирования независимого и свободного судейского убеждения. Английская доказательственная теория не выдерживает принципа действительно независимого формирования судейского убеждения, не подчиненного заранее установленным формальным требованиям, предъявляемым суду процессуальным законом. Это — сильная сторона английской доказательственной системы. Но английская доказательственная система имеет и свои слабые стороны, в силу чего требуется чрезвычайно осторожное и в высокой степени добросовестное пользование ее указаниями. Достаточно сказать, что самое установление того, какие факты относятся к делу, а какие не относятся, оставляют широкое поле для ничем не мотивированных действий судьи.

§ 2. Формализм английской системы доказательств

С падением в середине XIX века теории формальных доказательств и организацией на континенте Европы суда присяжных развивается и новая, зародившаяся в Англии система доказательств, где центр тяжести лежит уже не в правилах оценки доказательств в соответствии с заранее установленными условиями, а в методике пользования доказательствами, в тех принципах, которыми надлежит руководствоваться при оценке доказательств. Одна из основных задач английской теории доказательств заключалась в стремлении устранить из поля зрения присяжных недоброкачественный материал и облегчить присяжным работу при оценке доказательств. В силу этого в английской теории основной упор делается на выработку руководящих указаний в отношении силы и значения отдельных доказательств.

Тем не менее и в английской системе доказательств сохраняются, как указывалось выше, весьма заметные следы формальной теории доказательств. Английская система доказательств знает, например, так называемые «решительные доказательства» (conclusive proof), т. е. такие доказательства, по представлении которых судья обязан в силу самого закона признать какой-либо факт доказанным и устранить доказательство, направленное на опровержение этого факта, на оспаривание его значения как доказательства.

Ряд формальных показателей принимается английской теорией в доказательство и при решении вопроса об относимости доказательств. Стифен в качестве примера относимости приводит  {110}  случай, когда при обвинении в укрывательстве краденых вещей факт владения украденной вещью в течение 12 месяцев предполагается относящимся к вопросу о том, знал ли владеющий краденой вещью, что эта вещь является краденой.

«Если, — читаем мы у Стифева, — в случае вышеприведенного разбирательства будет представлено доказательство, что украденная вещь была найдена во владении обвиняемого лица, то факт, что такое лицо было осуждено в течение пяти лет, непосредственно предшествовавших суду, за какое-либо преступление, сопряженное с обманом или нечестностью, предполагается относящимся к доказыванию того, что обвиняемый знал, что вещь, находившаяся в его владении, была краденой»1.

Конечно, разрешение вопроса об относи мости доказательств вовсе не означает оценки доказательств. Факт, признанный относящимся к данному вопросу, может быть отвергнут как доказательство. Но для нас важно сейчас отметить, что при разрешении этих вопросов английское доказательственное право исходит из таких формальных соображений, как, например, двенадцатимесячное (!) владение украденной вещью или как осуждение за корыстное преступление в течение пяти (!) предшествовавших суду лет, тогда как эти сроки к существу дела, как это совершенно очевидно, не имеют решительно никакого отношения.

Это правило в английской системе доказательств не единично. Можно указать еще ряд аналогичных правил, как будто бы прямо заимствованных из формальной теории доказательств.

Так, например, в процессах о государственной измене (trials for high treason) или о недонесении об измене «никто не может быть обвиняем, судим или признан виновным (если только он сам не сознается), кроме как по клятве двух законных свидетелей, из которых или оба присутствовали при том же открытом действии измены или один из них присутствовал при одном, а другой при другом действии государственной измены. Если будут сделаны ссылки в одном и том же обвинительном заключении (indictement) на два или более различных акта измены (two or more distinct treasons of divers heads or kinds), то свидетели, представленные один — для доказательства одного акта измены, другой — для доказательства другого акта, не могут считаться двумя свидетелями той же измены».  {111}

В делах об изнасиловании или покушении на изнасилование (offences against women) допускается доказывание того, что женщина, против которой учинено было посягательство, «вообще была безнравственна» (was of a general immoral character)1, хотя очевидно, что как бы ни была «безнравственна» потерпевшая, это ни в малой степени не может и не должно влиять на расследование дела со всеми вытекающими отсюда последствиями. Формальный характер носят и другие правила этого раздела, воспрещающие подвергать потерпевшую по этому вопросу перекрестному допросу и представлять возражения по поводу ее объяснений о связях с другими мужчинами. Это правило, повидимому, исходит из стремления не ставить на публичном суде в ложное положение потерпевшую. Но такое «моральное» соображение не может и не должно быть принято во внимание в деле расследования преступления. К тому же допустимо рассмотрение таких дел в закрытых судебных заседаниях, дабы охранить интерес общественной нравственности или интересы государственной тайны и т. п. Интересы следствия должны подчинить себе все иные интересы. Следствие, которое всегда должно руководствоваться в первую очередь именно этим принципом, обязано всесторонне исследовать все обстоятельства дела, какой бы интимный характер они ни имели. Это главный принцип. Иная «мораль», продиктованная в действительности мелко-буржуазной идеологией общества, нравственные правила которого требуют «сор из избы не выносить», находится в прямом и явном противоречии с правильно понятыми интересами общественной безопасности и поэтому должна быть отвергнута. Интересы потерпевшей могут быть в соответствующих случаях охранены должным образом тем, что подобного рода интимные стороны дела могут быть исследованы судом в закрытом судебном заседании. Как известно, современная практика, подкрепленная современным законодательством, идет именно по этому пути.

Точно так же в духе, теории формальных доказательств разработаны английской судебной практикой правила о предоставлении суду записанных свидетельских показаний. Среди этих правил мы находим и такое, по которому записанное свидетельское показание может быть представляемо в судебное заседание как доказательство, если это показание подписано судьей и если не опорочена подпись судьи, значащаяся под этим показанием2.  {112}

По перечню положений английского доказательственного права, составленному L. M. Lely в качестве приложения к сочинению Беста «Принципы доказательственного права»1 отказ свидетеля принести присягу или дать соответствующее обещание делает его некомпетентным. По этим же правилам нельзя судить за клятвопреступление иначе, как по показанию двух свидетелей или по показанию одного свидетеля, подкрепленному другими доказательствами. Английское доказательственное право вообще присяге (клятве) придает исключительное значение.

Статья 123 Дигест (Digest) Стифена прямо гласит: «Свидетельство (evidence) должно быть дано под присягой, за исключением некоторых случаев», и дальше: «Всякое устное показание... должно быть дано под присягой (must be given upon oath)»2 и т. д.

Несомненно, следы формальной теории доказательств сохраняет на себе и правило о представлении «лучшего доказательства» (best evidence rule). Сущность этого правила, возникшего еще в XVIII веке, состоит в обязанности стороны из всех имеющихся в ее распоряжении доказательств представлять то, которое имеет наибольшую доказательственную силу. Так, по Thayer'y. в случае желания представить свидетельское показание нужно представить самого свидетеля, в случае ссылки на письменный акт нужно представить самый акт, в случае желания доказать присяжным составление засвидетельствованного документа, нужно представить в суд удостоверяющего свидетеля3.

«Лучшие доказательства» — это доказательства первоначальные, первоисточники, лучшие ex natura rei, т. е. какие только допускает природа данного случая.

Правило о наилучшем доказательстве (best evidence), несмотря на свою кажущуюся бесспорность, ибо оно говорит, в сущности, о предпочтении первоисточника как доказательства всякому производному факту, в действительности вызывает многочисленные противоречивые толкования, свидетельствующие нередко о формальном его понимании.  {113}

Судебная же практика дает немало примеров того, что так называемое второстепенное (или производное) доказательство имеет большее доказательственное значение, чем первоначальное, оказывающееся, таким образом, на деле не лучшим, а худшим доказательством. Показание, сделанное в письменной форме свидетелем вне суда, в спокойной обстановке, может быть гораздо ценнее и убедительнее,- чем устное показание того же свидетеля на суде, сопряженное с волнением и растерянностью, вызванными непривычным положением свидетеля в своеобразной обстановке публичного суда1. Поэтому не случайно то сдержанное, а порою и отрицательное отношение к best evidence со стороны ряда юристов, которое характеризует более позднюю стадию развития английского доказательственного права2.

Духом формализма веет и от взгляда на собственное признание обвиняемого, усвоенного английской доказательственной системой. «Если в английском суде,— читаем мы у Стифена,— подсудимый признает себя виновным (pleads guilty), то и делу  {114}  бывает конец; нет дальнейших изысканий, и приговор следует немедленно за признанием»1.

Насколько это правило сближает английскую систему доказательств с теорией формальных доказательств, едва ли необходимо специально пояснять. Но здесь важно отметить и другое, весьма важное обстоятельство, а именно то, что при господстве в доказательственном праве указанного принципа суд нередко может оказаться жертвой мистификации, недобросовестности со стороны обвиняемого, вознамерившегося скрыть истину и повести суд по ложному пути. Если признание обвиняемого означает «делу конец», то нельзя говорить, что суд что-то установил, что судебное следствие подтвердило то-то и то-то, нельзя вообще говорить, что суд выполнил свою миссию, нельзя говорить о судебном процессе. В таком случае общественное сознание и совесть не могут быть удовлетворены судебным приговором, поскольку они вынуждены при таких обстоятельствах довольствоваться той формальной процедурой, которая подменяет собой судебное разбирательство.

Правда, английское common law делает ряд оговорок относительно условий, при наличии которых сознание обвиняемого принимает такой категорический характер. Но эти оговорки (добровольность, отсутствие внушения, соблазна, угроз, обещаний, принуждения) не имеют большого практического значения, так как в ряде случаев невозможно заранее определить, что именно надлежит считать внушением, соблазном, обещанием, угрозой или уговором. Стифен приводит из практики английских судов немало фактов, свидетельствующих о растяжимости подобного рода понятий, об их относительности и условности2.  {115}

Таким образом, английское доказательственное право при всех своих бесспорных преимуществах по сравнению с предшествующей эпохой господства формальных доказательств, право, представлявшее в свое время прогресс в развитии теории и практики судопроизводства, сохраняет в некоторых отношениях печать формализма, сохраняет пережитки теории формальных доказательств. К этому нужно добавить, что, кроме того, английская доказательственная система отличается крайней казуистичностью и внутренней противоречивостью. В сущности говоря, это даже не система, а нагромождение правил, накоплявшихся столетним опытом судейской практики и не сведенных к единой принципиальной основе, правил, которые отражают весь хаос несистематизированной «практической мудрости» веков. Об этих правилах Thayer писал, что они «...являются большею частью плохо усвоенными, плохо изложенными и плохо переваренными. Порою, как, например, при доказывании засвидетельствованных документов, они дошли до нас от практики средневекового процесса медленным, незаметным путем, который скрыл их родословную, их действительную природу и основания; и тогда такие правила применялись на основании или только их буквы или каких-либо искусственно измышленных соображений, приводя к забавным, прихотливым и порою непонятным результатам»1.

Thayer не может не признать, что нередко эти правила оказываются связанными с отдельными, лишенными принципиального значения казусами; частью они состоят из многочисленных исключений из общих правил, частью оказываются «...массой различных доктринальных положений, выраженных в двусмысленных английских или латинских фразах, наполовину понятных, но бегло применяемых, без понимания того, что основные их идеи, удачные и правильные в соответственных случаях, путем безразличного применения приобретают ложную конструкцию и ложное значение»2. Однако в ворохе всевозможных исключений, оговорок, полупонятных выражений и определений в английском доказательственном праве имеется свое «рациональное зерно», выгодно отличающее это право от формальной теории доказательств.  {116}

Мы не видим никаких оснований к восхвалению английского доказательственного права, к его идеализации, к представлению о нем, как о пригодном для всех времен и народов способе судебного исследования, несмотря на то, что в нем имеются действительно некоторые положительные элементы по сравнению с доказательственными системами предшествующих ему эпох.

Можно утверждать, наоборот, что английское доказательственное право изобилует многочисленными недостатками, порождающими множество затруднений в пользовании даже теми процессуальными правилами. которые могли бы служить пользе дела. Естественно, что эти затруднения бьют наиболее сильно по интересам тех кругов общества, которые по своему общественному положению менее всего подготовлены к судебному сутяжничеству, которые к тому же не имеют достаточных материальных средств, чтобы защиту своих интересов поручить опытным адвокатам. Это обстоятельство дало полное основание Энгельсу сказать, оценивая английское процессуальное право и покоящиеся на нем процессуальные порядки: «Кто слишком беден, чтобы выставить защитника или изрядное количество свидетелей, погиб, если дело его сколько-нибудь сомнительное»1.

Эту особенность английского доказательственного права не должны забывать поклонники английской системы, классической системы капиталистического так называемого правосудия — правосудия для богатых, бессудия и жестокой расправы для бедных. Это нужно иметь в виду, оценивая и те технические, методико-юридические достоинства, которые отличают английский суд эпохи развитого капитализма от судов эксплоататорского общества более ранних эпох. К числу таких достоинств английской системы доказательственного права принадлежит методика доказывания, в частности, учение о пределах судебного исследования.

Вопрос о пределах исследования на суде имеет безусловно важное значение.

Суд должен точно и ясно представлять себе предмет своей работы, знать, что именно и в каких границах подлежит его рассмотрению. В противном случае работа суда будет находиться под угрозой такой неопределенности, неконкретности и расплывчатости, которые могут свести значение судебного процесса на нет, лишить его всякой практической ценности.

Суд не может, рассматривая то или другое дело, заниматься разрешением любых вопросов, так или иначе связанных с  {117}  этим делом. Рассматривая какое-либо гражданское дело (по иску об имуществе, алиментное дело и т. п.) или какое-либо уголовное дело (о грабеже, убийстве, мошенничестве), суд не может выходить за пределы того предмета, который вызвал гражданский или уголовный иск, и тех интересов, которые связаны с этим предметом и иском. Удаляясь от этой задачи в сторону, суд рискует превратиться в исследовательскую лабораторию, дискуссионный клуб, кружок ораторского искусства и т. д., перестать быть судом. В судебных делах может быть немало вопросов, так или иначе вытекающих из основного вопроса или связанных с ним и представляющих известный интерес. Было бы, однако, ошибкой входить в судебном процессе в рассмотрение всех этих вопросов, не различать собственно судебных вопросов от вопросов иного порядка.

Отсутствие достаточно ясного представления о том, что подлежит и что не подлежит судебному исследованию, является обычно причиной того, что судебное следствие заполняется рассуждениями на отвлеченные темы или темы, не имеющие прямого отношения к делу.

На практике такое смешение наблюдается нередко. В таких случаях судебный процесс не дает должного результата. В лучшем случае он выполняет тогда агитационную роль, но роли суда — органа правосудия — он не выполняет, задачи осуществления правосудия он не разрешает.

Поэтому чрезвычайно важным делом представляется уменье так построить судебный процесс, так провести разбирательство судебного дела, чтобы, поднявшись на должный, требующийся интересами судебного расследования уровень общественно-политических задач, стоящих перед судом, удовлетворяя всем требованиям общественно-политического характера, предъявляемым к судебному процессу, уметь выделить из массы встающих перед судом фактов, обстоятельств, вопросов только то, что непосредственно отвечает судебным задачам такого разбирательства.

Если судебная сторона дела будет поглощена политическими тенденциями, которые сплошь и рядом являются действительными движущими, так сказать, силами судебного процесса, то может получиться, что не будет достигнута ни одна из двух важнейших задач, стоящих перед судом, — ни задача установления так называемой материальной истины (с чем будет сказано дальше), ни задача общественного, политического воспитания. Между тем эти две задачи должны быть органически между собой связаны. Можно считать бесспорным, что  {118}  наибольший общественно-политический эффект достигается на суде именно тогда, когда судебное разбирательство дает максимум убедительности, создающейся в результате точного установления фактов, лежащих в основе судебного дела.

Громадную помощь суду в деле отбора фактов, являющихся материалом именно судебного рассмотрения, могут оказать процессуальные правила, направляющие соответствующим образом работу судьи. Значение таких правил огромно. Но эти правила должны носить инструкционный, если можно так выразиться, характер, не должны быть направлены на то, чтобы входить в существо вопроса о качествах или силе доказательств. Попытки такого рода могут привести только к отрицательным результатам, связав суд или следствие в выборе и оценке доказательств, в чем судебные и следственные органы должны быть наиболее независимы. Наоборот, наличие руководящих процессуальных правил, которые могли бы указать следствию путь раскрытия искомой истины, является плодотворным и важным условием успеха следственной работы. Требование таких правил вполне разумно и полностью оправдывается практикой жизни. Оно прямо вытекает из того необозримого многообразия фактов, с которыми приходится иметь дело следственным и судебным органам и которые невозможно уложить в прокрустово ложе каких-либо правил и в еще большей степени невозможно шаблонизировать. Печальный опыт теории формальных доказательств является достаточно убедительным уроком, достаточно сильным предостережением против любых попыток создать такую систему доказательственного права, которая опиралась бы на установленную в законе классификацию доказательств по принципу их силы и убедительности.

§ 3. Основные правила английской системы доказательств

Английское право создало в результате вековой судебной практики, преимущественно практики судов присяжных, основные правила своей доказательственной системы. Эти правила, если их очистить от схоластики и юридической шелухи, уцелевших со времен средневековья, представляют немало ценного, являющегося результатом культуры, прогресса общественного развития.

Изучение этих правил небесполезно и для наших судебных работников. Изучение этих правил может быть полезно для лучшего овладения техникой ведения судебного процесса и такой важнейшей его части, как судебное следствие.  {119}

Эти правила облегчают решение основных процессуальных задач, заключающихся в требовании дать быстрый, короткий, ясный и конкретный ответ на поставленные каждым данным процессом вопросы. Один из авторитетов английского процессуального права Thayer формулирует два основных доказательственных правила: 1) не должно допускаться на судебное следствие то, что не имеет логически доказательственной силы (т. е. не может быть доказательством. — А. В.) по отношению к вопросам, подлежащим доказыванию (т. е. thesis probanda. — А. В.), и 2) все, что может иметь доказательственное значение, должно быть допущено на судебное следствие, если в законе нет основания к его недопущению.

Оба эти принципа определяют границы судебного исследования, как и точно определяют, что именно, какой именно материал может быть подвергнут этому исследованию. Этими правилами определяется и сущность вопроса об относимости доказательств. Ведь сущность проблемы относимости доказательств заключается главным образом в установлении принципов, руководствуясь которыми судебно-следственные органы могли бы наиболее рационально направлять свою деятельность на разрешение стоящих перед ними уголовно-процессуальных задач. В частности, эта проблема ставит такие важнейшие процессуальные вопросы, как вопрос об отношении данного факта как доказательства к данному делу, о достоверности источника данного доказательства и т. д. Разрешая подобного рода вопросы, английское доказательственное право устанавливает, например, правило, согласно которому «доказываемые факты должны стоять в тесной связи с обвинительным пунктом». Обстоятельства же, имеющие отдаленную связь с этим пунктом и не относящиеся даже к фактам, доказанность которых не обусловливает ни в какой мере доказанности главного пункта, должны рассматриваться как излишние (mere surplusage), должны быть отброшены.

Правило об относимости доказательств (relevant facts), несмотря на всю простоту, представляет значительные практические трудности. Эти трудности объясняются тем, что определить заранее признаки, согласно которым те или иные обстоятельства должны быть исключены из поля зрения суда как не относящиеся к делу, невозможно. Ошибка английских юристов состоит не в том, что они не дали такого определения, а в том, что они пытались дать такое определение. В частности, как мы увидим это дальше, Стифен наметил четыре категории фактов, изъятых английским доказательственным правом из разряда  {120}  relevant facts; но в отношении каждой из этих иррелевантных1 категорий английская теория вынуждена допустить ряд исключений, сводящих самое правило относимости на нет. В самом деле, по этому правилу ссылка на репутацию обвиняемого недопустима: Но репутация свидетелей всегда является обстоятельством, относящимся к делу; подсудимый в свою защиту всегда вправе представлять доказательства своей хорошей репутации; можно, наконец, ссылаться на репутацию обвиняемого в случае, когда репутация сама по себе составляет обстоятельство этого дела2.

Действующая в английском праве теория так называемых relevant facts строго соответствует принципам чистого, если можно так выразиться, состязательного процесса. В таком процессе, как известно, роль судьи, по общему правилу, пассивна. Судья в классическом состязательном процессе свою активность проявляет лишь в исключительных случаях. Ведут процесс стороны, на обязанности которых и лежит представление суду доказательств. Юридически обе стороны поставлены в равное положение, пользуясь равными процессуальными правами. На деле же в уголовном процессе такого равенства сторон не существует в силу хотя бы того факта, что одна сторона, представленная государственным обвинением, фактически имеет в своем распоряжении неизмеримо больше средств или доказательств вины обвиняемого, чем другая сторона, представленная защитой или самим обвиняемым, которая при всех, как правило, обстоятельствах оказывается неизменно менее подготовленной к судебному поединку, чем государственный обвинитель. В интересах дела, однако,— уравновесить известным образом силы сторон Во всяком случае, в интересах дела — не оставлять без судебной проверки ни одного факта как доказательства, независимо от того, в состоянии или нет сторона представить это доказательство в распоряжение суда. Иначе говоря, суд обязан сам, в силу своего официального положения — ex officio, истребовать это доказательство и подвергнуть его необходимой оценке. Если это так, а это несомненно так или, вернее, должно быть так, то onus probandi в известных случаях должен перейти с заявившей о том или другом факте стороны на суд, хотя и не в смысле того обязательства, которое лежит на самой стороне. Если такой обязанности у суда нет, то это является серьезным дефектом  {121}  доказательственной системы, могущим в известных случаях поколебать самые основы правосудия. Между тем при наиболее развитой форме состязательного процесса, какой является, например, английская система, такой дефект налицо. В таких условиях принцип относимости и построенная на этом принципе доказательственная теория теряют свое значение. Рассмотрим подробнее учение об относимости, как оно представляется по английскому праву.

Основное содержание учения об относимости составляет разделение всех фактов или обстоятельств на две группы:

а) факты, подлежащие решению (facts in issue), т. е. факты, которыми доказывается или отвергается основной пункт судебного спора (the point in issue) или от признания которых зависит удостоверение наличия в деле права или ответственности (right or liability);

б) факты, которые Стифен называет фактами, относящимися к решению (facts relevant to the issue); под этими фактами он разумеет такие, по существованию которых может быть сделано заключение о существовании фактов, подлежащих решению.

Однако из числа этих фактов law of evidence исключает четыре категории фактов:

1) факты, хотя и подобные фактам, рассматриваемым в данном деле, но специально с ними, друг с другом или с делом не связанные. Это так называемые res inter alios actae. Таков, например, факт, что обвиняемый уже раньше совершил аналогичное преступление. А. обвиняется в убийстве В. Имеется факт, что А. раньше совершил уже убийство С. Этот факт считается res inter alios acta;, он не связан с данным делом, не признается доказательством по данному делу и, следовательно, не считается относящимся к делу (irrelevant facts);

2) факт, что лицо, не вызванное в качестве свидетеля, утверждало существование какого-либо обстоятельства. Это так называемое hearsay — свидетельство по слуху (hearsay значит в переводе «слух»), из вторых рук. Чтобы такой факт стал доказательством, это лицо должно быть выслушано в суде, иначе, оставаясь свидетельством по слуху (hearsay), оно не считается доказательством. Однако из этого правила в свою очередь делается ряд исключений, в силу которых hearsay приобретает значение доказательства. Например, Н. дал показания на суде. Решение этого суда было отменено, и дело слушается вторично. Тем временем Н. умер и, следовательно, во вторичном разбирательстве дела участвовать не может. В таком случае допускается  {122}  передача суду его первоначальных показаний. Такое показание хотя и является свидетельством «из вторых рук», но, однако, допускается в качестве доказательства;

3) факт, что какое-либо лицо считает данное обстоятельство существующим, opinion (мнение) (отсюда исключается мнение экспертизы);

4) факт, что характер данного лица делает вероятным или невероятным вменяемое ему поведение1.

Все эти правила, как и исключения из них, вполне логичны и разумны; они представляют собой выражение определенного житейского опыта и отвечают требованиям процессуальной логики. Было бы нелепо заниматься анализом фактов, слишком отдаленных от основного предмета судебного процесса или не имеющих к нему никакого отношения, как было бы неправильно выносить решение на основе каких-то слухов (hearsay) или мнений (opinion), не подкрепленных реальными фактами, убедительными и конкретными данными. Против подобных нелепостей и предостерегают изложенные выше правила, применение которых может облегчить, а в известном смысле—и обеспечить правильное решение судебной задачи.

Другой вопрос — о фактах, не требующих доказательств, — имеет уже меньшее практическое значение. Не требуют доказательств и не подлежат доказыванию факты, общеизвестные и известные суду ex officio, т. е. в силу самого положения суда. Остальные факты доказываются соответствующими способами, причем английская теория доказательств устанавливает детальные правила доказывания различного рода фактов (первичных, вторичных и пр.); эти правила крайне казуистичны, и в этом заключается их главный и весьма серьезный недостаток, в значительной степени обесценивающий эти правила.

Особый вопрос — это вопрос о бремени доказывания (onus probandi). Здесь мы находим ряд практически ценных указаний, правильно распределяющих между сторонами обязанности по представлению доказательств. Однако и в этой части английского права мы встречаемся с той же казуистикой, затемняющей нередко принципиальное значение отдельных положений. Тем не менее наиболее интересной и ценной частью английского доказательственного права является именно учение об этом так называемом бремени доказывания (onus probandi). Основное правило  {133}  этого учения Стифеном сформулировано крайне просто. Оно гласит: «Утверждающий что-либо должен доказать это» (he who affirms must prove)1.

В уголовном процессе бремя доказывания лежит на обвинителе по правилу: actori incumbit probatio (на действующем, т. е. предъявляющем какое-либо утверждение, лежит обязанность доказательства). Формула римского права: «ei incumbit probatio, qui dicit, non qui negat» — обязанность доказать лежит на том, кто утверждает, а не на том, кто отрицает (Павел, юрист III в. н. э.). Из этого правила, однако, делаются многочисленные исключения. Так, обвиняемый должен доказать факты, на которые он ссылается в свое оправдание, установить, например, алиби. Кроме того, бремя доказывания по мере развития процесса в силу самой его диалектики неизбежно перемещается от стороны к стороне.

Стифен приводит пример: замужняя женщина А. обвиняется в краже: она утверждает, что она невиновна. Бремя доказывания лежит на обвинителе. Но при дальнейшем развитии судебного процесса становится доказанным, что похищенные вещи найдены у А.; теперь уже А. должна доказать, что эти вещи приобретены ею добросовестно, т. е. бремя доказывания перешло на А. Но А. доказать это не может, она сознается и утверждает, что кражу совершила по принуждению своего мужа В. Теперь и А. и обвинитель должны доказать виновность В. и т. д. Или другой пример. Некто X. обвиняется в убийстве. Бремя доказывания лежит на обвинителе. X. уличен и изобличен. Тогда X. заявляет, что он совершил преступление в невменяемом состоянии: onus probandi переходит на X. Это правило об onus probandi мы находим у ряда крупнейших английских юристов, например, у Тейлора, у Беста (Best).

Общие правила о бремени доказывания по английскому доказательственному праву можно свести к следующим двум положениям: 1) бремя доказывания лежит на обвинителе; 2) бремя доказывания может в известных условиях (по ходу процесса) перемещаться на подсудимого и обратно.

Комментируя эти правила, проф. Владимиров справедливо замечает, что возложением обязанности доказывания на обвинителя закон вовсе не понуждает обвинителя поддерживать обвинение во что бы то ни стало. Совершенно бесспорно, что при невозможности для обвинителя доказать свой обвинительный тезис обвиняемому не о чем стараться: обвиняемый не обязан доказывать свою невиновность. Французские адвокаты в таких случаях  {124}  ограничиваются следующим язвительным замечанием по адресу обвинителя: «Г. прокурор, я здесь не для того, чтобы доказывать; я здесь для того, чтобы показать, что вы ничего не доказали»1. Проф. Владимиров утверждает даже, что «подсудимый ничего не обязан доказывать»2.

С формальной стороны это правильно. Неправильно оно по существу, так как подсудимый, «ничего не доказывающий», не опровергающий и не пытающийся опровергнуть предъявленное ему обвинение, может поставить себя в ложное положение в глазах суда, лишенного вследствие такого рода поведения обвиняемого возможности всесторонне исследовать дело.

§ 4. Английская система доказательств — классическая буржуазная юридическая система

Английская система доказательств, как и все английское право в целом, является образцом классического юридического миросозерцания, как его охарактеризовал Энгельс в 1887 году к статье «Юридический социализм». «Юридическое мировоззрение,— писал в этой статье Энгельс,— было обмирщением (Verweltlichung) теологического. Место догмы, божественного права заняло человеческое право, место церкви — государство»3.

Основная особенность этого мировоззрения — господство формального начала, нашедшего свое выражение в «боевом кличе буржуазии» — в формальном равенстве всех перед законом, прикрывающем экономичическое и социальное неравенство капиталистического общества.

Таково же и английское право, освящающее господство частной капиталистической собственности, представляющее собой фактически не что иное, как привилегию богатых4.

Английское доказательственное право и по всей природе, и по своим особенностям полностью отражает все своеобразные черты и особенности английского права в целом. В нем в значительной степени присутствует дух формализма и юридической схоластики, прикрывающих его эксплоататорское содержание и направление; в нем такое же нагромождение юридических фикций и условностей, выступающих здесь только в своеобразном  {125}  процессуальном порядке, в стиле судейских манер и судебных процедур1.

Поклонники английского доказательственного права (например, Случевский, Фойницкий, Стефановский, Люблинский и др.) видят преимущества утвержденной на его основе системы доказательств в том, что эта система облегчает задачи суда, обеспечивая устранение из поля зрения судей недоброкачественный материал, помогая своими руководящими указаниями присяжным лучше выполнять свою государственную обязанность. Выше уже говорилось об известных достоинствах этой системы. Но было бы крайне ошибочным преувеличивать эти достоинства, забывая о ее недостатках, которые, разумеется, объяснимы с точки зрения исторического развития права, но тем не менее не могут быть оправданы и забыты, особенно когда идет речь об использовании этого опыта в других исторических условиях.

Верно, что английская система доказательств создалась применительно к суду присяжных и в этом суде находила и находит свое применение. Эта система или совокупность правил, регулирующих процесс доказывания, есть практическое руководство для присяжных со стороны коронных судей, для которых, однако, эти правила имеют моральную, но не юридическую силу. Эти правила предназначены, главным образом, для ограждения интересов коронного суда, направлены против неограниченной свободы скамьи присяжных. Судье дано право предлагать присяжным те или иные правила доказывания,— правила, которыми они обязаны пользоваться в деле оценки доказательств под угрозой роспуска присяжных и возврата обвинительного акта1. Это право судьи — сильное оружие в руках коронного суда, сильное средство влияния на скамью присяжных. Это право, используемое в политических целях, дает политическое направление деятельности суда, превращающееся, таким образом, из юридического учреждения в учреждение, как говорил Энгельс, политическое по своей сущности.

Но что представлял и представляет сам по себе английский суд присяжных? «Суд присяжных,— писал Энгельс об английском суде присяжных,— есть по своей сущности политическое, а не юридическое учреждение; но так как всякое юридическое  {126}  существо имеет по своему происхождению политическую природу, то в нем проявляется истинно юридический элемент»1.

Особенность этого «истинно юридического элемента» в английском доказательственном праве Энгельс видел в преобладании здесь всякого рода искусственных юридических правил, разного рода юридических фикций и тонкостей, не доступных для простых смертных, не искушенных в этих юридических формулах и не посвященных в тайны юридической мистики. Энгельс жестоко критиковал английский суд присяжных, оперирующий сотнями «невозможностей, бесчеловечностей и глупостей» — термин, часто употребляемый Энгельсом для характеристики классовой односторонности и пристрастности английского суда.

Энгельс разоблачает формы судопроизводства, которыми «...облечен английский суд присяжных и которые дают такое исключительно богатое поле крючкотворным уловкам адвокатов»2.

«Адвокат здесь все,— писал Энгельс по поводу английского common law — statute law,— кто очень основательно потратил свое время на эту юридическую путаницу, на этот хаос противоречий, тот всемогущ в английском суде»3.

Энгельс приводит примеры царящей в английском процессе схоластики и формализма. В 1880 г. некто был признан виновным в подделке банкнот, но освобожден от наказания потому, что в фальшивом билете была установлена ошибка: в фальшивом банковом билете имя было написано сокращенно (Bartw), а в обвинительном акте — полностью (Bartholemow).

В Англии одна женщина была обвинена в детоубийстве, но оправдана на том основании, что в протоколе осмотра «мертвого тела присяжные «своею клятвою» (the jurors our Lord the Kind upon their oath prasent that...) заверяли, что произошло то-то и то-то. А между тем было 13 присяжных, которые принесли не одну, а тринадцать клятв, поэтому в протоколе следовало написать не в единственном числе — «their oath», а во множественном числе — «their oaths».

Таким образом, формализм английского процессуального права нередко представляет собой благодарную почву для того, чтобы заведомые преступники оставались безнаказанными.

Подобного рода юридическое крючкотворство извращает подлинный смысл и задачи правосудия, извращает настоящие  {127}  задачи юстиции, открывает широкие возможности злоупотреблений путем использования излишне строго формальных требований закона против самого закона. Этим и пользуются в действительности специально натренированные в таком искусстве юридические мастаки, жонглеры от юриспруденции, превращающие суд в ристалище, превращающие жизненную правду в юридическую ложь, о которой говорит Энгельс.

В этом процессуальном формализме заключаются наиболее опасные недостатки английской судебной системы и судебной деятельности английских судов, широко использующих формально-юридическое крючкотворство английского права в интересах господствующих классов1.

Дайси восхваляет Habeas Corpus Act, являющийся по существу процессуальным актом, как оплот личной свободы граждан, как гарантию против административного произвола и неправосудия. Однако примеры, приводимые Дайси2, говорят также о двух обстоятельствах: 1) о крайнем формализме английского права, которое факты, доказанные и установленные, подвергает риску признания несуществующими в случае, если в юридических актах будут обнаружены какие-либо формальные ошибки, и 2) о крайне привилегированном характере этого права, становящегося на сторону тех, кто лучше вооружен юридическим искусством, против тех, кто по бедности своей этим искусством не вооружен.

Не случайно поэтому среди самих английских юристов растет все сильнее стремление к ослаблению сохранившегося еще  {128}  в английском процессуальном праве формализма. Все чаще высказывается в английской юридической литературе требование отказаться от ряда наиболее «юридических» правил доказывания, стать на путь большей гибкости и маневренности в их применении.

В советской литературе высказывалось мнение, что в английском доказательственном праве главным является внутреннее убеждение судьи как единственный критерий оценки доказательств, что основным правилом в этой системе является оценка доказательств по внутреннему убеждению судьи1.

В такой категорической форме это мнение нельзя признать достаточно обоснованным. Нельзя отрицать, разумеется, важнейшей роли, которую играет в английском доказательственном праве принцип судейского убеждения, принцип оценки доказательств по внутреннему судейскому убеждению. Но нельзя здесь же не видеть влияния и формального начала, яркие примеры которого приводятся в любом сочинении, посвященном учению о доказательствах и истории развития этого учения.

Именно влияние двух начал — свободной оценки и формальных правил — и характеризует английское доказательственное право и то среднее место, которое ему должно быть отведено в развитии теории судебных доказательств1.

Принцип действительно свободной судейской оценки доказательств в полном виде действует лишь в советской доказательственной системе, которая не требует от судьи соблюдения каких бы то ни было формальных условий не только при оценке доказательств, но также и при их отборе и проверке.

Действие процессуальных правил в расследовании уголовных дел и при судебном разбирательстве необходимо и целесообразно. Было бы ничем не оправданным доктринерством пытаться построить судебный процесс без обязательных процессуальных правил, регламентирующих ход судебного разбирательства. Свободу судейского убеждения нельзя понимать в том смысле, что судья свободен применять или не применять те или другие правила ведения процесса и в том числе правила, обязательные при вынесении решения и приговора. Эти правила должны применяться с полной силой.  {129}

Судья должен быть свободен в оценке фактов, с которыми сталкивается суд при рассмотрении того или иного дела. В этом отношении судья не должен быть связан формальными правилами или формальными условиями. И только та доказательственная система, которая исходит из этого принципа, может считаться достойной великого дела осуществления правосудия. Советское доказательственное право опирается на этот принцип. Оно руководствуется требованиями социалистической законности в социалистического правосудия.

ГЛАВА III

ТЕОРИЯ ТАК НАЗЫВАЕМОЙ СВОБОДНОЙ ОЦЕНКИ ДОКАЗАТЕЛЬСТВ

§ 1. Исторические причины возникновения теории

так называемой свободной оценки доказательств, основанной

на внутреннем судейском убеждении

К первой половине XIX века теория формальных доказательств была окончательно дискредитирована и отвергнута и наукой права, и судебной практикой. Основная причина этого заключалась в полном несоответствии теории формальных доказательств новым потребностям капиталистического строя, новым идеям, взглядам и политическим учреждениям эпохи капитализма.

Изменение материальных условий жизни общества, новые производственные отношения, сложившиеся на основе капиталистической собственности на средства производства, коренным образом изменили весь строй жизни, в том числе и весь строй духовной жизни общества.

«Новые факты заставили подвергнуть всю прежнюю историю новому исследованию, и тогда выяснилось, что вся прежняя история [за исключением первобытного состояния] была историей борьбы классов, что эти борющиеся друг с другом общественные классы являются в каждый данный момент продуктом отношений производства и обмена, словом — экономических отношений своей эпохи; следовательно, выяснилось, что экономическая структура общества каждой данной эпохи образует ту реальную основу, которою и объясняется в последнем счете вся надстройка правовых и политических учреждений, равно как религиозных, философских и других воззрений каждого данного исторического периода»1.

Марксизм-ленинизм учит, что «... источник формирования духовной жизни общества, источник происхождения общественных  {131}  идей, общественных теорий, политических взглядов, политических учреждений нужно искать не в самих идеях, теориях, взглядах, политических учреждениях, а в условиях материальной жизни общества, в общественном бытии, отражением которого являются эти идеи, теории, взгляды и т. п.»1.

Марксизм-ленинизм учит, что правовые взгляды и теории, как и соответствующие им правовые учреждения, представляют собой надстройку, у которой имеется свой базис в виде экономического строя общества на данном этапе его исторического развития.

В своем труде «Относительно марксизма в языкознании» Сталин блестяще показал взаимосвязь и взаимодействие между базисом и надстройкой.

«Надстройка,— учит Сталин,— порождается базисом, но это вовсе не значит, что она только отражает базис, что она пассивна, нейтральна, безразлично относится к судьбе своего базиса» к судьбе классов, к характеру строя. Наоборот, появившись на свет, она становится величайшей активной силой, активно содействует своему базису оформиться и укрепиться, принимает все меры к тому, чтобы помочь новому строю доконать и ликвидировать старый базис и старые классы».

Роль надстройки, как говорит Сталин, и не может быть иной.

«Надстройка для того и создается базисом, чтобы она служила ему, чтобы она активно помогала ему оформиться и укрепиться, чтобы она активно боролась за ликвидацию старого, отживающего свой век базиса с его старой надстройкой. Стоит только отказаться надстройке от этой ее служебной роли, стоит только перейти надстройке от позиции активной защиты своего базиса на позицию безразличного отношения к нему, на позицию одинакового отношения к классам, чтобы она потеряла свое качество и перестала быть надстройкой»2.

Надстройка имеет свои специфические особенности, которые,— учит Сталин,— «состоят в том, что она обслуживает общество политическими, юридическими, эстетическими и другими идеями и создает для общества соответствующие политические» юридические и другие учреждения»3.

Доказательственное право, как право вообще, «обслуживает» общество, преследуя цель удовлетворить нужды и потребности общества, обеспечить интересы господствующего в данном обществе  {132}  класса. Таковы особенности правовой надстройки, развитие которой объясняет происходящие в этой области изменения, смену одной правовой системы — другой, отказ от идей и учреждений в области права, когда они перестают удовлетворять новым потребностям общества, перестают соответствовать новым экономическим отношениям, и возникновение новых идей и учреждений. Новые экономические отношения порождают новые общественные идеи.

Блестящий анализ процесса возникновения новых общественных идей и теорий, их воздействия на материальную жизнь общества — «на общественное бытие» (Сталин), их влияния на развитие общественных отношений и, следовательно, на их историческую роль в истории человечества, дал товарищ Сталин в своем замечательном труде «О диалектическом и историческое материализме».

«Новые общественные идеи и теории возникают лишь после того, как развитие материальной жизни общества поставило перед обществом новые задачи»1. Громадная роль новых общественных идей состоит в том, что они,— учит Сталин,— «....организуют и мобилизуют массы, массы сплачиваются в новую политическую армию, создают новую революционную власть и используют ее для того, чтобы упразднить силой старые порядки в области производственных отношений и утвердить новые порядки»2, Новые идеи находят свое отражение в области теории и практики права.

Утверждение капиталистической системы и победа буржуазии в 40-х годах XIX века, вызвавшие революцию во всех областях тогдашней науки, оказали свое влияние и на правовую идеологию, в частности на судебное право.

Развитие капиталистической экономики и общественных отношений, обусловившее развитие к началу и особенно ко второй половине XIX века естественно-исторических, общественных в философских наук, выбивших почву из-под ног алхимиков, искателей «жизненного камня», шарлатанов и знахарей, оказало свое влияние и на состояние юридической мысли и, в частности, уголовного и уголовно-процессуального права, выбросивших на свалку розыскной, инквизиционный процесс с его теорией формальных доказательств и открывших новую главу в развитии буржуазного суда и процесса.

Уже вторая половина XVIII века ознаменовалась рядом выступлений выдающихся людей того времени против средневековой  {133}  юстиции и ее правовых принципов. Против средневековой юстиции и средневековой юриспруденции, возглавлявшейся такими авторитетами тогдашней правовой мысли, как Карпцов, Юлий Кларус, Фаринаций, Жусс, Вуглан (Vuglans), одним из первых выступил знаменитый Беккариа со своей книгой «О преступлениях и наказаниях» (1764 г.). Сам еще разделяя общие принципы теории формальных доказательств, Беккариа, однако, уже понимал несостоятельность этой теории, высказывая в своей книге предпочтение «неученым судьям» — заседателям — перед судьями из законоведов, утверждая, что «в уголовных делах бывает вернее приговор людей неученых, которые решают по чувству, чем приговор законоведов, которые решают по предвзятым правилам»1.

«Если, — писал Беккариа в этом своем памфлете, — для исследования преступного события требуется искусство и находчивость, если для изложения данных, добытых следствием, необходимы ясность и точность выражений, то для правильности по этим данным приговора нужен только простой, житейский здравый смысл; благодаря ему, неученые реже впадают в ошибку, чем законники, привыкшие видеть виновного в каждом подсудимом и все подводить под мертвые правила, вызубренные в школе»2.

Выступление Беккариа прозвучало подлинным обвинением против варварских наказаний, пыток, смертной казни, против тайного суда, письменного судопроизводства и нелепого принципа в самом законе устанавливать силу и значение уголовных доказательств. Аналогичные протесты против средневековой юстиции с ее инквизиционным процессом и теорией формальных доказательств мы находим в работах Томазия, Монтескье, Вольтера, Бриссо де-Варвиля, Филанджери.

Все эти выступления подготовили окончательное крушение этой «теории», показав всю ее внутреннюю несостоятельность и несоответствие требованиям человеческого «разума» и «совести», требованиям капиталистического общества. Эти выступления в области уголовного и уголовно-процессуального права сыграли ту же роль, что и идеи великих просветителей XVIII века, подготовившие умы и взгляды людей к победам Французской революции 1789 года. Под влиянием изменений в материальных условиях жизни тогдашнего общества и вызванных этими изменениями новых идей пала теория формальных доказательств Окончательный удар этой теории нанесла Французская революция  {134}  1789 года, поставившая на место следственного процесса суд присяжных и на место системы так называемых законных доказательств систему доказательств, оцениваемых по внутреннему убеждению судьи.

Построенный на теории формальных доказательств уголовный процесс не удовлетворял требованиям буржуазии, опиравшейся в своей борьбе против феодализма и полицейского государства на новые принципы демократии. Капиталистический строй, пришедший на смену феодальному строю, декларировав принципы равенства всех перед законом, «прав человека и гражданина». В соответствии с этой декларацией буржуазия объявила, что вся система государственных учреждений должна быть перестроена на началах буржуазного гуманизма, уважения к человеческой личности, признания ее неприкосновенности и суверенности. Этим принципам не соответствовали ни следственный процесс, ни душа этого процесса — теория формальных доказательств.

Классовые интересы буржуазии, интересы хозяйственного оборота, требовали более квалифицированного суда, чем суд феодального периода, и более рациональных с точки зрения интересов буржуазии правил его деятельности, чем теория формальных доказательств, органически связанная с такими методами «доказывания», как пытка в самых разнообразных и садистски утонченных ее формах.

Ни следственный процесс, ни система формальных доказательств не обеспечивали в должной мере охраны и защиты интересов промышленной буржуазии, которая ниспровергла феодальный строй со всеми его учреждениями, в том числе и судебными учреждениями. Буржуазная революция разрушила и феодальный суд и феодальные процессуальные порядки, органически связанные с судебной системой. Вполне было естественно ликвидировать феодальное доказательственное право, опиравшееся на теорию формальных доказательств. Эта теория и была погребена под развалинами феодального суда в результате реформы, проведенной в 1791 году Конституантой. Эта реформа была проведена не без борьбы.

В 1790 году Учредительное собрание Франции отвергло теорию формальных доказательств.

Проект реформы, представленный Конституанте Дюпором (26 декабря 1790 г.), предлагал уничтожить письменное производство с его формальными доказательствами и положить в основу судебного процесса только внутреннее убеждение судьи (conviction intime).  {135}

Насколько в умах людей еще сохранялись старые взгляды, можно судить по тому, что это предложение встретило возражения со стороны отдельных депутатов. Так, Прюньон (Prugnon), выступая против Дюпора, доказывал, что без формальных доказательств дело будет предоставлено произволу судей. «Нельзя, — говорил он, — предоставлять оценку доказательств свободному восприятию суда (perception individuelle de chaque jure), так как судьи не смогут решить, виновен обвиняемый или не виновен, если не будут в состоянии отличить вероятность (probabilite) от правдоподобности (vraisemblable), правдоподобность от истины (vrai), истину от уверенности (certitude) и уверенность от очевидности (evidence)».

«Можно, — говорил Прюньон, — решать судьбу обвиняемого, выбирая только между двумя неизменными точками: осуждением и оправданием. Эти вопросы нельзя решать с шансами, опасными для интересов общества и безопасности невиновных»1.

В этом вопросе проявил колебание и Робеспьер, предложивший средний путь (terme moyen) решения вопроса.

«Нужно, — сказал Робеспьер, — соединить доверие, присущее легальным доказательствам, с доверием, которого заслуживает внутреннее убеждение судьи»2.

Этим возражениям Дюпор противопоставил следующие доводы в пользу отмены формальных доказательств: «Когда факт становится предметом исследования суда, все внимание должно быть сосредоточено на установлении истины. Имел место факт или нет — вот в чем вопрос. Каковы средства, чтобы эта познать? Есть два рода таких средств: определить заранее каковы будут доказательства, с помощью которых можно будет познать истину; заставить судей решать на основании этих доказательств, принимая их за неизменные величины, независимо от судейского убеждения, или тщательно собрать и изложить перед судьями все средства познать истину и предоставить их мнению и внутренней оценке судей. Первое средство — легальные доказательства, второе — моральные. Я утверждаю, что система легальных доказательств — метод, абсурдный сам по себе (en soi), опасный для обвиняемого, опасный для общества»3.

Эта точка зрения победила. 18 января 1791 г. проект Дюпора был принят. В соответствии с изложенными в нем принципами инструкция 29 сентября 1791 г. провозгласила обязанности  {136}  судей основывать решение исключительно на своем внутреннем убеждении.

Статья 372 Кодекса 5 брюмера IV года революции воспроизвела это правило. Уголовно-процессуальный кодекс Франции развил это правило в знаменитой ст. 342 Code d'instruction criminelle1.

Новый процессуальный порядок, созданный во Франции буржуазной революцией и распространившийся во второй половине XIX века по всей Европе, единственной основой судебной деятельности провозгласил внутреннее судейское убеждение.

В России крушение системы формальных доказательств произошло в конце XIX в.

Развитие капитализма в России, приведшее к так называемой эпохе «великих реформ» конца XIX века, привело одновременно к реформе судоустройства и судопроизводства, подновленных в соответствии с новыми веяниями на европейский лад. Судебная реформа 1864 года, создавшая Судебные уставы и новый суд, одновременно с реорганизацией дореформенного суда похоронила и действовавшую до тех пор в России систему формальных доказательств, нашедшую свое выражение в цитированных уже выше правилах кн. II т. XV Свода законов Российской империи.

Что собой представляли дореформенный суд и теория формальных доказательств, достаточно хорошо известно. Чтобы кратко напомнить об этом, приведем характеристику суда и судопроизводства, данную одним из крупнейших деятелей эпохи Судебных уставов А. Ф. Кони:

«...Господствовавшая в практике и строго оберегаемая законом теория формальных доказательств, внося элемент бездушного механизма в работу судьи, создавала уголовный суд, бессильный, в ряде случаев, покарать действительно виновного, но достаточно могущественный, чтобы разбить существование человека посредством слияния возбуждения преследования с преданием суду, — и, оставив его в подозрении, заставить его болезненно переживать стыд, который ни разъяснить, ни сбросить с себя нельзя.

Выдвигаемое этою теориею на первый план как «лучшее доказательство всего света» собственное признание обвиняемого имело очень часто пагубное влияние и на ход дела, и на его исход. На ход дела потому, что зачастую все усилия следователей направлялись к тому, чтобы так или иначе, подчас самыми противозаконными способами и приемами, добиться от обвиняемого  {137}  сознания и тем «упростить» дело; — на исход потому, что при массе косвенных улик, при вопиющей из дела житейской правде, но при отсутствии заранее предусмотренных, условных, измеренных и взвешенных формальных доказательств, умевший не сознаваться злодей, выходил из суда обеленным или — в лучшем случае — оставленным «в подозрении» и занимал в обществе, привыкшем быть «к добру и злу постыдно равнодушным», прежнее положение»1.

Рост новых экономических отношений, ломавших весь строй дореформенного русского общества, властно пробивавших себе дорогу сквозь изуверства крепостничества, политической, хозяйственной, технической и культурной отсталости, не мог мириться с таким положением в суде. Он не мог не задеть старого, дореформенного суда с его «неправдой черной», с его азиатским судопроизводством, взяточничеством, прославленной «московской волокитой» и прочими «прелестями» всяких «приказных изб». Под напором новых веяний, новых требований жизни этот суд и судебный процесс рухнули, уступив место более культурному и лучше организованному суду, более соответствовавшему требованиям буржуазии, суду, более тонко и искусно защищавшему интересы нового класса.

Место следственного процесса занял смешанный процесс, сочетавший элементы состязательности и розыска, процесс, очищенный в значительной степени от инквизиционных крайностей; место системы формальных доказательств заняла система так называемой свободной оценки доказательств судьями, опирающимися при этой оценке на свое внутреннее убеждение.

Классической формулировкой принципа внутреннего убеждения судьи является текст ст. 342 Французского уголовно-процессуального кодекса, гласящей: «Закон не требует от присяжных отчета в способах (moyens), посредством которых они создали себе убеждение; он не предписывает им правил, при помощи которых они должны определить полноту и достаточность доказательств; он предписывает им, духовно сосредоточившись, исследовать (de chercher) в глубине своей совести, какое впечатление произвели на их разум доказательства, представленные против обвиняемого, и средства (moyens) его защиты. Закон не говорит им: «Вы должны считать истинным каждый факт, удостоверенный (atteste) таким-то и таким-то количеством свидетелей»; он им не говорит также: «Не считайте достаточно подтвержденным такое доказательство, которое не обусловлено таким-то протоколом, такими-то документами, таким-то числом  {138}  свидетелей или таким-то количеством улик...». Он им ставит только один вопрос, который исчерпывает всю меру их обязанности: «Убеждены ли вы искренне (avez-vous intime conviction)?».

Этот принцип впоследствии перешел во все европейские законодательства, отказавшиеся от теории формальных доказательств и усвоившие начало внутреннего убеждения в той или иной форме1.

Этот новый принцип оценки судебных доказательств был теснейшим образом связан со всем характером нового уголовного процесса, как и со всеми важнейшими принципами его построения. И хотя некоторые процессуалисты, как, например, авторитетный представитель германского процессуального права Глазер, отрицают связь между характером или типом уголовного процесса и методом оценки доказательств, эта связь не подлежит никакому сомнению2.

Мы уже видели выше, что инквизиционный процесс породил теорию формальных доказательств. Это должен был признать и Глазер, считающий, что «главные результаты проведения инквизиционной идеи должны были выразиться в учении о доказательствах»3. В этом процессе вся задача судьи сводилась к установлению положений, предрешаемых оценкой доказательств в соответствии с установленными в законе формальными правилами. Отсюда — устанавливаемая судом «истина» была истиной формальной, т. е. соответствующей лишь устанавливаемым в результате инквизиционного процесса внешним, формальным обстоятельствам дела, а не самой действительности. Несмотря на то, что отрицательная теория формальных доказательств ставила одной из своих целей обеспечить наибольшее соответствие судебного приговора с действительностью, судьба этой теории ничем не отличалась от судьбы положительной теории формальных доказательств, одинаково бессильной в разрешении этой задачи. Ни отрицательная, ни положительная теория формальных доказательств не были в состоянии обеспечить установление при помощи  {139}  судебного процесса подлинной истины, всегда остававшейся для суда, пользовавшегося этой системой, недосягаемой.

«Теория эта..., — читаем мы в мотивах к Уставу уголовного судопроизводства (1864 г.), — не принимает вовсе в расчет личного убеждения судьи... Последствия теории законных доказательств крайне неудовлетворительны. Весьма часто, несмотря на всю достоверность вины подсудимого и на полное убеждение, суд, не имея в виду такого доказательства, которое закон признает совершенным, должен ограничиться оставлением явного преступника только в подозрении, более или менее сильном... Независимо от сего, нельзя не заметить, что теория доказательств, основанная лишь на их формальности, имеет не только тот недостаток, что от правосудия ускользают опытные и искусные злодеи: она, вместе с тем, не предотвращает и несправедливых осуждений»1.

Такое позорное состояние русской дореформенной, как и всей тогдашней европейской юстиции, явилось, разумеется, результатом не одного только господства теории законных доказательств или даже всего строя тогдашнего процесса, лишенного гласности, состязательности, непосредственности, запертого в полицейском застенке, зарывшегося в бумажном производстве, оторванного от живых людей и живой действительности, но результатом господствовавших в то время общественно-политических отношений, результатом всего государственного и общественного строя тогдашнего времени.

При господстве розыскного процесса и теории формальных доказательств отсутствовала личная логическая оценка судьей доказательств. Личному, субъективному убеждению судьи эта теория противопоставляла объективные признаки, по которым судья обязан был признать или отвергнуть те или иные факты, дать им то, а не иное объяснение, толкование, понимание. В сущности говоря, ни объяснения, ни понимания фактов, исследуемых судом в этом процессе, от судьи не требовалось и даже больше — судье это воспрещалось. Вместо понимания судьи, вместо его убеждения действовала таинственная сила убедительности самого доказательства.

Розыскной процесс и теория формальных доказательств лишали суд возможности удовлетворить эти требования. Этому мешали прежде всего те формальные условия, которые связывали судье руки, заглушали его совесть, убивали его сознание.

Какое отношение к истине, к действительности мог иметь  {140}  приговор, вынесенный под влиянием доказательств, обладающих такой прирожденной силой, ясно само собой!

Теория формальных доказательств заботилась о том, чтобы судейский приговор соответствовал так называемой юридической достоверности. Эту юридическую достоверность защитники теории формальных доказательств определяли как ту «правовую достоверность вины, которая опирается на общепризнанные в обязательные основания, вследствие коих она приобретает объективную определенность»1.

Достоинство этой теории ее защитники видели именно в том, что она якобы предостерегает судью от опасности «самопроизвольных толкований» закона, от «неопределенных субъективных чувств», обеспечивает доказательствам объективное значение и тем самым обеспечивает правильность судейского приговора. История показала и доказала полную несостоятельность этой теории, оказавшейся в новых условиях, созданных развитием капитализма, непригодной как средство защиты интересов-класса капиталистов, окончательно обанкротившейся как метод расследования судебных дел.

Сначала Великая французская буржуазная революция, а спустя полвека после нее ряд буржуазных революций в других европейских государствах, начиная с революции 1848 года, окончательно закрепили победу капитализма, ниспровергшего феодальные порядки во всех областях жизни, в том числе и в области юстиции.

Рост интереса среди германской буржуазии к вопросам организации уголовного суда и уголовного процесса на новых началах привел в это время к широкой популярности французских образцов, по примеру которых и была перестроена в период 1848—1851 гг. судебная система ряда германских государств (Бавария, Пруссия, Вюртемберг, Гессенское герцогство, Баденское герцогство и др.). Однако теория формальных доказательств, ликвидированная во Франции в 1790—1791 гг., продолжала еще в течение продолжительного времени безраздельно царствовать в германском процессе (вюртембергский Устав уголовного судопроизводства, баденский Устав уголовного судопроизводства); аналогичное положение сохранялось и в Австрии, где эта теория лежала в основе Устава уголовного судопроизводства 1853 года (почти до самого конца XIX века)2.  {141}

Крушение феодального строя, на смену которому пришел капиталистический строй, повлекло за собой коренные изменения во всех областях общественной и государственной жизни. Эти изменения в равной степени коснулись и судебного процесса и процессуального права, которое, как всякое право, отражало в своем развитии коренные изменения в общественных, материальных условиях жизни общества.

«Как только экономический прогресс общества поставил в порядок дня требование освобождения от феодальных оков и установления правового равенства путем устранения феодальных неравенств, — это требование должно было скоро принять более широкие размеры»1, читаем мы в «Анти-Дюринге» Энгельса, объяснившего в этой замечательной работе связь и зависимость морали и права от материальных, производственных условий жизни общества и общественного развития.

Энгельс объяснил вместе с тем и причины, обусловившие тот исторический факт, что «требование равенства приняло всеобщий, выходящий за пределы отдельного государства характер, что свобода и равенство были провозглашены правами человека»2.

Требование отказа от построения судебного процесса и процессуального права на основе принципов розыскного процесса и теории формальных доказательств явилось прямым следствием развития экономических отношений, приведших к революциям XVIII—XIX столетий, утвердивших буржуазный общественный строй с его буржуазными демократическими свободами и правами человека. Что это были за «свободы» и «права», можно судить по замечанию на этот счет Энгельса, не потерявшему всей своей свежести и сегодня. Энгельс, говоря о буржуазной свободе, равенстве и правах человека, писал в конце прошлого века следующее:

«Притом для специфически буржуазного характера этих прав весьма показательно то обстоятельство, что американская конституция, которая первая выступила с признанием прав человека, в то же самое время подтверждает существующее в Америке невольничество цветных рас; классовые привилегии были заклеймены, расовые привилегии — освящены»3.

Под прямым влиянием победоносных революционных идей буржуазии, пришедшей на смену феодальным классам, явились  {142}  новые идеи и в области науки процессуального права и в области организации судебной деятельности. Идеи равенства, уважения человеческой личности, свобод и прав человека стали проникать и в сферу государственного управления, в частности, связанную с деятельностью следственных органов и суда. Теория формальных доказательств, отражавшая господство реакционных идей эпохи феодализма, была разоблачена как не отвечающая уже «духу нового времени» и была вынуждена уступить место новым влияниям в науке права и в судебной практике. На месте теории формальных доказательств явилась теория свободного судейского убеждения, теория свободной судейской совести. Эта теория отвечала классовым интересам буржуазии, что обеспечивало ей в то время всеобщее признание и успех в борьбе со старыми теориями, отражавшими интересы старых, сошедших с исторической сцены классов. Суд — это важное, активное орудие защиты интересов господствующих классов, естественно, должен был вступить на новый путь своего исторического развития, под новым знаменем победившей буржуазно-демократической революции, провозгласившей требования «свободы» и «равенства».

Естественно, суд вступил на этот путь, отбросив прочь, при поддержке передовых людей буржуазной науки права, обветшалые, устаревшие, не отвечавшие новым требованиям жизни процессуальные принципы и нормы и призвав к жизни новые принципы и нормы.

Теория свободной оценки доказательств и явилась выражением этих новых, революционных принципов, одержавших историческую победу и в области процессуального права и судебной практики.

Падение теории формальных доказательств раскрепостило сознание судьи и дало суду возможность опираться в своей деятельности на свою «совесть», решать дела «свободно», в соответствии со своим «внутренним убеждением».

Теория «свободной судейской совести», «свободного» «внутреннего убеждения» явилась не только протестом против пут в стеснений феодальной юстиции, но и лозунгом, знаменем борьбы либеральной буржуазии за насаждение и укрепление принципов буржуазной судебной демократии, против оков феодального бюрократического деспотизма»1.  {143}

В этой теории нашли свое выражение прогрессивные течения общественной мысли передовой части буржуазии, видевшей в суде присяжных, состязательности, публичности и гласности процесса точку опоры в своей борьбе за укрепление условий дальнейшего развития капитализма, за укрепление буржуазной, капиталистической культуры. Выступая от имени всего общества, буржуазия придавала своим государственным учреждениям характер той политической беспристрастности, объективности и нейтральности в классовой борьбе, которые удачно служили ей и продолжают в ряде капиталистических стран служить еще и сейчас в качестве прикрытия ее классово-эгоистических устремлений. Известно, что в определенных исторических условиях буржуазия не стесняется в целях этой маскировки напяливать на себя даже «... маску социализма» (Маркс).

Реформа администрации и суда, уничтожение феодальных пережитков, формальных, давящих своей бессмысленностью всевозможных предписаний, регламентации, сословных привилегий и т. д., были в то время — в эпоху 40-х годов XIX века — всеобщей потребностью, потребностью всех классов, кроме феодалов и юнкеров, ибо в таких странах, как Германия и Австрия, «не было ни одного класса, который был бы доволен» (Энгельс) своим положением. Требование хорошего, правильного, дешевого суда, суда, близкого к обществу, понимающего его интересы, действующего не по принципу сословных привилегий, а по «совести», «по справедливости», было в 40-х годах прошлого столетия всеобщим требованием.

§ 2. Внутреннее убеждение и материальная истина

При анализе процесса развития доказательственного права, который был ознаменован переходом от системы формальных доказательств к системе так называемой свободной оценки доказательств, или системе внутреннего судейского убеждения, нельзя упускать из виду особенностей общественно-политических отношений в капиталистических странах того времени.

Система свободной оценки доказательств опирается на процессуальную теорию, сущность которой заключается в признании или утверждении, что основной задачей суда является отыскание объективной материальной истины. Что понимали под материальной истиной буржуазные юристы того времени, видно, например, из высказываний Глазера. «Обстоятельства, — говорит Глазер, — на которых суд основывает свое решение, должны быть истинны. Такая истина не может быть формальной  {144}  (formell), т. е. с одной стороны, истиной, которая покоится на произвольных признаниях сторон, действительно ими сделанных или же предполагаемых (непосредственно или косвенно, в положительном или в отрицательном смысле) самим законом на основании известных действий, и с другой стороны, значение ее не ограничивается задачами данного уголовного дела (субъективная истина), но такая истина должна быть объективной, материальной, имеющей всеобщее значение»1.

То, что судья устанавливает (признает или утверждает), должно соответствовать истине, должно быть истиной. Но для этого необходимо, чтобы сам судья убедился в действительности обстоятельств дела. Судья, рассматривая обстоятельства дела, составляет себе мнение о степени вероятности или достоверности события; при этом судья может признать данное обстоятельство действительным (судья убежден в его действительности), или недействительным (судья убежден в его недействительности), или ни тем ни другим (судья сомневается).

«Убеждение, предположение, сомнение, в свою очередь, представляются известного рода обстоятельствами, а именно состоянием души, которое мы не можем вызывать произвольно, но которое с небходимостью зарождается в каждом человеке; последний обыкновенно подчиняется подобному состоянию без всякой проверки его и полагает его в основание своих решений, зная, что законы мышления, которым он чувствует себя подчиненным, действуют помимо его воли и обеспечивают верность его впечатлений»2.

Приведенное выше рассуждение Глазера характерно для подавляющего большинства буржуазных ученых-юристов той эпохи, выступавших на защиту новой теории — теории так называемого внутреннего убеждения.

Здесь важно обратить внимание на то, что, по мнению представителей теории внутреннего убеждения, процесс возникновения и формирования этого убеждения происходит в значительной степени стихийно и безотчетно, помимо воли человека и без всякой с его стороны проверки действия законов мышления, в результате известного состояния «души».

Исходя из того, что в отношении происшествий, ограниченных временем и местом, — а иных происшествий, как известно,  {145}  не бывает, — не существует безусловной, математической, аподиктической достоверности, но, научившись пренебрегать сомнениями и скептицизмом, человек ищет ответа на поставленные перед ним в судебном процессе вопросы, прислушиваясь к голосу своего разума и своей совести.

«В этом смысле,— говорит Глазер,— основание решения судьи лежит в его свободном глубоком убеждении (conviction intime)».

Глазер и другие сторонники этой теории понимают, однако, что такой тезис звучит слишком парадоксально, слишком субъективно и неопределенно: одно неизвестное («решение») определяется другим неизвестным («убеждение»).

Где выход из этого противоречия? Глазер на этот вопрос отвечал: «Государство может исполнить эту задачу двумя путями: или оно может требовать, чтобы судебное решение было выражением согласного убеждения многих лиц, и, притом, тем большего числа, чем важнее дело (je wichtiger die Sache ist), или же государство может принять меры к тому, чтобы судьи строили свое убеждение на достоверных основаниях, подчинив последние действию юридических правил»1.

Второй путь — путь системы формальных доказательств — показал полную несостоятельность в решении поставленной задачи. Первый путь — путь искания истины в безотчетных настроениях или впечатлениях не одного судьи, а нескольких судей — ничего нового в дело не вносит, так как количество судей — один или несколько судей — дела не меняет.

Приходится искать точки опоры не в субъективных переживаниях отдельных судей, а в объективных и достаточных основаниях, какими являются обстоятельства, достоверные и стоящие «в таком отношении к тем, действительность которых нуждается в удостоверении, что последняя вытекает из первых»2.

Так эта теория приходит к доказательствам, определяя их как «совокупность оснований убеждения в действительности обстоятельства, подлежащего удостоверению по данному делу» (Глазер).

Отвергая какие бы то ни было предустановленные законом признаки достоверности и значимости доказательств, новая теория качество доказательств поставила в исключительную зависимость от личной оценки судьи — от оценки, основанной на  {146}  законах логического мышления и нормального восприятия действительности исследуемых судом фактов.

«Убеждение, — говорит проф. Фойницкий, цитируя мнения составителей судебных уставов,— не знает других законов, кроме указаний разума и внушений совести».

«Оценка доказательства есть умственная деятельность, разрешающаяся сомнением или убеждением»1, — говорит далее проф. Фойницкий, отграничивая оценку доказательств по внутреннему убеждению от оценки по впечатлениям, которые являются, по его словам, продуктом одних лишь чувственных восприятий, не проверенных умственным процессом.

Внутреннее убеждение, по этой теории, представляется мерилом «уголовно-судебной достоверности», означающей «нравственную очевидность», т. е. ту высокую степень вероятности, при которой «благоразумный человек» считает уже возможным действовать в случаях, когда «судьба собственных и самых высших его интересов зависит от решения вопроса о достоверности фактов, обусловливающих самый акт решимости»2.

Такую же формулировку внутреннего убеждения, определяемого нравственными началами «благоразумного человека», мы находим и у других сторонников этой теории.

Так, Случевский определяет внутреннее убеждение как известную степень вероятности, именно — как высшую ее степень или во всяком случае такую, при которой «благоразумный человек» считает доказываемый факт достоверным. Различная степень доказательственной силы, по мнению Случевского, отличает понятие уголовно-судебной вероятности от уголовно-судебной достоверности. По Случевскому, уголовно-судебная достоверность есть «не что иное, как такая степень вероятности, вытекающая из представленных на суде доказательств, которая способна привести судью к уверенности в том, что прошлое событие, составляющее предмет исследуемого дела, имело место в действительности»3.

Отвергая, как и другие сторонники этой теории (Бэн, Глазер, Цахария, Бауер, Уильз, Владимиров, Фойницкий, Тальберг), безусловную достоверность судебных доказательств и полную несомненность в области судебного исследования, Случевский готов удовлетвориться даже тем отдаленным приближением к  {147}  истине, „которое, по его мнению, составляет органическую особенность или органическое свойство «человеческого правосудия» (!). Случевский не разъясняет, что он понимает под этим «человеческим правосудием». Но ясно само собой, что фразой о «человеческом правосудии» прикрывают свою неспособность выйти за пределы общественно-политических и моральных критериев своего времени, критериев, определяемых в конечном счете интересами господствующих классов.

Нельзя не заметить решающего влияния на формирование буржуазной теории внутреннего судейского убеждения взглядов идеалистической философии, опирающейся на учения Юма, Беркли, Канта. Влияние этой философии, отрицающей возможность познания «вещей в себе», исходящей из признания относительности и непознаваемости внешнего мира, сказывается в области доказательственного права в господстве изложенных выше взглядов на достоверность доказательств, на содержание материальной истины1.

Зараженные философским субъективизмом, ученые-процессуалисты конца XIX века и особенно начала XX века всю задачу судебного решения сводили к субъективной уверенности судьи в правильности своего решения. Говоря об объективной, или материальной истине, они далеки были, однако, от признания возможности установить в судебном процессе несомненную, абсолютную истину. Они готовы довольствоваться более простым и легким делом — получением впечатлений, может быть, даже не очень глубоких и не подкрепленных основательным и серьезным анализом.

В полном соответствии с этим философским агностицизмом буржуазные юридические попы и начетчики утверждают, что в области судебного исследования «о полной несомненности не может быть и речи», что «в делах судебных судья вынужден, по несовершенству средств человеческого правосудия, по необходимости удовлетворяться лишь более или менее высокой степенью вероятности»2, что «безусловной достоверности нет и не может быть в области правосудия»3 и что в силу этого судебное  {148}  решение всегда является лишь некоторым приближением к истине, так как решение, до конца исчерпывающее процессуальное отношение,— идеал правосудия — практически недостижимо1.

В свете такого рода утверждений самое положение об установлении объективной истины как цели судебного процесса представляется весьма условным. Эта истина при всей своей «объективности» оказывается весьма относительной, относительно достоверной.

Отсюда — утверждение не только об относительности и ограниченности судебного исследования, покоящегося больше всего на «инстинктивном убеждении» (Владимиров), на минимуме сомнений и т. п., но и утверждение о подсознательности или интуитивности судебного решения.

В дальнейшем мы вернемся к вопросу о материальной истине, объективном значении доказательств и субъективизме судейского решения. Сейчас ограничимся сказанным, чтобы показать связь между философскими принципами буржуазной науки и принципами буржуазного доказательственного права, опирающегося, как мы это видели, на общую для них методологическую почву.

Учение об относительной ценности тех или других доказательств для буржуазной юстиции играет роль известного заслона против обвинений в необъективности судебных приговоров и решений, выносимых буржуазными судами. Это учение играет вместе с тем и определенную роль, в маскировке классовой сущности буржуазной системы доказательств и всей буржуазной юстиции.

Рекламируя «внутреннее убеждение» как критерий судебного исследования, это учение словами о «справедливости», «нравственности», «нравственной уверенности», «нравственном начале», «свободном убеждении» и т. п. прикрывает классовую целеустремленность буржуазного суда. С другой стороны, теория относительной достоверности доказательств в руках классовой юстиции эксплоататорских обществ служит источником оправдания «судебных ошибок» — особенно политических, порой весьма удобных для того, чтобы при помощи юстиции свести счеты с опасными для данного строя людьми. Теория относительной достоверности доказательств содействует воспитанию судейских кадров в духе того невозмутимого и не возмущающегося ничем мещанского умонастроения, которое позволяет удовлетворяться немногим, не уходить слишком глубоко в исследование, которое приучает смотреть на судейское занятие не как на  {149}  общественное служение, а как на обычное чиновническое ремесло. Именно к этому ведет «теория относительности» в доказательственном праве, наиболее, кажется, характерно выраженная в работах поклонников морали так называемого «благоразумного человека» или «среднего человека».

§ 3. Теория «благоразумного человека» и проблема справедливости

В этом отношении очень характерна апелляция сторонников этой теории к «благоразумному человеку» (Владимиров, Случевский) или к «среднему человеку» (Синайский и др.).

«Право, — читаем мы у проф. Синайского, одного из апологетов теории «среднего человека», — как совокупность общих норм, предназначено для защиты преимущественно интересов большинства людей, короче — интересов среднего человека. Средний человек служит масштабом в творчестве гражданских норм... Средний человек есть, в сущности, человек большинства данной общественной среды»1.

Апелляция к этому «среднему человеку» гражданского права, как и к «благоразумному человеку» уголовно-процессуального права, имеет своей целью затушевать классовое содержание и того и другого права, прикрыть их классовое лицо маской интересов большинства людей данного «культурного государства». Тщетные усилия! Даже проф. Синайский вынужден вслед за Бернгефтом и Колером2 признать, что «в праве находят себе выражение по преимуществу воззрения тех сословий, которые имеют в нем наибольший интерес... и наибольшую возможность добиться для себя права»3.

Сторонники этой антинаучной теории «среднего», «благоразумного человека» вынуждены, однако, признать, что гражданское, например, право в условиях капиталистического хозяйства «не могло не отразить характерных его черт: свободной конкуренции и вообще свободы гражданского оборота». Что это означает, видно из признания таких сторонников этой школы, как, например, проф. Синайский, констатирующий, что современное гражданское право приобрело характер капиталистического права и что «вообще нашим гражданским законам  {150}  (то есть законам царского времени. — А. В.) чужд принцип социальной справедливости»1.

Это признание разоблачает полную несостоятельность указанной теории, пытающейся гражданское право буржуазных государств, именуемых апологетами капитализма — «культурными государствами», изобразить в качестве какой-то равнодействующей интересов разных общественных классов и групп. Изображение буржуазного права не как выражения формы господства капиталистических классов, а как выражение формы примирения классовых интересов типично для школы Дюги, Менгера, Бернгефта и им подобных лакеев капитализма.

«Благоразумный человек», по внутреннему «убеждению» своему или по своей «совести» отправляющий безработных на гильотину или на каторгу, — это все тот же «благоразумный буржуа», о котором Маркс писал в «Восемнадцатом брюмера» следующее: «Буржуа, а прежде всего возведенный в государственные мужи буржуа, дополняет свою практическую подлость теоретической высокопарностью»2.

Теория «внутреннего убеждения» в руках буржуазии играет именно эту роль «теоретической высокопарности», предназначенной прикрывать «практическую подлость» буржуазии и ее угнетательской судебной политики.

Говоря о буржуазной юстиции, не следует, разумеется, впадать в упрощенчество, представляя дело так, что теория «внутреннего убеждения» сознательно воспринимается каждым буржуазным судьей как лицемерное средство защиты интересов буржуазии. Это не так. Можно представить себе отдельных буржуазных судей, подобных мольеровскому герою, не знавшему, что он говорит прозой, не допускающих даже мысли о том, что их «убеждение» и их «справедливость» питаются соками классовой почвы капиталистического общества. Многие из них добросовестно думают, что они действуют во имя «народа» и «народных интересов»; некоторые — вероятно, таких немало — руководствуются действительно убеждением, действуют убежденно, по всей своей «справедливости», по всей своей «совести».

Маркс по аналогичному вопросу писал о мелкой буржуазии: «Было бы, однако, ограниченностью думать, будто мелкая буржуазия сознательно стремится отстоять эгоистический классовый интерес... Точно так же не следует думать, что все демократические представители — shopkeepers (лавочники) или  {151}  поклонники лавочников. По своему образованию и индивидуальному положению они могут быть далеки от лавочников, как небо от земли. Их делает представителями мелкой буржуазии то, что их мысль не выходит за пределы жизненной обстановки мелкой буржуазии, что они поэтому теоретически приходят к тем же задачам и решениям, к которым мелкий буржуа приходит практически, благодаря своим материальным интересам и своему общественному положению. Таково вообще отношение между политическими и литературными представителями класса и классом, который они представляют»1.

В этой блестящей характеристике идеологической природы «политических представителей» данного класса, формулирующих, как и каждый индивидуум, свои чувства и взгляды при помощи традиций и воспитания в соответствии с чувствами, иллюзиями, понятиями и мировоззрением, возвышающимся над данной формой собственности, заключается объяснение и процесса формирования в сознании или в «душе» судьи его «внутреннего убеждения».

Этот процесс достаточно сложен. Несомненно, в формировании «внутреннего убеждения» судьи по тому или иному конкретному делу решающее значение имеют его общественные, политические, моральные принципы или взгляды, его мировоззрение, правосознание, его идеология.

В каждом приговоре или решении, принятом судьей, отражается его духовное «я», являющееся в конечном итоге результатом или плодом господствующих в данном обществе идей, понятий, взглядов, представляющих собой в последней инстанции отражение господствующих в этом обществе производственных отношений.

Теория «внутреннего убеждения» вполне гармонирует со всем строем общественных отношений буржуазного общества, раскрепощенного и освобожденного от пут феодализма. Она вполне соответствует интересам буржуазии, которая, став у власти, широко и громко провозгласила в качестве основной нормы своего общественного и хозяйственного поведения принцип «laissez faire, laissez passer», означавший возможно более полную свободу буржуазного самоопределения, ничем не ограниченную свободу частного собственника.

«Свободное убеждение» — это одно из тех благоприобретений капиталистического общества, которые составляют «...настоящий эдем прирожденных прав человека»2.  {152}

Творцов теории «свободного» или внутреннего судейского убеждения нельзя упрекнуть в нелогичности, когда именно этот принцип они положили в основу системы судебных доказательств, пришедших на смену системе легальных доказательств: они в своей процессуальной сфере деятельности отразили основные принципы своей эпохи, основные начала своего общественного и государственного строительства, где действительно господствуют только «...свобода, равенство, собственность и Бентам»1.

Однако не следует преувеличивать значение этой новой системы доказательств, как и положенных в ее основу принципов. Буржуазные юристы стараются изобразить эту систему как венец процессуального совершенства. Они изображают дело таким образом, что эта система доказательств якобы гарантирует осуществление подлинного правосудия, что суд капиталистического общества, пользуясь этой системой доказательств, служит якобы не классовым интересам капиталистического общества, а интересам всего общества, охраняя всеобщее, а не классовое благополучие.

В действительности «внутреннее» убеждение судей капиталистического общества, о котором усердно кричат разные ученые, вовсе не есть убеждение «благоразумного» или «среднего» человека; оно есть убеждение «среднего» буржуа, выражает собой взгляды, привычки, интересы буржуа как представителя своего класса. Оно формируется в прямой зависимости от господствующих в буржуазном обществе правовых взглядов, являющихся в свою очередь прямым результатом капиталистического, т. е. основанного на частной собственности на средства производства, характера производственных отношений.

Внутреннее «убеждение» буржуазного судьи «свободно» постольку, поскольку решение суда не обусловлено формальными требованиями в духе теории предустановленных (легальных) доказательств2. С отменой этой теории судья действительно  {153}  оказался свободным от прямых велений юридических правил, установленных для оценки проходящих перед ним в процессе судебного разбирательства фактов. В своей судебной деятельности он получил известную свободу действий, возможность поступать так, как ему подсказывала его совесть, его правосознание, его убеждения. Юридическая сила требования именно такой, а не иной оценки судебных фактов отпала, но морально-политическая сила такой оценки, выражающая собой всемогущие требования, продиктованные классовым интересом господствующей части общества, осталась.

Буржуазные юристы эту сторону дела усиленно скрывают, представляя дело так, что судебный приговор является действительно независимым от общественно-политических идей, взглядов и настроений господствующего в данном обществе класса, является «свободным» и не связанным требованиями, предъявляемыми суду «обществом», т. е. господствующим в этом обществе классом. Они представляют дело так, что приговор или судебное решение, которые выносят судьи по какому-либо делу, складываются независимо от интересов господствующего класса исключительно «на основании рассмотрения всех обстоятельств дела в их связи и совокупности».

Разумеется, судебный приговор или судебное решение выносятся судьей на основании этих «обстоятельств дела», причем эти «обстоятельства» в целом ряде случаев лишь весьма отдаленно отражают собой влияние действующих в общественных отношениях классовых сил. И тем не менее их влияние в конечном счете совершенно бесспорно, оно осуществляется через множество разнообразных каналов, через которые осуществляется воздействие на сознание и волю судьи господствующих в данном обществе классовых интересов. Воспитание, привитые с детства правила морали, привычки и традиции, сила так называемого общественного мнения, политические взгляды и, вообще, идеология судьи крепко держат его в своих руках, направляя каждый шаг его деятельности, которая, кажется ему, однако, совершенно «свободной» и «независимой» от постороннего  {154}  вмешательства и влияния. С этой «свободой убеждения» судьи дело обстоит так же, как со свободой совести, мысли, убеждения вообще. Совесть рабовладельца — свободна, но она тем не менее остается совестью рабовладельца. Рабовладелец, торгующий людьми, действует, конечно, свободно и с «чистой» (по-своему) «спокойной совестью».

Таким образом, буржуазные процессуалисты, защищая тезис о свободном судейском убеждении, сводят дело к самому плоскому субъективизму, повторяя всем известные и давно уже опровергнутые сентенции идеалистической философии. Буржуазные юристы изображают дело таким образом, что судебный приговор является выражением не классовой правды, а якобы правды внеклассовой, общечеловеческой. И здесь, у этих ученых, дело не идет дальше идеалистических концепций типа Гегеля — Канта, оперирующих абстрактными понятиями, лишенными всякого конкретно-исторического содержания. В действительности независимой от классовых интересов правды или справедливости не бывает. Само понятие справедливости целиком соткано из элементов, отражающих соответствующие классовые, экономические отношения. В действительности «справедливость» есть не что иное, как «...идеологизированное, вознесенное в небеса выражение существующих экономических отношений либо с их консервативной, либо с их революционной стороны»1.

О справедливости в ее историческом развитии Энгельс писал в своей классической работе «К жилищному вопросу» следующее:

«Справедливость греков и римлян находила справедливым рабство; справедливость буржуа 1789 г. требовала устранения феодализма, ибо он несправедлив. Для прусских юнкеров даже жалкий закон об округах является нарушением вечной справедливости. Представление о вечной справедливости изменяется, таким образом, не только в зависимости от времени и места: оно неодинаково даже у различных лиц и принадлежит к числу тех вещей, под которыми, как правильно замечает Мюльбергер2, «каждый разумеет нечто другое»3.

«Справедливость», которой должны руководствоваться в своей деятельности судьи, как и «справедливость» вообще,  {155}  полностью соответствует господствующим в данном обществе производственным отношениям, полностью соответствует опирающимся на них классовым интересам. Энгельс писал по этому поводу:

«Мы поэтому отвергаем всякую попытку навязать нам какую-нибудь моральную догматику в виде вечного, окончательного, отныне неизменного нравственного закона под тем предлогом, что и нравственный мир имеет свои непреходящие принципы, стоящие выше истории и национальных различий. Мы, наоборот, утверждаем, что все существовавшие до сих пор системы морали являлись продуктом, в последнем счете, соответствующего экономического положения общества. А так как общество до сих пор развивалось в классовых противоречиях, то и мораль была всегда классовой моралью; она или оправдывала господство и интересы господствующего класса или же отражала возмущение угнетенного, но достаточно окрепшего уже класса против этого господства и защищала будущие интересы угнетенных»1.

Но что же представляла собой эта прославленная буржуазными юристами «справедливость вообще» или так называемая «имманентная справедливость», на основании которой буржуазия все, что противоречило ей, объявляла безнравственным и преступным, карала общественным позором и уголовным приговором? Где корни ее добродетелей? Наконец, в чем заключаются эти сомнительные добродетели?

Вот как на эти вопросы отвечал в свое время Лафарг в одном из своих замечательных политических памфлетов, направленных против капитализма и буржуазии:

«Буржуазные историки рассказывают, что она (имманентная справедливость. — А. В.) не могла сносить вооруженных грабежей феодальных баронов, которые не признавали других способов округлять свои владения и наполнять свои кошельки, что не мешает честной имманентной справедливости поощрять подобные вооруженные грабежи, которые безо всякого риска для себя мирные буржуа заставляют совершать пролетариев, переодетых в солдат, в варварских странах Старого и Нового Света. Не то, чтобы этот вид воровства особенно нравился нашей добродетельной госпоже. Она торжественно одобряет и разрешает, со всевозможными юридическими санкциями, одно лишь экономическое воровство, которое буржуазия без бурного насилия совершает каждодневно у наемного труда. Экономическое  {156}  воровство столь совершенно подходит к темпераменту и характеру справедливости, что последняя превращается в сторожевую собаку буржуазного богатства, так как это богатство есть накопление покраж, столь же законных, сколь и справедливых»1.

Буржуазия изображает справедливость в качестве высшей цели, подчиняющей своему влиянию и самих людей, и все их отношения, тогда как в действительности она сама, эта «имманентная справедливость», целиком подчинена этим отношениям.

«Господствующий класс, — писал по этому поводу Лафарг в своей работе «Экономический детерминизм К. Маркса», — всегда считает справедливым то, что полезно для его экономических и политических интересов, и несправедливым то, что для них вредно. Справедливость, как он ее понимает, реализуется, когда его классовые интересы удовлетворяются. Интересы буржуазии определяют собою, таким образом, буржуазную справедливость, подобно тому, как интересы аристократии определяли бы собою феодальную справедливость. Недаром с какой-то бессознательной иронией символизируют справедливость с повязкой на глазах, чтобы она не могла видеть те низкие и грязные интересы, которые она призвана охранять»2.

Буржуазия объявила феодальный строй несправедливым, потому что этот строй противоречил ее интересам. Она объявила справедливым иной строй — капиталистический и с точки зрения этой «справедливости» стала рассматривать все общественные отношения и все действия и поступки людей.

Справедливость, говорил Лафарг, «плодовитая мать социальных несправедливостей», дающая право рабовладельцу владеть человеком, словно скотом; эксплоатировать детей, женщин и мужчин пролетариата хуже, чем вьючных животных обрекать на моральное и физическое вырождение миллионы трудящихся. Вот что представляет собой эта «справедливость».

Ценность буржуазной справедливости не больше ценности породившей ее капиталистической цивилизации, заклейменной Лафаргом как цивилизация эксплоататоров. Ценность цивилизации буржуазии, говорит Лафарг, измеряется «...тем количеством мужчин, женщин и детей, которых она лишает всякого достояния, которых она обрекает на каторжную работу днем и ночью, на периодическую безработицу, которых она бросает в жертву алкоголизму, туберкулезу и рахиту; ценность ее цивилизации и гуманности измеряется также растущим числом  {157}  проступков и преступлений, увеличивающимся числом домов для умалишенных, развитием и усовершенствованием карательной системы»1.

Вот как выглядит эта прославленная «справедливость», во имя которой призваны усердствовать жрецы капиталистической юстиции, прислушиваясь к голосу своего «внутреннего убеждения».

Действительный процесс формирования судейского «внутреннего убеждения» является гораздо более сложным, чем воображают многие юристы, отправляющиеся в своих юридических представлениях от таких социальных «флогистонных теорий», как теория «справедливости». Понятие справедливости — понятие историческое, т. е. черпающее свое содержание из конкретной исторической обстановки, точнее — из тех господствующих в данном обществе морально-политических и, вообще, идеологических принципов, которые, в силу влияния в обществе господствующего класса, становятся общепризнанными для подавляющего большинства населения. В силу этого же влияния такие принципы приобретают общенациональный характер и остаются такими вплоть до того, как классовое самосознание отдельных классов подвергает их критике, отодвигает их на второй план или даже заменяет иными, свойственными только этим классам принципами или понятиями.

Но дело не останавливается на этом. Растущие новые классы проделывают свой путь движения вперед во имя осуществления своих классовых целей, развивая и укрепляя в обществе свое влияние, а следовательно, и влияние своих морально-политических принципов. Приход этих классов к власти означает и торжество их морально-политических принципов, которые подчиняют своему влиянию и другие слои и даже классы общества и вновь становятся «национальными», но уже в новой трактовке, в новом виде. Так синтезируется отрицание отрицания. Но все это забывается учеными хвалителями «имманентной справедливости», не желающими считаться ни с какой историей, ни с какими законами развития человеческого общества, его понятий и идеологии.

Говоря о справедливости в судебных делах и решениях, нужно иметь в виду, что понимание и оценка каждого отдельного «обстоятельства дела», а тем более их «совокупности», стоят в прямой связи с укоренившимися в сознании судей представлениями, политическими и нравственными воззрениями, со всем  {158}  тем, что называется правосознанием и что оказывает глубокое влияние на каждый шаг практической юридической деятельности судей, прокуроров и следователей как членов своего «общества», членов тех или других общественных классов.

§ 4. Внутреннее убеждение и правосознание

Правосознание — это не абстрактное понятие. Правосознание — это конкретные, исторически обусловленные представления о должном, необходимом, обязательном, законном, — представления, сложившиеся в условиях борьбы классов, одних — господствующих классов — за сохранение и укрепление своего господства, других — классов угнетенных — за ниспровержение этого господства. Поэтому-то между правосознанием первых и правосознанием вторых лежит такая пропасть.

Юридические поговорки, выражающие так называемое «народное» правосознание, в действительности выражают собой идея господствующего класса, прививающего «народу», т. е. всему остальному обществу, подчиненному господству данного класса, такие взгляды, которые отражают интересы этого класса.

Правосознание как выражение правовых взглядов и представлений господствующего в обществе класса, воплощающего в них свое общественно-политическое и нравственное мировоззрение, является фактором громадного значения в борьбе этого класса за соответствующий его интересам правовой строй, за укрепление его законности.

Основами или принципами правосознания своего класса руководствуется в своей деятельности каждый деятель юстиции, в частности, судья, призванный к решению конкретных судебных дел1.  {159}

Оценивая тот или другой факт, делая из этой оценки те или иные выводы по всему делу и кладя эти выводы в основу своего приговора, судья не может не считаться с голосом своей «совести», пониманием того, что хорошо и что дурно, что «нравственно» и что «безнравственно», что «справедливо» и что «несправедливо».

Судья связан определенными принципами, с точки зрения которых он и подходит к конкретным фактам и дает им ту или иную оценку. Вполне понятно поэтому то громадное значение в деле отправления правосудия, которое имеют судейские кадры, люди, являющиеся живыми носителями взглядов, идей, принципов, всего правосознания.

Что собой будет представлять «внутреннее убеждение» судьи, как оно будет складываться, как конкретно оно будет находить свое выражение в судебных решениях и приговорах, — это в решающей степени зависит от личного состава судей, от их классового положения, от того, какова их общая, политическая и правовая идеология. Вот почему делу подбора и подготовки судебных работников во всех государствах уделяется громадное внимание.

Громадное значение по этой же причине приобретают и вопросы об условиях деятельности судей (например, вопрос о независимости, о несменяемости судей), о месте, которое должно принадлежать суду в системе государственных органов и судье в составе должностных лиц государства, о дисциплинарной ответственности судей за проступки по службе и т. д., — громадный комплекс вопросов, от того или другого решения которых зависят фактический авторитет судьи, качество и содержание его работы, а также, в конечном итоге, характер и качество его «внутреннего убеждения».

Влияние на «внутреннее убеждение» судьи всех этих условий, среди которых первое место принадлежит классовому положению  {160}  судьи, особенно отчетливо выявляется в современных капиталистических странах.

Буржуазные процессуалисты, защищающие принципы внутреннего судейского убеждения, чувствуя шаткость своей позиция, устанавливали ряд правил, направленных на смягчение крайнего субъективизма этой теории. Внутреннее убеждение объявлялось правомерным лишь при наличии определенных условий его формирования. Эти условия следующие: первое — внутреннее убеждение должно быть выводом из обстоятельств данного дела; второе — оно должно быть основано на обсуждении и оценке всех обстоятельств; третье — эти обстоятельства должны быть рассматриваемы и оцениваемы не изолированно одно от другого, а во всей их совокупности; четвертое — убеждение должно быть результатом оценки каждого доказательства «по его собственной природе и по связи с делом» (Фойницкий).

Как ни отвлеченны эти условия, они не лишены определенного практического значения. Они придают теории внутреннего убеждения некоторую процессуальную устойчивость, стройность и логичность, подчиняют судейское решение некоторому контролю и, таким образом, ставят известные пределы безграничности судейского усмотрения. Кое-кто из западных процессуалистов также пытался в качестве ограничительного условия внести в понятие внутреннего убеждения еще некоторые дополнительные поправки. Так, например, Эли (Helie) вносит поправку, в силу которой внутреннее убеждение трактуется не как «интуиция», не как ничем не объяснимое и не мотивированное «впечатление» (conviction sentie), а как некое разумно обоснованное восприятие (conviction raisonnee).

Эта позиция избегает крайностей как полного отрицания свободы судейского внутреннего убеждения и подчинения судьи строгой процессуальной регламентации, так и признания абсолютной свободы судьи, не подчиняющегося никакой регламентации. Нельзя не отметить, что вторая крайность являлась характерной чертой фашистского судопроизводства, где под флагом демагогически подчеркнутой «свободы судьи» культивировался самый бесшабашный произвол одетых в судейские тоги агентов гестапо.

В гитлеровской Германии буржуазные юристы откровенно защищали тогда такие процессуальные порядки, при которых суд превращался в средневековую инквизицию. По этому же пути пошли в наше время и правительства ряда других капиталистических стран, превративших суды, как это особенно ярко  {161}  демонстрируют правящие круги США, в сплошное издевательство над элементарными принципами организации судебной работы, обязательными для любой цивилизованной страны1.

Основной линией фашистской уголовной политики, определявшей и механику формирования так называемого «внутреннего убеждения» судьи, являлся курс на ликвидацию в этой области остатков правового либерализма и «гуманизма». Отсюда — отказ от таких «предрассудков» либерально-буржуазной юстиции, как индивидуализация вины и наказания, как юридический, а не политико-этический подход к существу дела и т. п.

Фашистские и профашистские «ученые» юристы в своем походе против «гуманизма» не стеснялись прямо заявлять, что суд должен действовать, не считаясь с «духом и буквой закона», должен принимать решения «независимо от существа доказательств», исходить из того, что обязанностью судьи, как утверждал, например, один из фашистских «ученых» авторитетов д-р Эткер, является «наказывать всех, кто вступает в противоречие с господствующими интересами». Нет необходимости останавливаться на вопросе о том, что понимают фашистские изверги под «господствующими интересами». История фашизма показала на тысячах примеров, что «государственный интерес» в фашистском понимании — это тот «новый порядок», который «устраивали» в Европе гитлеровцы, воздвигая виселицы, уничтожая в Майданеках и Освенцимах и во многих Других городах сотни и сотни тысяч ни в чем неповинных людей, подвергая грабежу и разбою тысячи сел, городов и целые страны.

Эти «господствующие интересы», т. е. интересы господствующих классов, представители современной буржуазной науки нередко прикрывают ссылками на «народное правосознание», на якобы общность интересов всех классов общества («общенациональные интересы») и т. д., которые, де, лежат в основе свободного судейского убеждения. Но фальшь таких утверждений давно разоблачена. Ленин давно уже показал, что так называемое «народное правосознание» настолько же «народно», насколько «народно» буржуазное государство, насколько «народна» буржуазная мораль, буржуазная нравственность. Ленин писал: «Всякую такую нравственность, взятую из внечеловеческого, внеклассового понятия, мы отрицаем. Мы говорим, что  {162}  это обман, что это надувательство и забивание умов рабочих и крестьян в интересах помещиков и капиталистов»1.

В капиталистическом обществе господствует капиталистическая психология. Этой психологией пропитаны многочисленные, слои этого общества, ею заражены даже некоторые слои трудящихся; тем более это надо сказать о служилых людях буржуазии, ее чиновничьем аппарате, а следовательно, и о ее судейских кадрах. Чем характеризуется психология этого общества?

«Старое общество, — писал Ленин, — было основано на таком принципе, что либо ты грабишь другого, либо другой грабит тебя, либо ты работаешь на другого, либо он на тебя, либо ты рабовладелец, либо ты раб И понятно, что воспитанные в этом обществе люди, можно сказать, с молоком матери воспринимают психологию, привычку, понятие — либо рабовладелец, либо раб, либо мелкий собственник, мелкий служащий, мелкий чиновник, интеллигент, словом, — человек, который заботится только о том, чтобы иметь свое, а до другого ему дела нет.

Если я хозяйничаю на этом участке земли, мне дела нет до другого; если другой будет голодать, тем лучше, я дороже продам свой хлеб. Если я имею свое местечко, как врач, как инженер, учитель, служащий, мне дела нет до другого. Может быть, потворствуя, угождая власть имущим, я сохраню свое местечко, да еще смогу и пробиться, выйти в буржуа. Такой психологии и такого настроения у коммуниста быть не может»2.

Это — психология уже знакомого нам «среднего человека» капиталистического общества. Такова психология и «среднего» судьи, воспитанного в духе принципов, на которых стоит «старое общество» и которые определяют линию его общественного, политического и служебного поведения. Неудивительно, что «внутреннее убеждение» и правосознание этих судей полностью отражают классовые интересы буржуазии.

Внутреннее убеждение и правосознание буржуазных судей — такие же классовые категории, как вся буржуазная идеология.

В буржуазном правосознании служители буржуазного «правосудия» черпают духовные силы, при помощи которых формируется их «внутреннее убеждение» по каждому отдельному судебному делу. Буржуазное правосознание — в буржуазном  {163}  обществе, при господстве буржуазии — это огромная организующая и воздействующая на сознание и волю людей сила.

Правосознание судей в конечном итоге является отражением правосознания, господствующего в данном обществе, определяемого особенностями господствующих в этом обществе классов. Оно решительно влияет на практическую деятельность судебных органов, определяя в основном содержание и направление всей судебной политики.

Реальное содержание этой политики определяется не только и не столько официально провозглашаемыми принципами, сколько практическими решениями, практикой судебных учреждений и руководящих этими учреждениями судей.

Буржуазия старается придать господствующему в буржуазном обществе правосознанию характер всенародный, она говорит о своем правосознании как о «народном» правосознании1.

На деле в буржуазном суде народные взгляды, народное правосознание проявляются в извращенном, фальсифицированном виде. Подлинные взгляды народа, его правовые представления испорчены и извращены воздействием враждебных народу сил, эксплоататорскими классами, старающимися привить народу чуждые ему взгляды и понятия, но зато выгодные и угодные самим эксплоататорам.

Подлинно народное правосознание, как и подлинно свободное внутреннее судейское убеждение, возможно лишь в подлинно народной и свободной стране, где самое правосудие осуществляется свободно и независимо, в интересах народа и непосредственно самим народом. Такой страной является наша Родина, великий Союз Советских Социалистических Республик.

В СССР суд — в подлинном- смысле этого слова народный суд. В СССР законы — это законы, созданные самим народом, управляющим своей страной под руководством рабочего класса во главе с коммунистической партией.

Законы СССР — социалистические законы, выражающие интересы рабочих, крестьян, интеллигенции, составляющих подлинный советский народ.

Вся судебная деятельность в СССР строится на основе социалистических законов, выражающих собой великие принципы социализма.

Советскому суду поручена ответственнейшая обязанность — осуществление социалистического правосудия в соответствии с  {164}  принципами социализма, в соответствии с законами социалистического государства.

Эту почетную обязанность советский суд выполняет, свято и строго соблюдая веления социалистического правосознания и социалистической законности. Духом социализма, социалистического правосознания и социалистической законности проникнута поэтому вся работа советской судебной системы, как и все советское право. Этим же великим духом социализма проникнуто и советское процессуальное и, в частности, доказательственное право, которому посвящаются следующие главы.

ГЛАВА IV

СОВЕТСКОЕ ДОКАЗАТЕЛЬСТВЕННОЕ ПРАВО

§ 1. Внутреннее убеждение и социалистическое правосознание в советском процессе

Советское процессуальное право отвергает оценку доказательств по каким-либо формальным основаниям.

Советские процессуальные законы — как уголовные, так и гражданские — оценку доказательств относят исключительно к компетенции суда, устанавливая единственным основанием для этого внутреннее судейское убеждение, опирающееся на рассмотрение всех обстоятельств дела в их совокупности1.

По советскому праву, каждое обстоятельство, независимо от его внутреннего содержания или ценности, может быть доказательством по делу. Не допускается в качестве доказательства лишь присяга2, что совершенно естественно, так как такого  {166}  рода «доказательство» прямо противоречит принципу внутреннего убеждения, господствующему в советском праве.

Совершенно поэтому неправильно высказывавшееся в советской литературе мнение, что принцип внутреннего убеждения якобы чужд советскому праву, что чужд советскому праву даже самый этот термин1.

Ошибочно также утверждение, что советскому праву чужды и такие понятия, как крайнее разумение, решение дела «по совести» и т. д., что понятие «внутреннее убеждение» в советском праве означает лишь отказ от внешнего принуждения, характеризующего систему формальных доказательств.

Такого рода рассуждения ни на чем не основаны. Они являются или плодом недостаточно внимательного отношения к нашим законодательным источникам, к истории советского права, в частности судебного права, или результатом влияния чуждых советскому праву «теорий» вроде пресловутой антропологической и других буржуазных направлений и «школ».

Между тем достаточно было бы обратиться к таким документам, как декрет о суде № 1 от 24 ноября 1917 г., не говоря уже о более поздней эпохе, когда деятельность суда регулировалась изданными к тому времени Уголовным, Гражданским, Уголовно-процессуальным и Гражданским процессуальным кодексами, чтобы убедиться в полном и абсолютном господстве в советском праве с первых же дней его рождения принципа внутреннего судейского убеждения, опирающегося на революционное социалистическое правосознание.

Что в самых первых законодательных актах Советской республики, посвященных организации суда и судопроизводства, речь идет именно о решении судебных дел на основе убеждения, т. е. на основе принципа внутреннего судейского убеждения, не может быть никакого сомнения. Во всех случаях, где говорится в этих актах о «революционном правосознании» или «социалистическом правосознании», закон имеет в виду именно принцип внутреннего революционного, социалистического судейского убеждения.

Разве не о социалистическом убеждении нашего суда говорил Ленин в 1918 году, когда он, предупреждая о трудностях и коварстве врагов народа и указывая на еще сильные  {167}  предрассудка интеллигенции, из-за которых рабочие великодушно отпустили Краснова, отдавшего свою шпагу, вместо того чтобы его расстрелять, восклицал: «A теперь я посмотрел бы народный суд, тот рабочий, крестьянский суд, который не расстрелял бы Краснова, как он расстреливает рабочих и крестьян»1.

Разве в этих словах великого вождя пролетарской революции не выражена со всей глубиной необходимость судить врагов по внутреннему убеждению рабочих и крестьян, в жестокой борьбе с эксплоататорами отвоевывающих себе право на жизнь, свободу, счастье?

Революционное или социалистическое правосознание призывают первые законы Советов на борьбу с врагами революции и народа там, где старые законы, без которых пролетарская революция не может полностью обойтись на первых порах, недостаточны или непригодны для этой цели.

В социалистическом сознании или убеждении судей декреты советской власти ищут и находят опору в труднейшем деле использования старых законов применительно к новым требованиям и задачам.

Именно в этом смысле нужно понимать указания декретов о суде № 1 и № 2 и других законодательных актов первых месяцев первого года Октябрьской революции на допустимость для революционных судов руководиться в своих решениях и приговорах законами свергнутых правительств2.

Аналогичное правило мы находим и в декрете о суде № 2 от 7 марта (22 февраля) 1918 г., принятом СНК и ВЦИК с поправками Ленина. В четвертой части этого декрета (ст. 8), посвященной судопроизводству и подсудности, содержалось указание на осуществление судопроизводства по правилам Судебных уставов 1864 года, поскольку эти правила не отменены советскими декретами и не противоречат «...правосознанию трудящихся классов, [свергающих эксплуататоров]», причем «в этом последнем случае в решениях и приговорах должны быть указаны мотивы [отклонения  {168}  Суда от существующих законов] отмены Судом устарелых или буржуазных узаконений»1. В ст. 36 декрета читаем:

«По гражданским и уголовным делам суд руководствуется гражданскими и уголовными законами, действующими доныне лишь постольку, поскольку таковые не отменены декретами Центрального Исполнительного Комитета и Совета Народных Комиссаров и не противоречат социалистическому правосознанию»2.

О социалистическом правосознании говорил и декрет о народном суде РСФСР от 30 ноября 1918 г., прямо обязывавший в случае отсутствия или неполноты советских законов руководствоваться социалистическим правосознанием. Воспрещая делать в приговорах и решениях ссылки на законы свергнутых правительств и отвергая всякого рода формальные доказательства, декрет от 30 ноября 1918 г. единственным основанием для решения судебных дел признавал личное убеждение и социалистическое правосознание судьи3.

Таким образом, внутреннее судейское убеждение, опирающееся на социалистическое правосознание, является уже в первый год пролетарской революции господствующим принципом, определяющим собой направление советской судебной политики, определяющим основания и условия применения, толкования и восполнения советских законов.

Однако ни в одном законодательном акте этого времени не было раскрыто содержание этого понятия. В юридической же литературе можно было встретить прямые извращения в трактовке этого вопроса. Так, например, Стучка утверждал (1922 г.), что «революционное правосознание, провозглашенное Октябрьской революцией в 1917 г., не имело того определенного классового содержания, какое мы вкладываем в эти слова ныне», что «мы тогда еще не говорили: классовое правосознание», что «этого понятия тогда у нас еще не было», что «это правосознание все еще остается, к сожалению, слишком буржуазным даже у коммунистов».

Эти извращения доходили до такой степени, что самое советское право Стучкой, Рейснером и некоторыми другими «учеными», выдававшими себя за «марксистов», объявлялось простой  {169}  рецепцией буржуазного права. Даже в 1931 году Стучка решался утверждать, что «...под революционным или социалистическим правосознанием скрывалось в значительной степени то же буржуазное правосознание, ибо иного правосознания ни «в природе», ни в человеческом представлении еще не существовало»1. Самое понятие правосознания Стучка рассматривал как чуждое нам понятие, механически якобы воспринятое у буржуазного профессора Петражицкого, что «...тогдашнее» марксистское понимание права не шло дальше так называемого юридического социализма проф. Менгера или с.-д. Реннера»2.

Это прямое извращение советского права, социалистического с самого первого дня своей истории.

Впоследствии извращения Стучки нашли своих подражателей и последователей в лице вредительской школки Пашуканиса-Крыленко, специализировавшихся на отрицании социалистического характера советского права3.

Отрицая социалистический характер советского права, вредители извращали самое понятие социалистической законности, отрицая самую необходимость для Советского государства иметь свои законы, например, в области борьбы с уголовными преступлениями. Это нашло свое выражение в пропаганде, например, отказа от принципа точных составов преступления, от принципа точного определения в законе наказаний за то или иное преступление, от принципа установления различных степеней наказания за различные преступления. До чего доходили авторы соответствующих предложений, можно судить по проекту Уголовного кодекса, выработанному указанной «школкой» в 1930 году. В объяснительной записке к этому проекту говорилось:

«Проект предоставляет суду право отступать от этих перечней, разрешая ему в отдельных случаях не судить данное лицо и тогда, когда оно совершило преступление, предусмотренное перечнем, и, наоборот, обязывая судить его и тогда, когда оно совершило преступление, не предусмотренное перечнем».

Такие «принципы» уголовной политики, разумеется, не имеют ничего общего с социализмом, с социалистическим правосудием и с социалистическим правосознанием. Такие «принципы», будучи применены на практике, привели бы к полному  {170}  разрушению законности, к тому, что судебная и судебно-следственная деятельность лишилась бы прочной основы законности,так как на место закона был бы поставлен произвол, голое усмотрение следователя, прокурора и судьи. Авторы таких «принципов» объявляли свой проект образцом марксистского произведения, тогда как он ничего общего с марксизмом в действительности не имел. Они объявляли этот проект средством дефетишизации составов преступления в сознании судебно-прокурорских работников. На деле это была попытка не дефетишизации, а фашизации судебной политики и судебной практики, попыткой подорвать советское правосудие — один из важных устоев Советского государства. Советское социалистическое государство нуждается для успешной борьбы с врагами в законе, в том числе и в уголовном и в уголовно-процессуальном законе. Ленин и Сталин неоднократно подчеркивают творческую, активную роль советского закона в деле построения социализма в нашей стране. Достаточно напомнить об историческом письме Ленина Сталину для Политбюро «О «двойном» подчинении и законности», чтобы показать исключительную важность укрепления социалистической законности в борьбе с врагами социализма.

Ленин писал в этом письме:

«...Законность должна быть одна, и основным злом во всей нашей жизни и во всей нашей некультурности являются попустительство исконно-русского взгляда и привычки полудикарей, желающих сохранить законность калужскую в отличие от законности казанской»1.

Ленин в этом письме предупреждал против леваческих заездов «реформаторов», уже тогда смахивавших на вредителей и впоследствии действительно оказавшихся вредителями, когда писал, что без установления единой законности не может быть и речи ни о каком создании законности.

Ленин предлагал — «установить подчинение местной прокурорской власти только центру и сохранить за прокурорской властью право и обязанность опротестовывать все и всякие решения местных властей с точки зрения законности этих решений или постановлений, без права приостанавливать таковые, а с исключительным правом передавать дело на решение суда»2.

Проект Уголовного кодекса 1930 года находился в полном противоречии с ленинскими принципами построения  {171}  социалистической законности. Этот проект был прямым результатом влияния вредительских бухаринско-зиновьевских теорий, проповедовавших затухание сопротивления капиталистических классов, отмирание государства и права, что связывалось и с отказом от необходимости издавать уголовные законы с «точными составами» преступлений и т. п. и т. д.

Партия нанесла сокрушительный удар по такого рода «теорийкам», разгромив оппортунистов и вредителей, в том числе и вредительские группировки в области юстиции и права. Провалился и вредительский проект УК 1930 г.

«Мы, — учит товарищ Сталин, — за отмирание государства. И мы вместе с тем стоим за усиление диктатуры пролетариата, представляющей самую мощную и самую могучую власть из всех существующих до сих пор государственных властей. Высшее развитие государственной власти в целях подготовки условий для отмирания государственной власти — вот марксистская формула. Это «противоречиво»? Да, «противоречиво». Но противоречие это жизненное, и оно целиком отражает марксову диалектику»1.

Ясно, что укрепление государственной власти требует укрепления социалистической законности, требует стабильности наших законов, которая нужна нам теперь больше, чем когда бы то ни было, как об этом сказал товарищ Сталин в своем историческом докладе в 1936 году о проекте Конституции СССР. Ряд «марксистских» профессоров типа Рейснера, упражняясь в клеветнических попытках доказать буржуазный характер советского права, отрицал, разумеется, наличие у нас социалистического правосознания.

Рейснер рассматривал право вообще как «кучу идеологических обрывков различных классов», как «пеструю ткань», созданную «на основе правовых требований и воззрений самых различных общественных классов».

Исходя из этих абсолютно ошибочных, вредных, антимарксистских и лженаучных взглядов, проф. Рейснер приходил к представлению о советском праве как о «компромиссном праве», как о праве «умиротворения и примирения». Проф. Рейснер договорился до того, что изобразил советское право как право, в состав которого включены «на началах союза» право крестьянское и на основах «терпимости и компромисса» право буржуазное. В своих извращениях проф. Рейснер дошел до того, что советское право рассматривал как сложный правопорядок, в  {172}  состав которого входят «крупные отрезы социалистического права рабочего класса и его классовое пролетарское право», «классовое крестьянское право, воплощенное в земельном кодексе с его преобладанием коллективной ответственности», и, наконец, «классовое право буржуазии с ее гражданским кодексом в рамках торгового оборота»1.

Стремление изобразить советское право как продолжение буржуазного права, просто как форму его развития является основным мотивом писаний всех врагов советской власти, пытавшихся дискредитировать Советское государство и подорвать доверие и уважение к советскому праву. Эти попытки были, однако, с самого начала обречены на полный провал и кончились полным крахом, о чем со всей очевидностью свидетельствует самое убожество и несостоятельность этих «теорий».

Только безнадежные невежды или явные враги социализма могли дописаться до абсурдных рассуждений людей, не разглядевших в советском законодательстве новых принципов — принципов социализма, которыми проникнуты каждый декрет, каждое постановление советских законодательных органов с первого дня пролетарской революции.

Социалистический характер советского права отчетливо виден уже по первым декретам советской власти, направленным на подавление эксплоататоров и на обеспечение наиболее благоприятных условий для дела социалистического строительства. Советское право как право социалистическое в первые годы Советского государства не получило своего полного развития. Победа общественной, социалистической собственности, являющейся основой всего советского строя, создала все необходимые условия для завершения развития советского права как права социалистического и обеспечила его завершение. Но и в первую фазу развития Советского государства, в самые первые месяцы и годы организации советского строя, возникновения Советского государства, советское право было и оставалось социалистическим; таким оно было как по целям, которым призвано было служить, по интересам, которые оно было призвано защищать, так и по своей форме и методу своего осуществления. И в то время оно выражало собой волю победившего рабочего класса, волю трудящихся масс. Оно представляло собой, как представляет и сейчас, совокупность юридических норм, установленных государством трудящихся, осуществляющим волю советского народа, диктатуру пролетариата. Уже в силу этого советское  {173}  право с самого начала было по своей природе социалистическим, орудием пролетарской диктатуры.

Эту особенность советского права и советских декретов с исключительной меткостью выразил Ленин в статье «О продовольственном налоге» в следующих словах: «У рабочих в руках власть в государстве, у них полнейшая юридическая возможность взять всю тысячу, т. е. ни копейки не отдать без социалистического назначения. Эта юридическая возможность, опирающаяся на фактический переход власти к рабочим, есть элемент социализма. Но многими путями мелко-собственническая и частно-капиталистическая стихия подрывают юридическое положение, протаскивают спекуляцию, срывают выполнение советских декретов»1 (разрядка моя. — А. В.).

Советские декреты — это форма выражения воли рабочего класса, форма выражения «юридической возможности, опирающейся на фактический переход власти к рабочим», организовать новые общественные отношения — это элемент социализма. Советский закон, являясь социалистическим законом с первых дней пролетарской революции, направлял свое острие против попыток, «мелкобуржуазной и частно-капиталистическое стихии», как говорил Ленин, против всяческих попыток подорвать силу советских декретов, силу Советского государства.

«Диктатура пролетариата, — учил Ленин, — есть руководство политикой со стороны пролетариата». Советские декреты служат одним из могущественных средств этого руководства.

Право государства диктатуры пролетариата — один из методов этого политического руководства. Характер и содержание этого метода определяются задачами, которые ставит перед собой пролетариат в процессе осуществления своего руководства. Не частью еще сохранившиеся,— что вполне естественно,— в советском праве от старого, «буржуазного» права черты являются характерными для нового права. Характерными являются те черты нового, вытекающего из основного направления политики пролетарского государства, советского права, которые отличают его как средство, как рычаг изменения общественных отношений в сторону социализма.

Пример. Буржуазия узаконяет спекуляцию, что является прямым следствием господства в капиталистическом обществе частной собственности на средства производства. Отсюда Code civil (Гражданский кодекс в буржуазных государствах),  {174}  это новое издание евангелия эксплоататоров — Corpus'a iuris romani (Свода римского права).

Пролетариат упраздняет спекуляцию, как упраздняет частную собственность на средства производства. Отсюда — Гражданский кодекс РСФСР и гражданские кодексы других союзных республик, опирающиеся на принципы Советской Конституции, не на частную, а на общественную, социалистическую собственность на средства производства.

«Свобода торговли есть капитализм, капитализм есть спекуляция, — закрывать глаза на это смешно», — пишет Ленин и продолжает: «Как же быть? Объявить спекуляцию безнаказанной? Нет»1.

И Ленин требует пересмотра законов о спекуляции, «...объявив наказуемым (и преследуя фактически с тройной против прежнего строгостью) всякое хищение и всякое уклонение, прямое или косвенное, открытое или прикрытое, от государственного контроля, надзора, учета»2.

Эта ленинская постановка вопроса о спекуляции показывает всю принципиальную глубину различия между социалистическим и буржуазным пониманием того, что такое преступление, что законно и что незаконно, что наказуемо и что ненаказуемо.

Пример с законом о спекуляции ярко выражает сущность советского права как права социалистического, преследующего задачу направления развития общественных отношений в русло социализма, облегчающего это развитие, расчищающего для него необходимую почву.

Товарищ Сталин дал классическую характеристику роли закона в эксплоататорском обществе — в обществе рабовладельцев, где «закон» разрешал рабовладельцам убивать рабов; в обществе крепостников, где «закон» разрешал крепостникам продавать рабов; в обществе капиталистов, где «закон» разрешает «...обрекать трудящихся на безработицу и обнищание, на разорение и голодную смерть»3. Товарищ Сталин показал, что значит этот «закон», какова роль «закона» при господстве эксплоататоров, при эксплоататорских порядках.

Принципиально иная роль закона при господстве трудящихся, при социалистических порядках. Эта роль заключается в охране интересов государства трудящихся, в охране их  {175}  имущественных и личных прав, в борьбе против эксплоататоров, в борьбе за укрепление нового, социалистического строя, в облегчении его развития и преуспеяния, его дальнейшего перехода к коммунизму.

Такова роль советского права, а следовательно, и само советское право. Только невежды и враги могли не видеть этих новых качеств советского права — социалистических его качеств, исключающих какое бы то ни было основание уподоблять советское право даже в самые первые дни его развития праву буржуазному. Будучи социалистическим, советское право служит делу закрепления социалистических общественных отношений. Такова задача, в частности, советского государственного, или конституционного права, задача основных законов Советского государства, его Конституции.

Социалистическое право санкционирует, освящает, закрепляет в экономике и обусловленной экономикой всей системе общественных и политических отношений господство принципов социализма: общественной собственности на средства производства, уничтожения эксплоатации, права на труд, на образование, отдых и т. д.

Но социалистическое право есть право, т. е. регулятор общественных и, следовательно, экономических отношений, способ учета и контроля производства и распределения, способ подчинения людей и классов установленным господствующим в данном обществе классом порядкам, выгодным и угодным этому классу. В качестве регулятора общественных отношений социалистическое право выполняет функции, которыми Советское государство внешним образом напоминает предыдущие государства. Однако напоминает только внешним образом, так как здесь имеется принципиальная разница. Товарищ Сталин это особо подчеркивал в своем историческом докладе на XVIII съезде, говоря о развитии социалистического государства, его функциях и фазах1, так как по существу задачи, направление и целеустремленность социалистического права принципиально иные, чем права буржуазного.

В наброске статьи «Очередные задачи Советской власти», ведя борьбу против меньшевиков и эсеров, прикрывавших свои саботажнические действия болтовней о несовместимости «единоличной диктаторской власти ни с демократизмом, ни с советским типом государства, ни с коллегиальностью управления», Ленин дал замечательную характеристику основных принципов советской государственности и той роли, которая принадлежит  {176}  в деле ее организации и управлении советским законам, советскому праву.

Это было время, когда молодая Советская республика преодолевала сопротивление меньшевиков и эсеров, засевших, в частности, в кооперации и кое-где на железнодорожном транспорте, социалистическим мероприятиям большевиков. Борьба шла вокруг таких декретов, как декрет о потребительской кооперации (11 апреля 1918 г.), декрет о централизации управления, охране дорог и повышении их провозоспособности (26 марта 1918 г.) и др., против которых энергично выступили все мелкобуржуазные, анархистские, меньшевистско-эсеровские элементы, вся «мелкобуржуазная стихия».

Разоблачая предательскую работу этих господ, Ленин показал, что демократический принцип организации в своей высшей форме означает, что «...каждый представитель массы, каждый гражданин...», как выражался Ленин, имеет право и фактическую возможность «...участвовать и в обсуждении законов государства, и в выборе своих представителей, и в проведении государственных законов в жизнь»1. «Но из этого вовсе не следует, — добавлял Ленин, — чтобы допустим был малейший хаос или малейший беспорядок насчет того, кто ответствен в каждом отдельном случае за определенные исполнительные функции, за проведение в жизнь определенных распоряжений, за руководство определенным процессом общего труда в известный промежуток времени»2 (разрядка моя. — А. В.).

В деле выдвижения руководителей и контроля за их действиями, вплоть до их смены, права массы должны быть полностью обеспечены. Но это не исключает обязательности и необходимости установления «...строжайшего порядка, создаваемого единством воли руководителя». Без этого немыслимо функционирование народного хозяйства — ни железных дорог, ни транспорта, ни машин, говорил Ленин. Для их правильного функционирования необходимо единство воли, связывающее «...всю наличность трудящихся в один хозяйственный орган, работающий с правильностью часового механизма».

Роль советского закона и заключается в обеспечении выполнения этой задачи: установления строжайшего порядка, дисциплины трудовой и государственной, установления ответственности за правильное функционирование отдельных частей хозяйственного  {177}  организма и всего организма в целом, за исполнение распоряжений единоличных руководителей.

Указывая на наметившийся в то время перелом в этом направлении — перелом от стихийного митингования к правильному ходу машинного предприятия, Ленин писал: «Задача Советской власти — взять на себя роль истолкователя наступающего теперь перелома и — узаконителя его необходимости»1 (разрядка моя. — А. В.).

Это высказывание Ленина чрезвычайно важно для понимания природы советской законности и советского права как социалистических категорий. Здесь показана активная роль советского права как важнейшего средства в деле организации новых общественных отношений.

Социалистическое право — выражение единства воли советского народа, направленной на укрепление и дальнейшее развитие социалистического общества, на осуществление задачи перехода от социализма к коммунизму и построения коммунизма. Таковым советское право было с первых дней своего формирования, таковым является и сейчас — правом социалистическим и по своей форме, и по своему существу. Именно здесь, в социалистической сущности советского права, советский суд находит могучую опору в труднейшем деле осуществления революционного, социалистического правосудия.

Советское материальное и процессуальное уголовное право, как и все другие отрасли советского права, является и по своей природе, и по своим задачам, и по методам применения правом социалистическим.

Уголовно-правовые и процессуально-правовые категории советского права определяются теми же принципами, что и все советское право. Здесь также господствуют принципы социалистического правосознания,- определяющегося характером советского общественного строя, господством пролетарской диктатуры и социалистического демократизма. Социалистическое правосознание определяется принципами социализма, лежащими в основе всего советского общества.

Социалистическое правосознание в свою очередь играет важнейшую роль и в формировании внутреннего судейского убеждения по тому или иному конкретному судебному делу.

Установление материальной истины, составляющее одну из основных задач советского судебного процесса, является итогом сложной психической и умственной деятельности, завершающейся формированием уверенности судьи в правильности принятого  {178}  им по данному делу решения, т. е. формированием так называемого внутреннего судейского убеждения.

Этот процесс формирования внутреннего убеждения судьи происходит на основе восприятия и оценки судом проходящих перед ним фактов (доказательств). Оценка же этих фактов (доказательств) в решающей степени зависит, как мы говорили уже выше, от таких руководящих начал, как господствующее в данном обществе правосознание, с одной стороны, и степень научно-методологической подготовленности или квалификации судьи — с другой.

Внутреннее убеждение судьи всегда органически связано с его мировоззрением, с его правосознанием, являющимся в данном обществе господствующим.

В обществе товаровладельцев, эксплоататоров, торговцев человеческим трудом, человеческой кровью и потом внутреннее убеждение судей питается почвой буржуазного правосознания, рассматривающего явления и действия людей и самих людей с точки зрения интересов частной собственности, купли-продажи, эксплоатации.

В социалистическом обществе внутреннее судейское убеждение питается соками социалистической почвы, принципами социалистического отношения к обществу, к окружающим людям, к своему долгу по отношению к государству. Оно определяется всем миросозерцанием человека, рассматривающего явления и действия людей и самих людей с точки зрения интересов социалистического государства и социалистического строительства.

Поэтому в советском обществе каждый сознательный гражданин рассматривает, например, спекуляцию, как преступление не только в силу того, что так квалифицирует спекуляцию наш закон, а в силу своих личных взглядов, своего убеждения, т. е. своего социалистического правосознания. Каждый судья, рассматривая то или иное дело и решая, например, вопрос о мере наказания, об ограничении подсудимого в правах и пр., должен руководствоваться и руководствуется требованиями закона, не допуская каких-либо произвольных отступлений от этих требований. Но и здесь определяющую роль играет правосознание судьи, оценка, отношение судьи к данному преступлению, его общее и правовое мировоззрение, подсказывающее судье правильное понимание преступления и его общественно-политического и экономического значения, помогающее судье в вынесении приговора и даже в выборе меры наказания. Это последнее обстоятельство нужно особенно иметь в виду в тех случаях, Когда сам закон предоставляет судье известный простор в  {179}  выборе мер наказания, ограничиваясь установлением либо нижней, либо верхней границы наказания («не ниже», «не выше» такого-то наказания). В социалистическом обществе полностью обеспечивается свободное и независимое формирование внутреннего судейского убеждения в соответствии с действительными фактами, с действительными отношениями, в соответствии с требованиями социалистической правды и справедливости именно вследствие того, что эти требования составляют лишь часть общего миросозерцания судей.

Отсюда ясны роль и значение внутреннего убеждения и социалистического правосознания как важнейших факторов процесса доказывания.

Воспринимаемые судьями факты преломляются через призму судейской идеологии, миросозерцания, частью которого является правосознание.

В свете правосознания судьи и на почве этого правосознания происходит и сложнейший процесс оценки значения доказательств — процесс, в котором формируется судейское внутреннее убеждение на основе всей совокупности обстоятельств дела.

Таким образом, социалистическое правосознание и внутреннее убеждение судьи являются важнейшими процессуальными принципами, имеющими глубокое практическое значение в советском доказательственном праве. Это их значение стоит в связи не с задачей установления фактов по семичленной, например, римской формуле1, а с задачей оценки этих фактов, особенно там, где речь идет о социально-классовой стороне дела, об общественной опасности трактуемого действия, о допустимости или недопустимости этого действия с точки зрения интересов социализма, социалистического строительства, о степени опасности преступления и т. д.

Внутреннее судейское убеждение, являющееся результатом, итогом работы судьи по исследованию дела, являющееся завершением этой работы, определяет содержание судебного решения или судебного приговора.

Внутреннее судейское убеждение складывается на основе рассмотренных судом фактов или обстоятельств, проверенных и взвешенных судьей наедине с собственной совестью. В этом процессе формирования судейского убеждения, охраняемом в своей независимости, защищенном самим законом от всякого постороннего вмешательства и воздействия, судья приходит к  {180}  заключению о том, что истина и что неистина, что правда и что неправда, опираясь на установленные судебным следствием факты. Поэтому первым условием правильности принятого судьей решения является соответствие этого решения фактическим обстоятельствам дела1.

Роль доказательств в формировании судейского убеждения решающая. Доказательства, как метко определил их значение Случевский, являются устоями, на которых покоится внутреннее убеждение2. Этим значением доказательств определяются и те требования, которые предъявляет к ним закон как со стороны их выбора, так и со стороны способов пользования ими.

Важнейшей задачей процессуального права и является выработка и установление правил, обеспечивающих максимальную, так сказать, чистоту, нравственную безупречность способов отбора доказательств, максимальную достоверность и безошибочность доказательств, гарантирующих объективность и безошибочность судейского решения. В силу этого обстоятельства судебное право уделяет особое внимание процессу собирания доказательств, способам проверки доказательств, установлению их достоверности. Широкую помощь в этом деле оказывает судебному процессу наука (криминалистика, судебная медицина и др.), особенно наука судебного права.

Помощь, оказываемая судебному процессу наукой, действительно огромна. Однако было бы ошибочным всю задачу судебного процесса сводить к искусству применять при исследовании судебных доказательств научные приемы, что неминуемо свело бы самое судебное следствие к ряду технических, механических, психофизиологических, химических и тому подобных операций.

Судейское убеждение не есть простое восприятие результатов этих операций. Оно вовсе не подобно, например, математическому  {181}  убеждению, которое целиком зависит от того, какие операции совершаются с математическими выражениями (числами, формулами и пр.). Оно является результатом деятельности не одного только ума, как в формальной логике, имеющей дело с силлогизмами, или как в математике, оперирующей числами, или как в любой науке, раскрывающей сущность явлений силой умственной деятельности человека,— но результатом деятельности всех его умственных и нравственных сил, всего его характера. Судейское убеждение — это не только знание, но и признание фактов, не только знание того, как и вследствие чего произошло данное событие, но и способность правильно оценить значение этого события, правильно, т. е. в соответствии с правильно понятыми интересами своего общества. Это означает, что правильное понимание и познание обстоятельств дела, создающее у судьи то или иное убеждение, нельзя отрывать от всей суммы его идей, взглядов, его миросозерцания, его политического и правового сознания.

Судья, решая дело, взвешивая обстоятельства дела, оценивая поступки обвиняемого, истца или ответчика, неизбежно ищет опоры в своих нравственных, политических, идеологических принципах, во всем своем миропонимании, в основных воззрениях своих на мир, на отношения людей, на цели и задачи своего собственного существования.

Система философских, политических, правовых взглядов судьи играет важнейшую роль в его отношении к действительности, в восприятии и оценке тех или других фактов. Внутреннее убеждение и правосознание судьи, как и всякого человека, неразрывно связаны между собой; больше того, первое в известном смысле обусловлено вторым, относясь к нему, как частное относится к общему.

Убеждение судьи в правильности определенного им наказания, как и самая уверенность в необходимости наказания при данных фактических обстоятельствах, стоит в прямой связи с правосознанием судьи, с его взглядами на задачи правосудия, на значение данного преступления, на методы борьбы с преступностью.

Правосознание судьи корректирует применение закона, всегда, в силу своих формальных качеств, более абстрактно, алгебраично относящегося к жизненным явлениям, чем это применимо в судебной практике1.  {182}

Такова же роль и социалистического правосознания, таково же соотношение между социалистическим правосознанием и внутренним убеждением.

Социалистическое правосознание обеспечивает советскому судье возможность более гибко, свободно, мудро ориентироваться и в сложных обстоятельствах природы гражданского спора или уголовного преступления, и в выборе необходимого в каждом конкретном случае решения в соответствии с действующими законами.

В известных условиях социалистическое правосознание оказывается единственным средством правильного подхода к событию и к закону, правильного познания того, как надо в данных конкретных условиях решить дело, чтобы оно было решено и по закону и по социалистической совести, что должно быть тождественным, что не может и не должно противостоять друг другу. Самое понимание того, что есть справедливость и справедливое решение, определяется в конечном счете правосознанием судьи, в социалистическом обществе — социалистическим правосознанием судьи, строителя социалистического общества1.

Социалистическое правосознание представляет собой часть общего социалистического мировоззрения, основу основ которого составляет исторический и диалектический материализм. Поэтому-то социалистическое правосознание и пользуется методом марксистского философского материализма как основным методом оценки явлений, фактов, вопросов, подлежащих разрешению судьи или следователя.

Именно метод марксистского философского материализма открывает путь к познанию вещей, явлений и отношений такими, какими они являются в действительности, учит пониманию и разрешению противоречий, которыми сплошь да рядом бывают чрезвычайно осложнены исследуемые судом события, обеспечивает в максимальной степени безошибочность принимаемых по судебным делам решений, т. е. обеспечивает установление материальной истины.

Марксистско-ленинский диалектический метод лежит в основе и социалистического правосознания как  {183}  общей системы правовых, философских и политических взглядов, и внутреннего убеждения как способа решения частных, конкретных вопросов судебного порядка.

Применение марксистско-ленинской диалектики не только гарантирует или, по крайней мере, помогает уяснению обстоятельств, как бы сотканных из противоречий, но учит пониманию того, что явления общественной жизни, а также обусловленные характером и особенностями господствующих в данном обществе отношений действия и поступки (проступки, преступления) не являются простыми «случайностями». Марксистско-ленинская диалектика помогает раскрывать внутреннюю связь и взаимную обусловленность явлений общественной жизни, действий и поступков людей, учит пониманию господствующих в обществе закономерностей. Классовая борьба, возникающая на почве противоречий между классом эксплоататоров и классами эксплоатируемых, с победой социалистической революции и организацией социалистического общества не только не устраняется и не затихает, но до известного момента разгорается с еще большей силой, порождая новые и новые преступные махинации со стороны остатков разгромленных эксплоататорских классов.

На почве классовой борьбы и еще сохраняющихся пережитков капитализма в экономике и сознании людей рождаются преступления, подрывающие успехи нового социалистического строя.

Задача правосудия заключается в умении судьи понять в каждом отдельном конкретном случае связь данного преступления с породившими его причинами, вскрыть особенности данного случая нарушения советских законов, дать правильное объяснение действий обвиняемого, истца или ответчика, правильно оценить эти действия с точки зрения не только формальных требований закона, но и с точки зрения интересов всего дела социалистического строительства, дела борьбы за социализм, а также правильно определить меры воздействия на виновного, меры его наказания. Решение этой задачи возможно не иначе, как на основе судейского правосознания.

Формальные требования закона могут в некоторых случаях вступить в противоречие с требованиями жизни, с живыми интересами общества и отдельного человека. Разрешение или устранение таких противоречий является одним из важнейших условий правильного осуществления правосудия. Неспособность устранить противоречия подобного рода есть показатель неправосудного «правосудия», правосудия в кавычках.  {184}

Социалистическое правосознание в деле устранения возможных противоречий между формулой закона и жизненным требованием играет решающую роль: оно поднимает мысль и волю судьи на высоту социально-политических принципов борьбы его класса, его общества; оно позволяет судье подойти к оценке рассматриваемого им события с точки зрения принципов диалектического материализма и с этой принципиальной позиции правильно ответить на вопросы, что было бы невозможно, исходя из одних лишь формально-логических категорий.

Советское доказательственное право, в отличие от доказательственного права эксплоататорских государств, имеет дело, таким образом, не только с юридическими категориями и определяемой этими категориями методикой. Оно имеет дело со всей системой идей, взглядов, убеждений, иначе говоря, со всем философским мировоззрением, господствующим в социалистическом обществе, господствующим, следовательно, и в сознании людей, по крайней мере, передовых людей этого общества, какими являются и не могут не являться судьи и следователи, носители идей и принципов самого передового правосудия — правосудия социалистического. Поэтому советская теория судебных доказательств строится как теория, отправляющаяся как из своего исходного пункта, из принципа социалистического правосознания. Здесь суд и следствие находят свой настоящий метод, свой ключ к раскрытию многих тайн, хранящихся в глубинах судебных дел, в глубинах человеческих характеров, в сложной житейской и личной психологии.

Советское правосудие — это социалистическое правосудие, осуществляемое в соответствии с принципами социализма, в соответствии с принципами социалистического правосознания и социалистического убеждения судей. Вот почему грубейшим извращением являются попытки некоторых «ученых» выбросить принцип внутреннего судейского убеждения из советской процессуальной системы и из системы советского доказательственного права.

Поход против принципа внутреннего судейского убеждения, хотя бы и замаскированный критикой буржуазных теорий, никого не может и не должен обманывать.

Разоблачая буржуазный характер принципа так называемой «свободной» оценки доказательств на основе внутреннего «убеждения» судей в буржуазном суде, мы не должны и не можем с водой выплескивать из ванны и ребенка. Мы не можем отрицать этот принцип, тем более, что только в условиях социализма он получает свое полное развитие, являясь действительным  {185}  источником настоящего, подлинного правосудия, правосудия в истинном смысле этого слова, правосудия социалистического. Все развитие советского права доказывает, что важнейшими принципами советского доказательственного права являются социалистическое правосознание и социалистическое убеждение судей. Эти великие принципы социалистического правосудия и обеспечивают советскому суду его подлинную независимость, его подлинную самостоятельность, подчиняя волю и разум суда советскому закону, выражающему волю и разум советского народа.

Развитие советского права и особенно расцвет его великих принципов, нашедший свое наиболее яркое выражение в Сталинской Конституции и созданном под ее непосредственным влиянием и на ее основе Законе о судоустройстве СССР, союзных и автономных республик (16 августа 1938 г.), со всей силой и очевидностью подтверждают господство в советском судебном праве изложенных выше принципов.

§ 2. Отрицание принципа внутреннего судейского убеждения и позитивная школа буржуазного права

Встречавшееся в советской процессуальной литературе1 отрицание некоторыми учеными принципа внутреннего судейского убеждения как якобы несвойственного советскому праву или умаление его значения объясняются по преимуществу влиянием так называемый позитивной школы уголовного права, явившейся промежуточным звеном между антропологической и социологической школами. Эти школы сменили классическую школу и на se критике поднялись в конце прошлого столетия на высоту наиболее прогрессивных школ буржуазного уголовного права, несмотря на то, что по существу все эти школы только наиболее последовательно отражали интересы буржуазии. Наиболее ярким представителем позитивной школы явился Ферри (1856—1929)2.

В своей теории Ферри исходил из общих принципов антропологической школы, из принципов своей так называемой позитивной теории уголовной ответственности.  {186}

Оспаривая, и не без основания, принципы классической школы, игнорирующей социально-экономические условия возникновения и развития преступности и сводящей проблему уголовной ответственности к проблеме свободы воли в метафизической, идеалистической ее трактовке, Ферри и его школа пришли к категорическому отрицанию принципа свободы воли в деле оценки преступлений. Ферри оспаривает «юридический силлогизм», провозглашенный классическим направлением о свободной воле человека, о его «нравственной свободе».

Проблема свободы воли имеет важное значение в вопросе о праве и нарушении требований права.

«Нельзя толковать о праве и нравственности, — говорит Энгельс в своем «Анти-Дюринге», — не касаясь вопроса о так называемой свободе воли, о вменяемости человека, об отношении между необходимостью и свободой»1.

Не случайно поэтому теория права, и в частности уголовного права, посвящает этой проблеме громадное внимание. Не случайно и то, что именно в этой области имеются столь серьезные извращения, вытекающие из стремления буржуазных юристов решить эту проблему в угоду интересам господствующих при капитализме классов. В этом отношении примером может служить позитивная школа уголовного права, наиболее крупным представителем которой является упомянутый выше итальянский юрист Ферри.

Ферри объявляет свободу воли, или нравственную свободу, просто иллюзией, в силу чего она и не может служить критерием уголовной ответственности. Справедливо критикуя идеалистическую трактовку теоретиками буржуазного права свободной воли как психического явления, оторванного от материальной среды и якобы независимого от нее, как самостоятельного и независимого от внешних условий особого «свойства души», Ферри впадает в грубейшую ошибку в положительной части своей теории. Не раз подчеркивая якобы материалистический и детерминистический характер своих взглядов, Ферри, однако, обнаруживает полное непонимание действительной связи между материей и сознанием, между внешними условиями и внутренними ощущениями, между волей или свободой воли и обусловливающей ее формирование и направление материальной средой, между свободой и необходимостью.

Ошибочны самые методологические основы теории Ферри. «Действительно, — пишет Ферри, — то, что логика допускает, — это или абсолютную свободу воли, или абсолютный  {187}  детерминизм; всякий посредствующий взгляд есть бессмыслица...»1.

Или — или. Все, что не укладывается в эту формулу,— бессмыслица, утилитаризм, эклектика. Истина — не в сочетании свободы воли или нравственной свободы человека с материально-производственными, общественно-экономическими и политическими условиями его существования, общественными классовыми отношениями; истина — в полном и категорическом исключении из числа факторов преступления воли человека2.

Отрицание свободы воли человека является одним из краеугольных камней всей антропологической теории, всего учения Ферри о преступлении и наказании. И это не случайно, так как проблема свободы воли действительно имеет решающее значение для построения науки уголовного права и для всего направления уголовной политики.

Мы видели выше, как расправляется Ферри со свободой воли: он полностью и категорически отрицает ее в качестве фактора человеческой деятельности, объявляя это прямым выводом из философии детерминизма. В действительности детерминизм не отрицает свободы воли. Такое отрицание — прямое извращение детерминистических принципов подлинно научного, марксистского материализма.

Свободу воли ниспровергал в свое время еще Е. Дюринг, объявивший теории о внутренней свободе человека просто «дурацкими фантазиями». По Дюрингу, свобода человека есть лишь равнодействующая между пониманием и инстинктом, разумом и неразумием. Энгельс разоблачил антинаучность такого понимания свободы, показав, что оно представляет собой лишь «...крайнее вульгаризирование гегелевской точки зрения»3.

«Гегель, — читаем мы у Энгельса, — первый правильно понял отношение между свободой и необходимостью. Для него свобода, это — понимание необходимости». Энгельс цитирует Гегеля: «Необходимость слепа лишь постольку,  {188}  поскольку она непонята», и объясняет, что «...свобода воли означает не что иное, как способность принимать решения со знанием дела», что «...свобода состоит в господстве над самим собой и над внешней природой, основанном на познании естественной необходимости...», что «... она является необходимым продуктом исторического развития»1.

Это блестящее объяснение сущности свободы воли решает вопрос о соотношении свободы и необходимости, поднимая его на подлинно научную высоту и обеспечивая полную возможность оценить «свободу» воли человека в совершении тех или иных действий в соответствии с требованиями научного исследования.

Историю творят люди. В истории общества, писал Энгельс в «Людвиге Фейербахе», действуют люди, одаренные сознанием, движимые умыслом или страстью, ставящие себе определенные цели. Страсти, умысел, желания людей определяют их волю.

«Все, что побуждает к деятельности отдельного человека, неизбежно проходит через его голову, воздействуя на его волю»2.

Эта воля зависит от побуждений, которые приводят в движение не только отдельных людей, не большие человеческие массы — целые народы или целые классы данного народа. Эти побуждения в конечном счете определяются потребностями классов, производственными отношениями, развитием производительных сил и условий обмена3.

В работе «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?» Ленин показал действительное соотношение между детерминизмом и нравственностью, между исторической необходимостью и значением личности, когда писал: «Идея детерминизма, устанавливая необходимость человеческих поступков, отвергая вздорную побасенку о свободе воля, нимало не уничтожает ни разума, ни совести человека, ни оценки его действий.

Совсем напротив, только при детерминистическом взгляде и возможна строгая и правильная оценка, а не сваливание чего угодно на свободную волю. Равным образом и идея исторической необходимости ничуть не подрывает роли личности в истории...»4. Это подлинно научное положение, имеющее глубокое  {189}  принципиальное методологическое значение, является основным, главным руководящим началом, гарантирующим правильное направление уголовной и, в том числе, судебно-уголовной государственной политики. Последовательное применение этого начала гарантирует именно объективно-справедливое отношение следственных органов и суда к преступлению и преступнику, уча и наставляя исходить в своей следственной и судебной деятельности из научного анализа всех обстоятельств, вызвавших, определивших преступление или сопутствовавших ему, из анализа каждого действия и всей совокупности действий, совершенных правонарушителем, в связи с обстановкой, средой, условиями жизни, особенностями классовых отношений и т. д. и т. п.

Правильно понимая взаимосвязь и взаимозависимость между необходимостью и волей, а это понимание дается единственной подлинной наукой — диалектико-материалистической методологией, — только и можно дать правильную оценку действий обвиняемого, найти справедливое, т. е. в конечном счете — правильное решение вопроса о вине и ответственности подсудимого.

Идеализм не в состоянии вскрыть процесс, определяющий формирование воли людей, а следовательно, и определить сущность так называемой свободы воли. Это в состоянии был сделать и сделал диалектический материализм, открывший источники и законы ее формирования, показавший ее сущность, роль и место в развитии общества, в развитии общественного движения человечества.

Идеалисты извращают действительное соотношение между свободой и необходимостью.

Извращение в этом вопросе влечет за собой извращение и в вопросе о познаваемости «вещи в себе». Оба эти вопроса, как мы видели выше, имеют громадное значение в науке уголовного и уголовно-процессуального права, так как без правильного понимания того и другого невозможно правильно организовать и мероприятия по борьбе с преступлениями, нельзя правильно построить ни уголовную политику, ни теорию и систему доказательств. Буржуазная юриспруденция, опирающаяся на идеалистическую философию, отрицает абсолютную и объективную истину. Между тем отрицание объективной, как и абсолютной истины угрожает превратить судебную деятельность, призванную устанавливать истину, в бессмыслицу.

Идеалистическая философия отрицает объективный мир вне нашего сознания, отрицает и объективную истину. Это отрицают а поддакивающие идеалистам-философам идеалисты-юристы. Но отрицание объективной истины есть результат идеалистического  {190}  понимания действительности, ненаучной, метафизической трактовки взаимоотношений человека и природы, сознания и материи, это — результат невежества, оспаривающего возможность познания мира и его закономерностей. Марксистский философский материализм разоблачил это невежество, доказав, что мир и его закономерности вполне познаваемы, что вполне познаваема и объективная истина. Марксистский философский материализм доказал, что физический мир существует независимо от человеческого сознания и человеческого опыта. Маркс и Энгельс уже давно опровергли Юма, Канта и их эпигонов — агностиков всякого типа1.

«Быть материалистом, — писал Ленин против махистов в «Материализме и эмпириокритицизме», — значит признавать объективную истину, открываемую нам органами чувств»2.

В противоположность идеализму марксистский философский материализм «...исходит из того, что материя, природа, бытие представляет объективную реальность, существующую вне и независимо от сознания...» и что «...мир и его закономерности вполне познаваемы, что наши знания о законах природы, проверенные опытом, практикой, являются достоверными знаниями, имеющими значение объективных истин, что нет в мире непознаваемых вещей, а есть только вещи, еще не познанные, которые будут раскрыты и познаны силами науки и практики»3.

Внешний мир, «вещи в себе» познаются и открываются нам при помощи органов чувств и вызываемых их воздействием на эти органы ощущений, что, однако, не дает никаких оснований сводить этот мир к ощущениям, как делают это юмисты, кантианцы и махисты.

«Ощущение есть результат воздействия объективно, вне нас существующей вещи в себе на наши органы чувств, такова теория Фейербаха. Ощущение есть субъективный образ объективного мира, мира an und fur sich», — пишет Ленин о материалистической теории Фейербаха4.

Это необходимо помнить при обсуждении вопроса о внутреннем убеждении, органически связанного с вопросом о соотношении между сознанием, чувствами судьи, с одной стороны,  {191}  и внешними обстоятельствами, подлежащими его оценке,— с другой. Для лучшего уяснения этого соотношения воспользуемся примером из Фейербаха, на который ссылается Ленин.

«...Мой вкусовой нерв, — говорится здесь, — такое же произведение природы, как соль, но из этого не следует, чтобы вкус соли непосредственно, как таковой, был объективным свойством ее,— чтобы тем, чем является (ist) соль лишь в качестве предмета ощущения, она была также сама по себе (an und fur sich),— чтобы ощущение соли на языке было свойством соли, как мы ее мыслим без ощущения (des ohne Empfindung gedachten Salzes)»1. И дальше: «Горечь, как вкус, есть субъективное выражение объективного свойства соли»2.

«Материя есть философская категория для обозначения объективной реальности, которая дана человеку в ощущениях его, которая копируется, фотографируется, отображается нашими ощущениями, существуя независимо от них»,— говорил Ленин3.

Таким образом, ощущения, вызываемые воздействием вещи на наши органы чувств, нельзя смешивать с самой вещью, существующей независимо от наших ощущений. Но ощущения открывают нам путь к познанию вещи, дают возможность познать действительную суть вещи, познать истину, т. е. то, чем эта вещь является в действительности, что представляет собой в действительности явление, так или иначе воспринимаемое человеком. В этом смысле ощущения — это «образы внешнего мира».

«Считать наши ощущения образами внешнего мира — признавать объективную истину — стоять на точке зрения материалистической теории познания,— это одно и то же»4.

Так решается вопрос о соотношении вещи и ощущения. Было бы полной бессмыслицей отрицать в деле познания внешнего мира, «вещей в себе» роль человеческого сознания, чувства, ощущения.

Ощущения вызываются в нас вещами, доставляются нам внешним миром. Но правильно ли доставляются они, правильны ли эти ощущения? Ответ на этот вопрос дает практика.

«Правильно то, что подтверждается нашей практикой...»,— учит Ленин5.  {192}

«Если эти восприятия были ложны,— читаем мы у Энгельса,— то и наше суждение о возможности использовать данную вещь необходимо будет ложно, и всякая попытка такого использования неизбежно приведет к неудаче. Но если мы достигнем нашей цели, если мы найдем, что вещь соответствует нашему представлению о ней, что она дает тот результат, какого мы ожидали от ее употребления,— тогда мы имеем положительное доказательство, что в этих границах наши восприятия о вещи и ее свойствах совпадают с существующей вне нас действительностью»1.

О том, как представляет себе при этом дело материализм, можно видеть из следующего рассуждения Энгельса, в котором он открыто и решительно, как говорит об этом Ленин, противопоставляет свой материализм агностицизму:

«...Прежде чем люди стали аргументировать, они действовали. «В начале было дело». И человеческая деятельность разрешила это затруднение задолго до того, как человеческое мудрствование выдумало его. The proof of the pudding is in the eating (доказательство для пуддинга или испытание, проверка пуддинга состоит в том, что его съедают). В тот момент, когда сообразно воспринимаемым нами свойствам какой-либо вещи, мы употребляем ее для себя, — мы в этот самый момент подвергаем безошибочному испытанию истинность или ложность наших чувственных восприятий»2.

Комментируя это место, Ленин писал: «Итак, материалистическая теория, теория отражения предметов мыслью, изложена здесь с полнейшей ясностью: вне нас существуют вещи. Наши восприятия и представления — образы их. Проверка этих образов, отделение истинных от ложных дается практикой»3.

Марксизм-ленинизм учит, что практика, успех нашей деятельности, дает доказательство соответствия наших восприятий с предметной природой воспринимаемых вещей.

Таким образом, невозможно игнорировать процесс формирования взглядов, ощущений, чувств, представлений, когда идет речь о познании вещей и явлений.

Здесь возникает вопрос: если существует объективная истина (а она существует), то какова эта истина — относительна или абсолютна? Иначе говоря, могут ли человеческие представления, выражающие эту истину, выражать ее сразу, целиком,  {193}  безусловно, абсолютно или только приблизительно, относительно?1.

И на этот вопрос марксизм-ленинизм отвечает положительно, не оставляя никакого места каким-либо лженаучным толкованиям или сомнениям.

«Этот второй вопрос,— говорит Ленин,— есть вопрос о соотношении истины абсолютной и относительной»2.

Ленин убедительно, с гениальной ясностью опровергает утверждения А. Богданова, отрицающего объективную истину, которую Богданов объявляет не чем иным, как идеологической формой, формой человеческого опыта, что означает, что нет истины вне этого опыта, не может быть истины, не зависящей от человечества.

«Отрицание объективной истины Богдановым, — читаем мы дальше у Ленина в его гениальном труде «Материализм и эмпириокритицизм, — есть агностицизм и субъективизм»3.

Рассуждения А. Богданова — чистейшая махистская философия, стоящая в непримиримом противоречии с материалистической теорией познания, основная посылка которого, как учит Ленин, признание существования независимого от отражающих отражаемого (независимости от сознания внешнего мира)4.

Что касается вопроса о соотношении абсолютной и относительной истины, то и в этом вопросе А. Богданов полностью оказался на махистской позиции, доказав, по выражению Ленина, что он «обнаружил этим (т. е. своими рассуждениями.— А. В.), свое абсолютное незнание ни материализма, ни диалектики».

Ленин блестяще обосновал основной тезис марксистской философии — об абсолютной истине.

«Быть материалистом, — учит Ленин, — значит признавать объективную истину, открываемую нам органами чувств. Признавать объективную, т. е. не зависящую от человека и от человечества истину, значит так или иначе признавать абсолютную истину»5.

Энгельс высмеял Дюринга с его привычкой по сложнейшим вопросам науки, в том числе и исторической науки, бросаться громкими словами — «вечная», «окончательная истина» и т. д. Энгельс признавал, что вечные истины есть, но  {194}  предупреждал, что «неумно употреблять большие слова (gewaltige Worte) относительно простых вещей». Энгельс не отрицал, таким образом, существования вечных истин, но он указывает на то, что при современном состоянии науки искателям вечных истин придется довольствоваться плоскостями, банальностями (Plattheiten).

Особенно печально, говорит Энгельс, обстоит дело с вечными истинами в исторической группе наук, «изучающей, в их исторической преемственности и современном состоянии, условия жизни людей, общественные отношения, правовые и государственные формы с их идеальной надстройкой в виде философии, религии, искусства и т. д.»1.

В области истории человечества наука отстала, говорит Энгельс. Познание здесь носит относительный характер.

«Поэтому, — говорит Энгельс, — кто здесь погонится за окончательными истинами в последней инстанции, за подлинными, вообще неизменными истинами, тот немногим поживится, — разве только банальностями и общими местами худшего сорта, вроде того что люди в общем не могут жить не трудясь, что они до сих пор делились большей частью на господствующих и подчиненных, что Наполеон умер 5 мая 1821 г. и т. д.»2.

Марксизм-ленинизм вопрос о соотношении истины абсолютной и относительной ставит и решает диалектически, исходя из факта противоречия и в этой области, противоречия «между характером человеческого мышления, представляющимся нам в силу необходимости абсолютным, и осуществлением его в отдельных людях, мыслящих только ограниченно».

Энгельс подчеркивает, что «суверенность мышления осуществляется в ряде людей, мыслящих чрезвычайно несуверенно». И дальше, «...человеческое мышление столь же суверенно, как несуверенно, и его способность познания столь же неограниченна, как ограниченна. Суверенно и неограниченно по своей природе, призванию, возможности, исторической конечной цели; несуверенно и ограниченно по отдельному осуществлению, по данной в то или иное время действительности.

Точно также обстоит дело с вечными истинами»3.

«Это рассуждение, — говорит Ленин,— чрезвычайно важно по тому вопросу о релятивизме, принципе относительности  {195}  наших знаний, который подчеркивается всеми махистами1.

Смысл этого замечания Ленина состоит в том, чтобы показать принципиальную противоположность между идеалистической, субъективистской концепцией релятивистов и диалектико-материалистической позицией марксистов, чтобы показать действительное отношение между релятивизмом и диалектикой.

«Для Богданова (как и для всех махистов),— писал Ленин,— признание относительности наших знаний исключает самомалейшее допущение абсолютной истины. Для Энгельса из относительных истин складывается абсолютная истина. Богданов — релятивист. Энгельс — диалектик»2.

Материалистическая диалектика не отрицает относительности, но она не сводится к релятивизму.

«Диалектика, — как разъяснял еще Гегель, — включает в себя момент релятивизма, отрицания, скептицизма, но не сводится к релятивизму. Материалистическая диалектика Маркса и Энгельса безусловно включает в себя релятивизм, но не сводится к нему, т. е. признает относительность всех наших знаний не в смысле отрицания объективной истины, а в смысле исторической условности пределов приближения наших знаний к этой истине»3.

Чтобы покончить с вопросом об отношении между абсолютной и относительной истиной, сошлемся еще на приведенное в «Анти-Дюринге» следующее рассуждение Энгельса, цитируемое Лениным в «Материализме и эмпириокритицизме».

«Истина и заблуждение, подобно всем логическим категориям, движущимся в полярных противоположностях, имеют абсолютное значение только в пределах чрезвычайно ограниченной области; мы это уже видели, и г. Дюринг знал бы это, если бы был сколько-нибудь знаком с начатками диалектики, с первыми посылками ее, трактующими как раз о недостаточности всех полярных противоположностей»4.

Ленин добавляет к этому, что «человеческое мышление по природе своей способно давать и дает нам абсолютную истину, которая складывается из суммы относительных истин. Каждая ступень в развитии науки прибавляет новые зерна в эту сумму абсолютной истины, но пределы истины каждого научного  {196}  положения относительны, будучи то раздвигаемы, то суживаемы дальнейшим ростом знания».

Вывод, сделанный Лениным, —

«...для диалектического материализма не существует непереходимой грани между относительной и абсолютной истиной... С точки зрения современного материализма, т. е. марксизма, исторически условны пределы приближения наших знаний к объективной, абсолютной истине, но безусловно существование этой истины, безусловно то, что мы приближаемся к ней. Исторически условны контуры картины, но безусловно то, что эта картина изображает объективно существующую модель»1.

Мы должны были остановиться на вопросе об абсолютной и относительной истине, на решении этого вопроса основоположниками марксизма-ленинизма ввиду того огромного значения, которое этот вопрос имеет и для науки права, в частности, для науки уголовного, гражданского и процессуального права. Важность правильного решения этого вопроса, имеющего не менее важное значение и для практической деятельности судебных и следственных органов, показал и имевший место в 1948 году диспут в Институте права Академии наук СССР.

Основным вопросом диспута был вопрос о характере и значении судебного приговора или судебного решения с точки зрения установления материальной истины, что, как известно, является важной целью судебного процесса, основной предпосылкой решения вопроса об ответственности или виновности стоящего перед судом человека.

Спорящие исходили из общепризнанного положения, что установление материальной истины есть установление фактических обстоятельств дела в точном соответствии с действительностью, установление роли в этом деле обвиняемого и той ответственности, которую он должен нести в случае признания его виновным, или освобождения от ответственности в случае признания его невиновным. Спор шел о характере установленной на суде истины — является ли эта истина абсолютной или относительной и как с этой точки зрения следует расценивать судебные приговоры или решения.

Известно, что многие выдающиеся представители буржуазной науки процессуального права приходят к выводу о неспособности суда установить абсолютную истину. Это, в сущности говоря, господствующее в буржуазной юриспруденции направление2.  {197}

Согласно взглядам этих ученых для суда непосильна задача установления абсолютной истины, т. е. истины, в точности соответствующей действительным фактам, действительности. Максимум доступного в этой области суду, это — некоторое отдаленное приближение к абсолютной истине, это установление лишь вероятности, правда, не вероятности вообще, а «высокой степени вероятности» или «субъективной достоверности», «субъективной уверенности»1.

Согласно такому взгляду, достоверность, которой может достигнуть суд, это — та же вероятность, но лишь в иной степени, и «не доступна внешнему измерению».

«Поэтому, — читаем мы у Глазера, — убеждение отдельного лица составляет истину только для него самого, является субъективною истиной, но никак не объективною, которая имела бы для всех безусловное значение, каковая одна лишь может служить ручательством в том, что приводимое в исполнение есть право»2.

Буржуазные юристы в подавляющей своей массе исходят из признания, что судебные доказательства дают только вероятность, а не достоверность3. С этим нельзя согласиться.  {198}

Если отвлечься от философской стороны вопроса и обратиться к тем практическим выводам, которые неизбежно следует сделать из указанного выше принципиального положения о недостижимости для суда установления достоверности и о необходимости довольствоваться лишь вероятностью, то правосудие будет подвергнуто чрезвычайному испытанию. Нельзя говорить о правосудии, если суды будут решать дела, руководствуясь принципом вероятности.

Судебный приговор должен опираться на факты достоверные, точно установленные, безусловные, не вызывающие сомнения в своей истинности.

Суд не может основывать свой приговор или свое решение на одних только предположениях, на допущении возможности или вероятности тех или иных действий и событий.

Но что означает требование, чтобы суд опирался не на вероятные, а на установленные действительные факты и обстоятельства, как не требование исходить из абсолютно точных и бесспорных данных? Означает ли такое требование обязанность суда устанавливать то, что имеет в виду философия, говоря об абсолютной истине? В какой, наконец, степени возможно рассматривать устанавливаемую судом материальную истину как истину абсолютную или относительную в философском смысле этого слова? Надо признать, что юристы немало напутали в этом вопросе, механически перенося в область судебно-следственной деятельности философские категории. Они забывают, видимо, то, что суд действует в условных пределах приближения к абсолютной истине.

«С точки зрения современного материализма, т. е. марксизма, исторически условны пределы приближения наших знаний к объективной, абсолютной истине, но безусловно существование »той истины, безусловно то, что мы приближаемся к ней»1.

Эти глубоко мудрые слова Ленина применимы к любой области исследования. Они применимы и к судебной области с учетом, конечно, тех специфических особенностей, которые присущи судебной деятельности. Если марксизм признает относительность всех наших знаний, а он признает это, то относительный характер имеют и заключения, получаемые судом в процессе судебной работы. Но относительность эта — та же диалектическая относительность — не в смысле, как учит марксизм-ленинизм, отрицания объективной истины, а в  {199}  смысле исторической условности приближения наших знаний к этой истине.

Некоторые советские процессуалисты утверждают, что устанавливаемая судом материальная истина является абсолютной1. Другие отрицают это, доказывая, что судебные решения не являются абсолютной истиной и не могут в силу своей специфики быть таковой2. Эти последние исходят из того, что суды не всегда достигают успеха в поисках истины и что им удается установить лишь некоторое приближение к абсолютной истине. Отстаивая эту свою точку зрения, они не замечают, видимо, что смешивают разные понятия и говорят о разных вещах: допущение ошибки в исследовании действительности не означает невозможности познания действительности в ее подлинном, я бы сказал, абсолютном значении. Отстаивая свою точку зрения, они готовы довольствоваться менее точными фактами, чем, например, тот факт, что дважды два — четыре, думая, видимо, что судья может допустить на этот счет такой либерализм, как объявить, что дважды два — пять или даже, подобно Пигасову, тургеневскому герою, что дважды два — стеариновая свечка. Они растерянно при этом восклицают: как же быть суду в таких случаях, когда при всей своей активности и добросовестности в поисках истины суду все же не удалось установить абсолютную истину, а он установил лишь наибольшее приближение к ней?! Странная постановка вопроса! Если суд только приблизился к истине, но не установил истины в данном судебном деле, то о каком же правильном, справедливом судебном решении может быть речь! В таком случае и об относительной истине нельзя говорить, так как вообще не найдена истина! Приближение к истине не есть истина. В судебном деле с такими приближенными «истинами» невозможно прийти к какому бы то ни было решению, особенно, связанному с судьбой человека. Такого рода рассуждение очень похоже на выставленное английским процессуалистом положение, что «если бы закон... требовал абсолютной достоверности, то пришлось бы вообще отказаться от пользования косвенными доказательствами» (Кенни).

Это абсолютно неверное положение. В дальнейшем я постараюсь показать действительное значение косвенных доказательств, опровергающее мнение Кенни.  {200}

Некоторые советские процессуалисты утверждают, что суд должен ограничиться установлением относительной истины,— дальше ни шагу! — ибо иначе придется оправдывать обвиняемых, иначе придется органам государства «разоружиться в борьбе с преступностью»1.

Ничего не может быть ошибочнее и опаснее для государственных интересов такой точки зрения.

В этом и заключается главный источник ошибки т. Тадевосяна, как и ошибки проф. Голунского, писавшего: «утверждать... что суду доступна абсолютная истина, было бы и теоретически неправильно и практически опасно. Это значило бы успокаивать судей, замазывать стоящие перед ними трудности, притуплять острие самокритики и значительно увеличивать вероятность судебных ошибок. Необходимо прямо признать, что судебная истина в философском смысле — всегда относительная истина, что каждый судья, прежде чем написать приговор, должен тщательно и всесторонне прокритиковать намечаемое им решение».

С таким рассуждением о недоступности для суда абсолютной истины нельзя согласиться, ибо абсолютная истина, в действительности, доступна всякому человеческому мышлению, значит, доступна и судьям и суду в целом. Другое дело ставить суду требование, чтобы он в своей практической работе открывал «абсолютные истины», что в подавляющем большинстве случаев нереально.

Проф. Голунский делает, однако, при этом существенную оговорку, указывая на то, что, «признавая судебную истину относительной, мы в то же время, безусловно, должны добиваться такого положения, чтобы достоверность выводов суда была достаточной для того, чтобы гарантировать правильность судебной политики и меткость удара уголовной репрессии»2.

«Мы не можем допустить, чтобы суд пользовался любой вероятностью, любой случайной комбинацией улик».  {201}

Это — бесспорно, но в какой мере ответ на этот вопрос разрешает вопрос об абсолютной и относительной истине? Какая степень достоверности может быть признана достаточной для того, чтобы считать решение суда правильным и справедливым? Думается, что ни в какой.

В 1937 году в статье «Проблема оценки доказательств в советском уголовном процессе»1 я защищал позицию, отрицавшую целесообразность и возможность предъявлять суду требование установления абсолютной истины, потому что «условия судебной деятельности ставят судью в необходимость решать вопрос не с точки зрения абсолютной истины, а с точки зрения максимальной вероятности (правильнее было бы сказать: с точки зрения достоверности.— А. В.) тех или иных факторов, подлежащих судебной оценке». Я и сейчас держусь этой же точки зрения. Требовать от суда, чтобы его решение было воплощением: абсолютной истины, явно невыполнимая в условиях судебной деятельности задача, невыполнимая еще и потому, что в судебно-процессуальных условиях особенно затруднена и, может быть, вовсе нереальна попытка провести грань между истиной абсолютной и относительной. Ленинизм учит, что для диалектического материализма не существует непреодолимой грани между относительной и абсолютной истиной2.

Думается, что именно к судебной деятельности с полным основанием может быть отнесено замечание Энгельса:

«Если кому-нибудь доставляет удовольствие применять большие слова к весьма простым вещам, то можно сказать, что некоторые результаты этих наук представляют собой вечные истины, окончательные истины в последней инстанции, почему эти науки и были названы точными... Окончательные истины в последней инстанции становятся здесь с течением времени удивительно редкими».

И в другом месте, когда речь идет о науках, изучающих живые организмы: «Поэтому, кто захочет установить здесь подлинные, действительно неизменные истины, тот должен довольствоваться банальностями вроде того, что все люди должны умереть...».

Наконец, в отношении исторической группы наук: «Познание, следовательно, носит здесь по самой сути дела относительный характер, так как ограничивается выяснением связей и следствий, известных общественных и государственных форм,  {202}  существующих только в данное время и у данных народов и по своей природе преходящих»1.

Судебная деятельность, завершающаяся в каждом конкретном случае приговором или решением, провозглашенным именем государства, должна стоять на громадной высоте общественного и государственного авторитета, вызывая народное признание, доверие, уважение. Это может быть обеспечено безупречностью с моральной и политической точек зрения средств и методов, которыми пользуется суд, отыскивая правильное и справедливое решение стоящей перед ним задачи.

Судебная деятельность — это не обычная научно-исследовательская деятельность. Специфические особенности этой деятельности, обусловленной больше, чем какая-либо другая деятельность, обстоятельствами, независимыми от воли судьи, обстоятельствами, исключающими возможность экспериментирования, возможность проверки своих выводов при помощи соответственно изменяемой обстановки и условий эксперимента, не требуют особых Доказательств. Эти особенности создают, как мы говорили выше, условные пределы познания. С этим нельзя не считаться, ставя вопрос о соотношении между судебным решением и абсолютной истиной. Важно, однако, чтобы решение суда основывалось на безусловном охвате всех возможных в данных условиях фактов, чтобы, таким образом, не оставалось никакого сомнения в том, что решение соответствует в полной и безусловной степени действительности. Факты должны быть безусловно верными, должны быть безусловно истинными, и выводы из этих фактов должны при данных условиях безусловно соответствовать установленным судом фактам, исключающим любое сомнение. Это то, что нужно требовать от суда, то, что обеспечивает общественную уверенность в правосудии, в правильных и соответствующих интересам общества и государства судебных решений.

Советский суд, советские судьи, владеющие могучим орудием диалектического материализма, смогут выполнить свой ответственный долг, тщательно и добросовестно вникая в существо, характер, качество фактов, с которыми им приходится иметь дело, анализируя их с сознанием всей лежащей на них ответственности перед своим народом и государством, убежденные в том, что произнесенные ими слова осуждения или оправдания рождены исканием правды, наполнены истиной и стремлением честно послужить своей Родине.  {203}

Переходя к вопросу о проблеме ответственности и вины, необходимо отметить, что отрицание свободы воли, как бы его ни прикрывать ссылками на материализм и детерминизм, ничего общего с марксистским диалектическим материализмом не имеет и представляет явное извращение самых основных его принципов.

* * *

Как мы видели выше, позитивисты во главе с Ферри свободу воли отрицают начисто. «Всякое деяние, совершаемое человеком,— говорит Ферри,— является неизбежным следствием его индивидуальных особенностей, в чем лежит главное ядро вменяемости в ее физическом смысле: каждому человеку вменяют то деяние, которое он физически совершил»1.

Таким утверждением фактически уничтожается принцип вменяемости, провозглашается принцип уголовной ответственности лишь в зависимости от фактического результата, от объективных последствий. Отсюда — решающее значение для вопроса об уголовной ответственности таких «факторов», как климат, густота населения, смена дня и ночи, температура, расовые особенности и т. д., отсюда — решающее значение наследственности, психофизиологической патологии и т. п. Отсюда, наконец, отрицание принципа вины и наказания. Там, где решающим моментом в объяснении преступления является все, что угодно, но не поведение человека, зависящее от его воли, в свою очередь зависящей, разумеется, от ряда обусловливающих ее содержание и направление обстоятельств, о чем будет особо сказано ниже,— там не остается места учению о вине. Место вины занимает здесь «вред», место наказания — оборонительные меры, меры социальной защиты.

Все задачи юстиции Ферри сводит к оборонительной реакции общества, не делая здесь по существу различия между «геккелевскими» протистами, пчелами, слонами, бизонами и людьми2. Это абсолютно неправильная, антинаучная аналогия. Нельзя механически переносить законы природы и жизни животного мира на человеческое общество, как это делают феррианцы. Ошибочность такого рода «механизма» усугубляется еще тем, что феррианцы, естественно, отрицают роль классового начала в праве, отрицают классовую природу права.

Ферри рассматривает право в буржуазно-идеалистическом духе — как инструмент охраны интересов не господствующих в обществе классов, а всего общества, хотя Ферри усердно  {204}  затушевывает это, соглашаясь идею «социальной обороны» дополнить идеей классовой обороны.

Дополняя первую «идею» второй, Ферри развивает целую теорию о двух формах преступности — атавистической преступности и эволютивной преступности. Атавистическая преступность — это убийство из мести, с целью грабежа, с целью изнасилования или в связи с изнасилованием и тому подобные преступления, которые Ферри называет атавистическими или антигуманными преступлениями. Эволютивные преступления — это «революционный политический союз, устная и печатная пропаганда, организация классовой партии, стачка» и тому подобные действия, при помощи которых совершаются нападения на существующий общественный строй, это политико-социальные преступления, вызванные «гуманными, альтруистическими мотивами».

Изложив эту странную, лишенную всякого научного основания, просто бессмысленную «теорию» основных форм преступности, Ферри «дополнил» свою точку зрения на этот вопрос утверждением, что «в борьбе с атавистической преступностью заинтересованы все, а в борьбе с эволютивной — лишь господствующее меньшинство». Чтобы окончательно запутать дело, к этому якобы «марксистскому», как Ферри его изображает, «дополнению» Ферри присоединил еще следующий, не менее «научный» вывод: «Рядом с разграничением атавистической, или противочеловеческой, и эволютивной, или противообщественной (в узком смысле), преступности следует различать между социальной и классовой обороной; последняя может выродиться в классовую тиранию» (!)1.

Едва ли необходимо специально и детально останавливаться на этих феррианских подделках под марксизм, имеющих единственной своей задачей употреблением слова «марксистский» прикрыть буржуазно-идеалистическую идеологию. Достаточно указать на абсолютно ненаучное и, следовательно, в корне неправильное деление преступлений на антигуманные и альтруистические, на антиобщественные и общественные. Абсолютно неправильно «атавистические преступления» лишать классовых корней, отрицать, что корни этих преступлений, как и других посягательств на общественный и государственный строй, именуемых Ферри также преступлениями (все свалено в одну кучу!), уходят в классовое строение общества, в классовые отношения, в классовую борьбу, в борьбу классовых противоречий.  {205}

Ферри — типичный эклектик, неспособный углубиться в сущность явлений, понять общественные явления в их диалектическом развитии. Ферри начисто отрицает всякого рода «нравственные» теории, теории о «нравственной свободе» человека, как и о свободе вообще.

Вся «философия» теории Ферри сводится к такому рассуждению: борьба с так называемыми преступлениями должна быть облегчена. Одним из способов этого является отказ от понятия индивидуальной вины, от принципов вменения в зависимости от умысла, намерения и т. п., от принципа индивидуализации наказания. Санкция вовсе не должна зависеть от «воли» и «нравственной» виновности «действующего индивида». Она должна определяться интересами «обороны общества». Естественно, что под «обществом» Ферри подразумевает «общество» господ, господствующие в данном обществе классы. Не случайно в этой «теории» Ферри изложенные выше вопросы сочетаются с вопросом общественного, как выражается Ферри, подбора, играющего якобы значительную роль в эволюции человечества. Но что такое этот пресловутый «общественный подбор», как не истребительная война класса капиталистов против трудящихся, как не система мероприятий, направленных на истребление передовых людей — рабочих и крестьян, борющихся против капиталистов и помещиков, как не система разложения, растления, подкупа людей, соблазненных и развращенных капиталистами? Не случайно Ферри, полемизируя против классической школы, на воображаемые возражения преступников, объясняющих свои действия необходимостью, отвечает от имени государства: «Но ведь и я наказываю потому, что иначе поступить не могу; и я то же говорю: для необходимости законы не писаны»1.

Именно на основе этого принципа и осуществляется в капиталистическом обществе «общественный отбор», о котором говорит и мечтает школа позитивной теории.

Позитивисты, отрицая свободу воли, оставляют некоторое место в деле уголовной ответственности разуму, но и то лишь в смысле «учета» степени понимания человеком отношений и явлений. «Но эти интеллектуальные условия не имеют ничего общего с самым основанием уголовной ответственности; ибо, как бы они ни были нормальны или ненормальны, человек всегда ответствен перед обществом за учиненные им преступные деяния»2.  {206}

Здесь смешано понятие уголовной ответственности и вины с понятием мер общественной охраны, не связанных с уголовной ответственностью. Сумасшедший не может нести уголовной ответственности за свое преступление, но в отношении сумасшедшего должны быть приняты меры медицинского характера, связанные с его изоляцией и принудительным лечением. Ферри не видит здесь различия. Поэтому он отвергает вслед за свободой воли и свободу разума, и понятие умысла, и понятия неосторожного, умышленного и неумышленного преступления. В итоге вся система взглядов Ферри проникнута духом так называемой объективизации, не оставляющей места человеку, его воле, его разуму, его сознательной деятельности.

Для Ферри важен результат действия. Не «воля» и не «разум» должны влиять на определение наказуемости за преступление, а только результат совершенного. Такова основная идея учения Ферри об уголовной ответственности.

Мы так подробно остановились на этом вопросе потому, что с ним органически связан и вопрос о научном построении теории доказательств.

Важнейшей проблемой этой теории является проблема сознания и воли. Ликвидируя элементы сознания, воли, разума, ответственности, вины, вменяемости, позитивисты феррианского типа весь вопрос о судебном процессе, о методах правосудия и, следовательно, о доказательственном праве перенесли в совершенно новую плоскость. Весь процесс осуществления правосудия они подчинили задаче не анализа вины и виновности совершившего преступление, не установлению степени его индивидуальной ответственности и не определению мер наказания за совершенное преступление как кары и метода воспитания, а выяснению психофизиологических и наследственных качеств обвиняемого с целью отнесения его к той или иной антропологической категории.

Позитивисты — против «дозировки» наказания. «В настоящее время,— пишет Ферри,— подсудимый является просто живым манекеном, на которого судья наклеивает номер определенной статьи уголовного уложения, заботясь притом только о дозировке наказания, долженствующего быть пропорциональным нравственной вине обвиняемого»1.

Не без сарказма Ферри вскрывает порочность механизма буржуазного правосудия, не интересующегося личностью обвиняемого, чуждого принципу индивидуализации наказания, превращающего «преступника» в «занумерованный автомат». Ферри  {207}  в то время, когда он был еще социалистом, правильно критиковал буржуазное правосудие, извратившее сущность «внутреннего убеждения» судей, штемпелюющих обвинительные приговоры под влиянием классовой политики своих капиталистических хозяев. Но надо иметь в виду, что извращения буржуазной науки права в вопросе о нравственной, индивидуальной уголовной ответственности не дают никаких оснований отбрасывать самый принцип индивидуализации вины и наказания, как это пропагандировали правотроцкистские вредители, отрицая понятие «вины» и ответственности, пытаясь состряпать, например, Уголовный кодекс без Особенной части, без так называемой «дозировки» наказания, без понятия об умысле, неосторожности и т. д.

Такое упрощенчество раньше всего привело бы к полной дезориентации судебных и следственных органов. Оно лишило бы их руководящих указаний, которые, обычно, даются в соответствующих статьях Уголовного кодекса и пользование которыми является совершенно необходимым на каждом шагу практической работы. Можно себе представить, какой хаос понятий и дезорганизованность в действиях повлекла бы за собой ликвидация в Уголовном кодексе таких понятий, как умысел и неосторожность, как отказ от «дозировки», то-есть от точного в примерного указания в законе, какие меры наказания должны быть определены, за какие преступления и при каких обстоятельствах дела. Ясно, что такое упрощенчество, сопряженное с безграничным судейским усмотрением, взорвало бы всю систему правосудия и лишило бы деятельность судебных, следственных и прокурорских органов всякой опоры в законе. Это было бы коренным извращением всей проблемы организации юстиции. Такой «эксперимент» самым пагубным образом отразился бы и в области процессуального и именно доказательственного права. Без точных дефиниций (определений) в области материального уголовного права нельзя было бы построить рациональную систему доказательств. С точки зрения феррианцев и их последователей в этом, впрочем, и нет большой необходимости, таи как с точки зрения этих ученых невежд вся задача «правосудия» сводится к установлению той «антропологической категории», к которой якобы обязательно должен принадлежать каждый обвиняемый, и вместе с тем к установлению степени его опасности и неспособности приспособления к общественной жизни. Никакого анализа судебных доказательств, никаких процессуальных гарантий, никаких «смехотворных  {208}  поединков» в суде, как эти господа называют судебное следствие, ничего этого уже не требуется1.

Суд превращается у этих «ученых» в атрополого-психо-физиологическую лабораторию, в клинику психофизиопатологии. Дело решается психическими и физиопатологическими показателями, степенью их отклонения от нормы. Обвиняемого не судят, а исследуют при помощи антропометрии, дактилоскопии, сфигмографии, гипноза, психиатрии и пр. Подобного рода исследованиям подвергаются не только подсудимые, но и свидетели.

В зависимости от методов «расследования» — собирания «доказательств» — должна стоять и система оценки доказательств Ясно, что здесь нет места ни принципу «внутреннего убеждения», который зло высмеивают позитивисты, ни методам суда присяжных, как и самому суду присяжных, против которого Ферри решительно возражает. Судьями могут и должны быть только ученые антропологи, судами — специальные био-психологического типа клиники, судебным процессом — процесс медико-психиатрического или медико-психологического исследования и обвиняемого и свидетелей.

Главное в изложенной выше «процессуальной теории» — это отказ от процессуально-юридических норм, замена судейского суждения на основе внутреннего убеждения медицинским анализом, своего рода судебным анамнезом, историей болезни.

Решительно выступая против принципа внутреннего судейского убеждения, господство которого в истории развития судебных доказательств Ферри относит к так называемому «сантиментальному» фазису этой истории, Ферри противопоставляет ему новый принцип и новый фазис. Этот фазис он называет научным, так как здесь господствуют якобы научные принципы и научный метод, господствуют «научные доказательства» физического, психического, каллиграфического, токсикологического и всякого иного рода.

Позитивисты весь судебный процесс сводят к экспертизе. Ферри придает экспертизе столь решающее значение, что в господстве экспертизы как метода доказательств видит всю суть системы доказательств своего пресловутого «научного фазиса». О том, насколько «научна» эта система, можно судить по тезису Ферри о сфигмографической экспертизе, которая, обнаруживая путем установления изменений в кровообращении обвиняемого «внутреннее волнение, несмотря на внешнее спокойствие» может якобы служить «чрезвычайно важным орудием  {209}  для судебных изысканий»1. В доказательство Ферри ссылается на опыты Вуазена (Voisin) и др., установивших при помощи сфигмографии симуляцию эпилептических припадков. Но это не дает никаких оснований для обобщений, к которым ошибочно приходит Ферри, переоценивая значение подобного рода приемов. Ошибочны также взгляды Ферри на значение применения гипноза в расследовании преступлений. Особенно это надо сказать о теории психологических симптомов Ферри, с его классификацией преступников, например, убийц, на прирожденных, сумасшедших, убийц по страсти и т. п.

Выдавая свою систему так называемых «доказательств» за единственно научную, Ферри требует от судьи знания не гражданского права, истории права и т. д., а биологии, психологии и других социальных и естественных наук и той «новой» отрасли знания, которую Ферри назвал «уголовной социологией». В замене одних наук другими, с одной стороны, в замене судей-юристов судьями-врачами, психологами и статистиками, а самого суда «уголовной клиникой» — с другой, Ферри и его школа видят все содержание проповедуемой ими реформы. Позитивисты закрывают глаза на главное — на капиталистический строй, при существовании которого невозможна никакая действительная реформа правосудия и судопроизводства в целях повышения их научного характера и общечеловеческого значения.

Судебное преобразование, как и преобразование системы судебных доказательств, на подлинно научных основах возможно лишь в условиях социалистического общества. Лишь в этих условиях может быть ликвидирована современная капиталистическая пенитенциарная система, растлевающая, калечащая и истребляющая тысячи трудящихся людей в угоду интересам эксплоататоров.

Уголовно-процессуальная теория позитивизма не дает, таким образом, никаких научных оснований для критики теории внутреннего судейского убеждения и тех принципов, на которые опирается эта теория.

Что представляют собой эти принципы? Как мы говорили об этом выше, эти принципы означают возможность для судьи решать дела так, как этого требуют закон, его классовое правосознание, его классовые взгляды, мировоззрение, его классовая идеология.

В буржуазном праве внутреннее судейское убеждение характеризуется классовым содержанием. Внутреннее убеждение  {210}  буржуазных судей складывается, формируется на основе господствующих в буржуазном обществе понятий, идей. Общественные идеи, теории, политические взгляды играют в обществе громадную роль. Исторический материализм подчеркивает их серьезную роль и значение в жизни и истории общества1.

В судебной оценке тех или иных фактов и явлений жизни судья не может не исходить из своих понятий, взглядов, «идей», из своего классового миропонимания, через призму которого он рассматривает все проходящие перед его глазами события. Самые понятия «справедливого» и «несправедливого» у судьи, принадлежащего к буржуазным кругам, иные, чем у людей, принадлежащих к трудящимся классам.

Выступая против меньшевиков и эсеров, поднявших крик о нарушении большевиками принципа равенства, о том, что Советская Конституция якобы «несправедлива», Ленин писал: «Я знаю, откуда вы берете ваши понятия о справедливости Они у вас из вчерашней капиталистической эпохи Товаровладелец, его равенство, его свобода,— вот ваши понятия о справедливости. Это мелко-буржуазные остатки мелко-буржуазных предрассудков,— вот что такое ваша справедливость, ваше равенство, ваша трудовая демократия. А для нас справедливость подчинена интересам свержения капитала»2.

Классовый характер буржуазной теории внутреннего убеждения, как мы показали выше, не подлежит никакому сомнению. Разоблачение этого характера составляет одну из важнейших задач советской процессуальной науки. Однако эта задача не исключает обязанности: 1) не нарушать исторических перспектив в анализе этой теории, 2) не смешивать в одну кучу положительные и отрицательные стороны этой теории, 3) уметь отделить в ней то, что верно и что может быть использовано в советском доказательственном праве, от того, что, ложно, ошибочно, классово-враждебно социалистическому правосудию и что в силу этого должно быть решительно отвергнуто. Попытки изгнать «внутреннее убеждение» из советского процесса и заменить систему доказательств на основе внутреннего убеждения судьи системой доказательств типа позитивной школы представляют собой вредную и опасную затею. Они означают рецидив покушения на подрыв советского правосудия.

Задачи советской процессуальной науки требуют глубокого и действительно научного понимания возникновения  {211}  преступлений и мер борьбы с ними, уменья научно понять и научно оценить каждое отдельное преступление, сделать из этой оценки выводы, необходимые с точки зрения задач и интересов, социалистического строительства, борьбы за интересы социалистического общества. Среди этих требований важнейшее место» занимает требование правильной оценки личности обвиняемого, степени его виновности и личной ответственности за совершенное. «Теории» антропологической и позитивной школ и подобные им теории других буржуазных школ не соответствуют в не могут соответствовать этим требованиям, не разрешают ни одной из проблем процессуального и материального уголовного права, не дают ответа на важнейшие вопросы этого права и поэтому должны быть решительно отвергнуты. Решительно должна быть отвергнута также попытка построить советскую систему доказательств без «внутреннего убеждения». Эта попытка в процессуальном праве совершенно аналогична попытке построить Уголовный кодекс «без вины и наказания».

Отрицание принципа внутреннего судейского убеждения — вовсе не новейшее открытие позитивистов и их поклонников в наше время1.

Можно утверждать, что отрицательное отношение к принципу внутреннего убеждения диктуется реакционными взглядами, отрицательным отношением к суду присяжных и к демократизации суда вообще, опасением, что судья, предоставленный собственной совести, перестанет слепо служить интересам эксплоататорских классов. Не случайно даже из рядов сторонников теории внутреннего убеждения раздавались голоса тревоги за то, что «...свобода убеждения иногда грозит перейти в свободу увлечения какими-нибудь новыми теориями...»2. Эти слова одного из реакционных киевских профессоров царской России вскрывают корни отрицательного отношения к принципу «свободного убеждения», выражающему, несомненно, политические стремления передовых кругов буржуазного общества.  {212}

Совершенно неправильно поэтому видеть в отказе от принципа внутреннего убеждения какой-то шаг вперед, какое-то новое научное открытие.

Противопоставление субъективизма судей объективизму доказательств неправильно также и по той причине, что объективные свойства доказательств не могут быть познаны иначе, как при помощи субъективного восприятия судьи. Доказательства, т. е. предметы и действия людей, характеризующие исследуемые в процессе следствия явления, существуют независимо от сознания или восприятия следователя и судьи. Они объективны, как объективен мир явлений и вещей, в котором живет человек.

Задача следствия заключается в правильном понимании и оценке фактов, являющихся доказательствами, но это составляет уже субъективную сторону дела. Теория так называемой объективизации доказательств допускает смешение этих двух вопросов — вопроса об объективности доказательств и вопроса об оценке и, что не менее важно, о методе оценки доказательств.

Задача науки заключается в том, чтобы облегчить судье и следователю наиболее безошибочное, а следовательно, и объективное познание тех фактов, явлений, вещей, с которыми им приходится иметь дело как с доказательствами. Научно-техническая, медицинская и всякая иная экспертиза призвана решить эту задачу. От степени развития науки и техники и степени овладения ими судьей и следователем будет зависеть успех этого дела. Несомненно, научная экспертиза, как и ряд других научных приемов познания явлений и вещей, не может не оказать громадного и самого положительного влияния на успехи доказательственного права. Успехи естествознания и технических наук (физики, механики, биологии, химии и пр.), безусловно, могут оказать и оказывают значительную помощь судье в анализе различного рода обстоятельств, подлежащих судебному рассмотрению Но при всем том перед судьей остается задача оценить все эти обстоятельства, постигнутые и понятые при помощи науки и научных приемов.

Наука может установить вменяемость или невменяемость обвиняемого; наука может дать указания, как надо понимать, какое значение, какой характер имеет тот или другой факт, может помочь восстановить тот или иной документ, ту или иную связь между фактами и т. д. Но при всем том остается еще громадный простор для оценки установленных фактов, для принятия на их основе решения, которое должно быть результатом  {213}  разумного и свободного, т. е. не связанного какими-либо предвзятостями, анализа этих фактов.

Вот этот анализ и принятое на его основе решение и составляют область так называемого внутреннего убеждения.

Мы живем не только в природе, но и в обществе, «.. которое, подобно природе, имеет свою историю развития и свою науку»1.

Природа, внешний мир отражается в человеке в виде чувств, мыслей, побуждений, волевых движений, в виде так называемых идеальных стремлений, являющихся, таким образом, «идеальными силами»2.

Судья, как каждый человек, воспринимающий окружающее, внешний мир, судит о нем, в зависимости от своих переживаний, которые действуют на его волю, определяют принимаемые им решения, определяют содержание его убеждения («внутреннего убеждения»).

Это положение имеет чрезвычайно важное значение и для правильного понимания задач науки о судебных доказательствах

Из «впечатлений», «ощущений», «чувств», возбуждаемых в судье различного рода явлениями, которые могут выступать в судебном процессе в качестве доказательств, складывается его взгляд на то или иное явление, исследуемое в судебном процессе, на связь этого явления с другими явлениями. Из этих «впечатлений» или «ощущений» судья создает себе представления, складывающиеся в его сознании в качестве определенного взгляда на «вещи», в качестве его «убеждения», называемого обычно «внутренним убеждением».

Правильность или ошибочность этого убеждения зависят от правильности или ошибочности нашего восприятия свойств той или иной вещи, того или иного явления. Больше того. В каждом человеке его представления и понятия о частных явлениях обычно складываются в общую сумму взглядов, представляющих собой обобщение личного опыта, опирающихся на нравственные и идейные принципы своего общества, своего класса.

Процесс формирования «внутреннего убеждения» сложен. В основе всякого индивидуального судейского убеждения лежат идеология и психология всего класса, к которому судья принадлежит и в интересах которого он действует. Здесь важнейшую роль играет основной принцип организации общественных отношений и всего общества В капиталистическом  {214}  обществе таким принципом является частная собственность, воспитывающая антиобщественные, грабительские, хищнические навыки, привычки, хищническую психологию.

Каждое общество и каждый класс общества имеют свою особую мораль, свои особые взгляды на то, что справедливо и что несправедливо, свои особые представления о добре и зле. Каждая система нравственности имеет свои особенности в зависимости от особенностей соответствующего экономического положения того или иного общественного класса.

Вот почему является бесспорным утверждение марксистского материализма, что «...люди, сознательно или бессознательно, черпают свои этические взгляды, в последнем счете, из практических условий своего классового положения, из экономических отношений производства и обмена»1.

Но, сложившись под влиянием этих отношений, эти взгляды, нравственные понятия и принципы в свою очередь влияют на деятельность человека, а общественные идеи и теории, возникнув на базе назревших задач развития материальной жизни общества, сами воздействуют потом на общественное бытие2.

Можно ли недооценивать роль идей в развитии общества, роль идеологии в развитии человеческой деятельности? Ясно, нельзя.

Общественные идеи оказывают решительное влияние на деятельность людей. Такому влиянию одинаково со всеми людьми подвергаются и судьи, отражающие это влияние в своих судебных решениях. Не случайно, например, то обстоятельство, что суды присяжных осуждают или оправдывают обвиняемых в зависимости не только, а часто даже и не столько от фактических обстоятельств дела, сколько от господствующих взглядов, нравственных принципов, порой даже предрассудков того круга людей, к которому они принадлежат. Суды присяжных более строго и сурово относятся к таким преступлениям, как кража, грабеж, посягательство на семейный очаг, так как эти преступления им кажутся более опасными и безнравственными, чем какие-либо иные3. Не случайно и то, что больше всего оправдательных приговоров в судах присяжных приходится на долю таких преступлений, как банкротство, аборт, преступления против половой нравственности.  {215}

Роль господствующих в данном обществе нравственных принципов, общественных идей в данном случае очевидна. Это обстоятельство отмечают и некоторые буржуазные ученые, от взгляда которых не ускользает зависимость судебных органов и их деятельности от господствующих в данном обществе классовых интересов, идей, представлений, понятий1.

Классовый характер носит не только право, то-есть совокупность правил, при помощи которых государственная власть регулирует общественные отношения, но и правосознание, то-есть, те правовые принципы, на которые опираются эти правила и которыми эти правила определяются.

Такой же классовый характер носит и внутреннее судейское убеждение, складывающееся у судьи по каждому отдельному судебному делу не в отрыве от его положения в обществе, его классовых связей и интересов, не безотносительно к его классовому положению, к его принципам и идеологии, к его взглядам и убеждениям, а в теснейшей с ними связи и на их основе.

Наша задача в области права, в частности судебного права, заключается не в том, чтобы, искусственно исключив судейское убеждение, являющееся главнейшим, решающим фактором в оценке доказательств, на его место пытаться поставить какую-либо механическую силу вроде бентамовского градусника достоверности или феррианской сфигмографии, а в том, чтобы понять подлинное содержание, действительный процесс формирования судейского убеждения, облегчить это формирование, обеспечить ему наиболее благоприятные условия.

Эта задача может быть правильно и успешно решена лишь на основе подлинно научной методологии, подлинной науки. Такой подлинно научной методологией является диалектический материализм, такой подлинной наукой является  {216}  марксизм-ленинизм, великое учение Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина. Только на этой основе учение о доказательствах может подняться на высоту научной теории, способной решить стоящие перед наукой судебного права и судебной практикой задачи.

Советское доказательственное право опирается на марксистско-ленинско-сталинскую методологию. В этом его сила в борьбе против всех и всяческих антимарксистских, лженаучных «теорий» и теориек, против всех и всяческих извращений и ошибок.

Учение о судебных доказательствах особенно нуждается в правильном и подлинно научном методе.

Судебные дела — и в стадии предварительного следствия, и в стадии судебного их рассмотрения — являются сплошь да рядом настолько сложными и запутанными, наполненными таким множеством противоречий, обрывков фактов и человеческих действий, что разобраться в этом невероятном лабиринте фактических, психологических, логических и тому подобных обстоятельств можно, только твердо опираясь на гранитный фундамент науки, только владея в достаточной мере надежным и испытанным научным методом исследования. Таким методом и является марксистский диалектический метод.

Описав основные черты марксистского диалектического метода, товарищ Сталин в своей работе «О диалектическом и историческом материализме» подчеркнул особо, какое громадное значение имеет этот метод в изучении общественной жизни, истории общества, какое громадное значение имеет его применение к практической деятельности рабочего класса.

Одной из областей «практической деятельности рабочего класса» в сфере государственного строительства является область судебной и следственной работы.

Здесь открывается широкое поле для применения марксистского диалектического метода, являющегося надежным средством познания подлинного существа явлений и фактов, дающего в руки исследователя,— а судья и следователь суть исследователи,— тонкое и верное оружие в борьбе за истину, установление которой в сложнейших уголовных и гражданских делах и составляет задачу социалистического правосудия.

§ 3. Марксистский диалектический метод в советском доказательственном праве

Рассмотрение и разрешение судебного дела — уголовного или гражданского, безразлично,— представляет собой весьма сложный процесс, развивающийся в соответствии с господствующими в процессуальном праве принципами и правилами.  {217}

В судебном процессе, и именно в процессе доказывания, открывается широкая область применения правил марксистского диалектического метода. Исследование и разрешение уголовного или гражданского дела органически связаны со всесторонним изучением и познанием явлений, их взаимосвязи, причин их возникновения, всей суммы тех жизненных отношений, которые не укладываются в прокрустово ложе формальной логики, замкнутой в круге суждений: да — да, нет — нет. В судебном процессе особенно важно для правильного разрешения дела всестороннее исследование предмета. Поэтому и раньше всего здесь так ценно применение подлинно научного метода, каковым и является марксистская диалектика. Разоблачая оппортунистов и их софистические выверты, Ленин писал о марксистской диалектике, что она «... запрещает именно изолированное, то-есть однобокое и уродливо искаженное, рассмотрение предмета»1.

Диалектика — это изучение «...всей конкретной обстановки события и его развития...»2.

Разоблачая оппортунизм Плеханова, Ленин в 1915 г. писал: «Диалектика требует всестороннего исследования данного общественного явления в его развитии и сведения внешнего, кажущегося к коренным движущим силам, к развитию производительных сил и к классовой борьбе»3.

Истинная диалектика сосредоточивает свое внимание на конкретном, исходя из правила: «абстрактной истины нет, истина всегда конкретна». Она требует отчетливого понимания всех или по крайней мере важнейших связей, переходов, взаимозависимостей в их конкретности и причинности, без чего невозможна правильная оценка человеческих действий и самого человека. Формальная логика здесь недостаточна, бессильна. Формальная логика не в состоянии установить материальную истину, т. е. то, что действительно существует, что представляет собой действительное содержание вещей и явлений и что составляет одну из важнейших задач правосудия. Формальная логика ограничивается поэтому тем, что юристы называют юридической истиной, т. е. тем, как определенные явления или вещи характеризуются фактами, представленными суду сторонами, безотносительно к тому, насколько эти факты отражают действительные жизненные отношения.

Такой формально-юридический метод оценки фактов в судебных делах стоит в прямой связи с формальным пониманием  {218}  закона. Формальное понимание закона выражается в неспособности выйти за пределы его буквы, углубиться в распознавание тех действительных, жизненных отношений, которые скрываются за внешней стороной дела. С таким формальным отношением к закону в эксплоататорском обществе превосходно уживаются самый разнузданный произвол и беззаконие по отношению к одним, особенно к трудящемуся люду, и раболепское пресмыкание перед другими, перед власть имущими, перед господствующим классом. Еще в 90-х годах прошлого столетия Ленин писал об этих особенностях дореволюционных законов в России и о формально-юридическом, чиновничьем отношении к ним, говоря о правилах по взысканию с рабочих штрафов. Ленин писал, что эти правила направлены на то, чтобы сплести паутину бессмысленной казенной формалистики, что эти правила устанавливали такое отношение к рабочим, как ко всяким мошенникам, ворам и т. п.1.

Господство формального начала в буржуазном судебном праве и в теории доказательственного права выражается в стремлении все дело правосудия свести к одной форме, представить дело так, что уже одним точным соблюдением установленных процессуальными законами форм достигается полнота и безошибочность судебного решения. Юстиция, говорит французский процессуалист Эли,— не что иное, как формальность2.

Формальное начало и установление юридической истины как основная цель процесса органически связаны между собой, хотя буржуазные юристы нередко отказываются от термина «юридическая истина», предпочитая говорить именно о «материальной истине». Оставаясь, однако, на почве формально-логических суждений, они самое материальную истину представляют себе в виде результата простых формально-логических силлогизмов3.

Такой метод в судебных делах приводит к формальному применению закона, ориентируя суд в направлении узко-догматического  {219}  понимания законодательных норм. При господстве такого метода судебного исследования решение, например, суда по так называемым гражданским делам не может выражать собой что-либо большее, чем простой арифметический итог, сумму слагаемых, данных, представленных в распоряжение суда, причем самое требование закона не идет, как правило, дальше установления формальных обстоятельств, дальше оценки этих обстоятельств с точки зрения формального применения закона.

Какое-либо гражданское правоотношение, связанное, например, с долговым обязательством, рассматривается при таком методе исследования не с точки зрения тех жизненных условий, на почве которых возникло это правоотношение и которые его обусловили, а с точки зрения юридических требований, выраженных по поводу подобных правоотношений в законе. С этой точки зрения обязательство есть обязательство, долг есть долг, сделка есть сделка, и каждый из этих юридических актов влечет за собой известные последствия, предусмотренные законом и защищаемые законом при всех условиях Если допускается какое-либо изъятие из этого правила по тем или другим исключительным обстоятельствам, то обязанность установить, доказать наличие этих обстоятельств целиком возлагается на заинтересованную в этом сторону — на истца, ответчика или обвиняемого.

При такой постановке вопроса не остается места для анализа действительных отношений между сторонами, для выяснения той жизненной подоплеки, на основе которой возникло данное юридическое отношение со всеми вытекающими из него последствиями.

Действительные отношения, скрывающиеся за внешней юридической стороной данного правоотношения, интересуют суд постольку, поскольку участвующая в процессе сторона в состоянии обосновать свой собственный интерес в деле.

Это вытекает из буржуазного понимания принципа состязательности и равенства сторон в процессе, в силу которого суд якобы не вправе в ходе исследования становиться на ту или другую сторону, облегчать своим вмешательством положение одной стороны и отягчать положение другой.

Такое поведение суда в процессе в действительности лишь освящает и закрепляет неравенство сторон, особенно в случаях, когда одна сторона больше другой вооружена различными средствами защиты своих интересов (лучшее знание законов, большая опытность, возможность воспользоваться помощью  {220}  адвоката при отсутствии этой возможности у другой стороны, более сильная консультация защитника и т. д.).

При господстве в буржуазном государстве формальной демократии, скрывающей под покровом правового равенства фактическое неравенство людей, судебное исследование не может не отличаться такими же качествами в особенностями. Буржуазный процесс, опирающийся на принципы формального равенства и формальной законности, удовлетворяется, таким образом, установлением юридической истины — установлением голого соответствия исследованных судом фактов формальным требованиям закона. Но при таком положении не только не исключены, но совершенно неизбежны случаи, когда решение суда оказывается правильным лишь формально, по существу же является неправильным, т. е. когда налицо положение, о котором говорил Ленин, — формально правильно, а по сути издевательство1.

Этого не отрицают и буржуазные юристы, придерживающиеся старого правила — пусть погибнет мир, лишь бы торжествовала юстиция — их юстиция2.

Сознание недостаточности формально-логического отношения к так называемым обстоятельствам дела при судебном разбирательстве, даже неудовлетворенность такого рода отношением к закону проникали издавна в народное сознание, выразившее это недовольство в таких древних юридических пословицах и афоризмах, как, например, римский афоризм, гласящий: «summum jus — summa injuria» (высшее право — высшая несправедливость).

Советскому праву как праву социалистическому чужды подобного рода «принципы», приносящие в жертву формально-догматическим требованиям юриспруденции требования жизни. По поводу понятия вины и ответственности в буржуазном  {221}  уголовном праве Ленин писал, что эти понятая извращены буржуазными юристами:

«Язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли — говорят дипломаты. Закон дан для того, чтобы извращать понятие вины и ответственности — могут сказать наши юристы»1,— писал Ленин в 1901 году.

Эта характеристика российских дореволюционных судей-чиновников замечательно правильно рисует дореволюционный судебный процесс, пропитанный буквоедством, казуистикой, позволявшими прикрывать ссылками на закон самые грубые извращения закона.

Извращениям законов при помощи самих законов и ссылок немало помогает господствующий в буржуазном процессуальном праве формально-юридический метод.

Формально-юридический метод облегчает маскировку классовой направленности судебной политики. Формальное понимание закона и столь же формальное — по «букве закона» — его применение сплошь и рядом являются удобным способом свести классовые или политические счеты с подсудимым, дать на конкретном судебном деле политический урок целому классу или, по крайней мере, значительной части населения. Самое жестокое, бесчеловечное применение судебной репрессии оправдывается ссылкой на закон, на необходимость и обязательность строгого и неуклонного применения закона. Формально-юридический метод решения судебных дел — это метод, прикрывающий классовый характер буржуазной юстиции ссылками на бесстрастность закона. Латинская формула «dura lex, sed lex» (закон строг, но это — закон), не дает места гибкости в деле применения закона. Это удобная формула для антинародного суда, для юстиции, отгораживающейся от народа, враждебной народу.

Но формально-юридический метод сам по себе является грубым извращением судебной методологии, требуемой правосудием, стоящим на страже интересов трудящихся Этот метод противоречит интересам подлинной юстиции, так как его применение не раскрывает, да и не ставит своей задачей раскрыть подлинные жизненные отношения, подлинные причины совершившегося преступления или создавшегося правоотношения. При пользовании формально-юридическим методом в исследовании судебных дел суд не углубляется в анализ, так сказать, материальной стороны дела: он не углубляется в исследование и причин, которые часто относятся к причинам отдаленным (causa remota). К таким причинам (causa remota) проф. Фойницкий совершенно  {222}  произвольно относит, например, вопрос о влиянии на подсудимого среды, в которой он вращался, или наследственности1.

Советское право отвергает формально-юридический метод как ненаучный и вредный, как затрудняющий или вовсе исключающий возможность установления истины в процессе, той истины, которая является основной целью всей судебной процедуры.

Советский суд стремится к установлению материальной истины или, иначе говоря, подлинной правды. В силу этого советский суд при разрешении, например, гражданских дел, действует не только на основании данных, представляемых сторонами, и не только с точки зрения внешнего соответствия их требованиям закона, но обязательно вникая в подлинное существо тех или иных правоотношений.

Этот принцип со всей отчетливостью и полнотой выражен в ст. 5 ГПК РСФСР (и в соответствующих статьях гражданских процессуальных кодексов других союзных республик).

Статья 5 ГПК РСФСР обязывает суды «...всемерно стремиться к уяснению действительных прав и взаимоотношений тяжущихся...». Не ограничиваясь предъявленными сторонами материалами, суд обязан активно содействовать выяснению действительных отношений между сторонами, требуя дополнительные материалы, объяснения, документы, вызывая свидетелей, назначая экспертизы, принимая все меры к ограждению прав и законных интересов сторон, заботясь о том, чтобы юридическая неосведомленность, малограмотность и подобные тому обстоятельства не могли быть использованы им во вред.

Так советский закон обеспечивает не формальное только, но действительное равенство сторон в процессе, действительную всесторонность и полноту процессуального исследования, облегчающие установление материальной истины.

§ 4. Понятие судебных доказательств

Переходя непосредственно к советскому доказательственному праву и к советской системе доказательств, необходимо остановиться прежде всего на некоторых основных вопросах теории и системы доказательств.

В формировании судейского убеждения главную, основную и решающую роль играют судебные доказательства.

Принцип внутреннего убеждения, лежащий в основе советского процесса, не только не освобождает от необходимости приведения судебных доказательств в известную систему, но, наоборот,  {223}  еще более подчеркивает значение такой системы, обеспечивающей правильное и целесообразное применение тех или других видов доказательств в соответствующих случаях. Построение системы доказательств возможно лишь на прочной научной основе, на основе научно обоснованных принципов доказательственного права, что и составляет главное содержание теории доказательственного права.

Теория доказательственного права, дающая научное обоснование системы доказательств, принятой в данном положительном процессуальном законодательстве, сосредоточивает свое внимание не только на принципах системы доказательств, но и на таких вопросах, как вопросы о природе доказательств, о допустимости тех или иных фактов в качестве судебных доказательств, о бремени доказывания (onus probandi), о классификации доказательств, о значении и особенностях отдельных видов доказательств.

Определяя судебные доказательства, буржуазная наука доказательственного права подчеркивает их тождество с точки зрения самого процесса доказывания с обычными доказательствами, какими могут быть любые факты, события, явления, вещи1. Действительно, судебные доказательства — это обычные факты, те же совершающиеся в жизни явления, те же вещи, те же люди, те же действия людей. Судебными доказательствами они являются лишь постольку, поскольку они вступают в орбиту судебного процесса, становятся средством для установления интересующих суд и следствие обстоятельств, для решения интересующих суд и следствие вопросов.

Судебные доказательства различаются как: а) факты или обстоятельства, подлежащие доказыванию (установлению), т. е. факты, которые нужно доказать, — facta, или acta, или res probandae, и б) факты, являющиеся способом, средством доказывания, т. е. факты, которые используются для того, чтобы что-либо доказать, — facta, или acta, или res probantes.  {224}

Доказательства как средства доказывания и составляют предмет теории доказательственного права, изучающей: а) виды доказательств (классификация), б) принципы собирания и предъявления доказательств, в) методы пользования доказательствами и г) методы оценки доказательств.

Доказательственным правом является совокупность норм или правил, регулирующих порядок собирания, предъявления, пользования и оценки доказательств.

Как теория доказательственного права, так и самое доказательственное право, как это будет показано более подробно дальше, имеют дело не только и не столько с логическими категориями, логическими понятиями, совершенно необходимыми в процессе судебного расследования, сколько с живыми фактами, с самой жизнью, чрезвычайно сложной и многообразной, не допускающей отвлеченного, чисто «логического» с собой обращения. Было бы ошибочным поэтому процесс судебного доказывания сводить к обычному процессу формального логического мышления, как это делает подавляющее большинство буржуазных юристов, начиная с Бентама (1827 г.), Уильза (1838 г.), Стифена (1876 г.) и кончая более поздними и современными теоретиками судебного права1.

Надо, однако, отметить, что и в старой буржуазной науке процессуального права высказывались решительные возражения против такой точки зрения. Серьезные возражения против отождествления судебной логики с формальной логикой выдвигал, например, еще проф. Ширяев, один из виднейших старых русских процессуалистов, писавший в своей «Теории улик» (1855 г.) по поводу высказываний Россгирта2 следующее: «Влияние теории познания на теорию улик так велико и очевидно, что некоторые криминалисты, например, Россгирт, даже не находят в учении о последних ничего юридического, и внесение главы об уликах в уголовный кодекс, или систему уголовного судопроизводства считают неправильным присвоением со стороны уголовной юриспруденции того, что собственно и исключительно должно принадлежать логике».

Проф. Жиряев правильно возражал против этого мнения, указывая на то, что «...условия применяемости улик не должны  {225}  быть основываемы на одних лишь законах логического мышления, но зависят и от обстоятельств места, времени и т. п.»1.

Однако в этих выступлениях, как правило, вместо логических категорий выдвигаются на первый план психологические категории, понятия «правового чувства», судебной интуиции и т. п., что, разумеется, ни в малейшей степени не содействует правильному решению проблемы.

Указание проф. Жиряева на значение «обстоятельств места и времени» глубоко правильно, как не менее правильно его предупреждение против опасности измерять ценность уголовных доказательств лишь законами логики2.

В судебном исследовании действуют, разумеется, и правила формальной логики. Здесь мы также имеем дело с наблюдением фактов, с методом индукции и дедукции как средствами умозаключения, оценки фактов, выводов из рассмотренных фактов. Тем не менее судебное исследование не исчерпывается применением правил формальной логики, которые сами по себе оказываются недостаточными и голое применение которых способно увести суд и следствие на ложный путь. Особенно это надо иметь в виду при анализе так называемых улик, косвенных доказательств (preuves des preuves, indices, Indizien), оценка которых лежит преимущественно в плоскости логического анализа и умозаключений3. Не подлежит никакому оспариванию тождество процесса доказывания обычному процессу мышления. Проф. Владимиров по этому поводу кстати приводит слова Гэксли о том, что величайшие научные открытия получены не какой-нибудь таинственной способностью, а обыкновенным умственным процессом, применяемым каждым из нас в самых скромных ежедневных делах.

«Полицейский, — писал Гэксли, — открывает преступника по следам его шагов таким же точно умственным процессом, каким Кювье восстановил образ исчезнувших животных Монмартра на основании одних только остатков их костей»4.  {226}

По Гэксли, процесс анализа происхождения на платье, например, чернильного пятна ничем не отличается от процесса дедукции и индукции, при помощи которых Адаме и Леверрье открыли новую планету. Процесс мышления, применяемый в судебном разбирательстве, разумеется, есть умственный процесс. Но подобно тому, как научное мышление при всем своем сходстве с обычным мышлением с точки зрения законов процесса мышления отличается весьма существенно от последнего, так и судебно-процессуальное мышление отличается и от научного и от обывательского мышления.

Обычное (обывательское) мышление отличается поверхностностью, примитивностью, недостаточной методичностью. Научное исследование пользуется строго квалифицированными приемами или методами оперирования с различными понятиями или явлениями, отличается определенной системой. Судебно-процессуальное исследование, несмотря на ряд своих особенностей, не позволяющих отождествлять его с научным исследованием, должно быть столь же квалифицированным, как и научное исследование. Здесь еще опаснее всякого рода упрощенчество, пользование приемами, лишенными научного характера. Здесь чрезвычайно опасна обывательщина, так как суд имеет дело с такими величайшими ценностями, как благо народа, интересы государства, как свобода, честь и самая жизнь человека.

Поэтому в уголовно-процессуальном доказывании особенно необходима строгая научность применяемых методов суждения и умозаключения, хотя и стесненная в своей полноте и глубине рамками судебного процесса, ограниченного более строгими пределами времени, чем исследовательская научная работа. Конечно, старые юристы правы, утверждая, что осуществляемый при этом процесс мышления подчиняется общим законам мышления и должен регулироваться правилами логики. Здесь вполне применимы приемы доказывания, свойственные логике, — приемы индукции и дедукции1. Но ведь процесс судебного доказывания, как мы говорили уже об этом выше, нельзя сводить к одним только правилам дедукции и индукции. Ошибочность такого положения можно показать на том же примере, который приводит сам проф. Владимиров. Большая  {227}  посылка: «честные люди дают правдивые свидетельские показания» и малая посылка: «Петрова — честный человек» не во всех случаях влекут вывод: «показания Петровой правдивы». Здесь надо принять во внимание условия «места, времени и другие обстоятельства», как справедливо указывал проф. Жиряев.

Впрочем, проф. Владимиров, признавая различие между научным и судебным исследованием и вместе с тем одобрительно цитируя Стэрки, непоследователен в этом вопросе: Стэрки видит единственного надежного путеводителя в анализе таинственных и запутанных происшествий в разуме, подкрепленном опытом, то есть знанием людей, их быта, обычаев. Опыт жизни и корректирует ошибки разума, оперирующего только логическими понятиями.

В уголовном процессе возможно применение дедукции — применение общего начала к частному случаю, суждение от общего к частному.

Основной принцип дедукции (аксиома силлогизма) состоит в том, что правильное или истинное для целого класса явлений правильно или истинно для каждого из этих явлений, правильно или истинно для каждого случая, относящегося к этому классу. Другое правило дедукции гласит: вещи, сосуществующие с какой-либо вещью, сосуществуют и между собой, в математике — две величины, порознь равные третьей, равны между собой.

Дедукция — чрезвычайно распространенный метод суждения, с успехом применяемый в любой исследовательской работе. Надо, однако, иметь в виду, что положительные результаты дедукция дает лишь при условии правильного отнесения различных явлений к одному и тому же классу.

Другим методом логики является индукция, которая также вполне допустима в судебном исследовании, как и в научном исследовании. Индукция представляет собой заключение от известных фактов к неизвестному, от частного к общему как выводу из известного и частного. Индукция опирается на презумпцию единообразия в природе, на предположение о действии в отношении известного ряда явлений общей причины. Самая причина определяется методом согласия и методом различия.

Как дедукция, так и индукция вполне применимы и действительно применяются в судебно-процессуальном доказывании1.  {228}

В качестве примера применения индукции в практике советского процесса можно привести следующую страницу из дела по обвинению следователя Сенина во взяточничестве. Пользуясь этим методом, обвинитель так строил цепь доказательств против Сенина:

«Вот Сенин взял деньги с Левензон Блюмы Израилевны. Сенин признался. А вот Левензон Петр не признался. И возникает вопрос: виновен он или невиновен? Вспомним, как он защищался, доказывая свою невиновность таким образом: «Взятка была дана тогда, когда я сидел в тюрьме». Вот что он говорил. Верно. Как же он мог дать взятку, когда сидел в тюрьме? Но, во-первых, установлено, что в 20-х числах мая, по его собственному показанию, по документам дела, он, будучи препровождаем в народный суд, вместе с конвоиром, зашел к себе на квартиру.

Правда, когда он был в этом уличен на суде, он сказал, что он на квартире никого не застал, или, вернее, что он на квартире жену не застал, а застал только маленькую девочку, и, следовательно, говорить о деле никак не мог. Но Левензон затем признался, что, уходя, он встретил свою жену, с которой успел перекинуться несколькими словами. Но для того, чтобы сговориться, что надо заплатить, достаточно несколько слов, нескольких секунд; ведь каждому известно, что и тюремные нравы и тюремная почта дают широкие возможности сговора. В этом отношении очень характерен эпизод с Боннель, получившей в тюрьму капот. В капоте был карман, в карман вшивается письмо. Письмо получается и идет обратно такой же почтой в другом капоте, который изображает почтовый баул, и переписка осуществляется самым энергичным образом. Очевидно, у Левензона тоже был «капот», был там карман, в который  {229}  было вшито письмо. При этих условиях подготовка могла итти путем переписки. Он приходит домой в 20-х числах мая и здесь на секунду встречается со своей женой. И странная вещь — 29 мая он освобождается, а 1 июня Левензон появляется на квартире у Сенина и вручает ему 5 000 рублей. Вот фактическое положение вещей. Но встаньте на житейскую почву, прислушайтесь к голосу жизни и спросите, как тут обстояло дело? Так ли, как рассказывал Левензон, что все сделала жена, а он ничего не знает? Этого не может быть. Как бы он ни уверял, что у нее собственные деньги, — это неправда. Не может быть, чтобы он не знал, не может быть, чтобы жена ему не говорила. Он говорит очень красноречиво, но очень неубедительно. А главное, его объяснения совершенно расходятся с правдой: 29 мая он был на свободе, а 1 июня его жена передала деньги Сенину. В таком случае, все данные говорят за то, что он в этом принимал непосредственное и активное участие в своих собственных личных целях. Вот почему я думаю, что версия у Левензона несостоятельна; против нее говорит правда жизни, и жизнь в вашем приговоре должна будет сказать о нем свою правду.

Посмотрите, как это дело Левензона быстро и скоропалительно проходит. Оно поступает 26-го числа в губернскую прокуратуру, 29-го поступает в следственный отдел, а 30 мая Левензон на свободе. Произведен допрос Левензона? Нет. Есть какие-нибудь следственные действия, произведенные следователем? Нет. Что же случилось? Дана взятка в 5 000 рублей, и Левензон на свободе. Если Шаховнин, выпуская Левензона, не произвел никаких следственных действий, то это не значит, что он вообще никаких действий не произвел Все же он некоторые действия произвел, и эти действия заключаюсь в том, что он получил от Сенина 2 000 рублей и незаконно освободил арестанта из-под стражи. Об этом он говорит сам в своих показаниях»1.

Сенин (следователь), Левензон (обвиняемый в том, что он дал Сенину взятку через свою жену, Шаховнин (судья, незаконно прекративший дело Левензона) здесь изобличаются рядом фактов, из которых каждый, будучи установлен и ставши таким образом известным (частным), ведет к новому факту (до того неизвестному), устанавливает этот факт и дает основания для утверждения виновности обвиняемого.

Здесь методом индукции — от факта нелегальной переписки Левензона с женой и обвиняемой Боннель, от факта появления  {230}  Левензона дома, от факта прекращения о нем следственного дела, от факта получения следователем от жены Левензона 5 000 рублей — прокурор приходит к заключению об участии в этом преступлении не только сознавшейся в нем жены Левензона, но и несознавшегося самого Левензона.

Однако, говоря о процессе доказывания (судебного) как об обычном мыслительном процессе, не следует забывать, что каждое судебное дело представляет собой, как правило, эпизод классовой борьбы, где действует своя логика, не всегда и не во всем совпадающая с книжной логикой, имеющей дело с абстрактными величинами.

В уголовных делах все складывается не так логично, как это можно было бы ожидать. Нередко поэтому суду приходится отвергать выводы, которые кажутся прямо вытекающими из только что установленных посылок. Можно указать случаи, когда строго логичные выводы могут оказаться ошибочными и, наоборот, когда истина лежит там, где, согласно правилам формальной логики, ожидать ее очень трудно.

Вот почему правила дедукции и индукции необходимо применять под контролем основного научного метода доказывания, каким является диалектический метод суждения, утверждающий единство противоположностей, обязывающий рассматривать явления не изолированно одно от другого, но в совокупности всех их сторон и особенностей, во всех их «переходах» и противоречиях1.

§ 5. Вопрос об относимости доказательств в советском праве

Важнейшим вопросом в учении о доказательствах является вопрос о том, все ли факты, явления могут быть допущены в  {231}  качестве судебных доказательств, и если не все, то что должно являться основанием к их допущению или недопущению. Этот вопрос был уже частично освещен в главе IV, об английском доказательственном праве.

Основное правило в этой области заключается в том, что в качестве доказательств допускаются обстоятельства, имеющие значение для дела, имеющие отношение к фактам, подлежащим установлению на суде.

Исторически не все факты признавались (и признаются в значительной степени в буржуазном процессуальном праве и сейчас) способными быть доказательствами. Понятие «факта» здесь суживается, так как объем фактических обстоятельств, фактический состав преступления или гражданского правонарушения устанавливается нормой закона, причем эти фактические составы устанавливаются законодательством нередко произвольно1.

Суд и следствие обязаны обращаться к фактам, которые соответствуют установленным для них в праве признакам, требованиям, круг которых определяется предметом, задачей следственного или судебного исследования. Это надо понимать в том смысле, что в уголовном, например, процессе должны фигурировать факты, связанные с признаками, определяющими понятие состава преступления, corpus delicti (состава преступления), или имеющие вообще отношение к преступлению и обвиняемому в его совершении лицу, то есть факты, содержащие в себе признаки данного преступления, а не только данного события.

Задача уголовного или гражданского процесса в этом случае заключается в том, чтобы отобрать именно те факты, которые имеют непосредственное отношение к исследуемому вопросу, не загромождая и не осложняя процесс обстоятельствами или фактами, не имеющими отношения к предмету процесса.

Процессуальные правила и направлены на облегчение наиболее успешного решения этой задачи. Именно этой задаче должны служить вырабатываемые законом и судебно-следственной практикой правила, приемы, методы. Мы уже видели выше, насколько несостоятельны метод доказывания и правила так называемой теории формальных доказательств, какими крупнейшими пороками страдают и правила системы доказательств,  {232}  сменившей основанную на этой теории систему доказательств современного буржуазного процесса.

Советский судебный процесс и советское процессуальное право, не отвергая необходимости пользования формально-логическими категориями, расширяют аналитические возможности своего исследования путем применения диалектического метода познания, являющегося строго научным, корректирующим узкоюридические методы процессуального исследования1.

Однако до настоящей высоты подлинной «логики фактов», получающей свое истинное развитие и выражение в диалектико-материалистической логике, не мог подняться даже лучший из буржуазных судов, суд присяжных, который, по замечанию Ленина, вносил живую струю в дух канцелярского формализма и схоластики2. До этой высоты смог подняться и поднялся в действительности только советский суд, суд социалистического государства рабочих и крестьян.

Советское процессуальное право, не расширяя безгранично круг вопросов, подлежащих судебному исследованию, не ставит, однако, здесь никаких формальных условных границ, допуская к предъявлению на суде и следствии любые факты. Допустить те или иные доказательства — дело суда, обязанного при решении этого вопроса руководствоваться только одним — стремлением к установлению истины, той материальной, или объективной, истины, задачам которой подчинен весь процесс.

Вопрос о допущении к предъявлению на суде и следствии любых фактов в качестве доказательств не следует смешивать с вопросом о том. какие факты должны и могут быть доказываемы. Этот последний вопрос в буржуазной юридической литературе формулируется как вопрос о пределах судебного исследования, как учение о так называемом thesis probanda, то есть о том, какие именно факты обстоятельства или положения подлежат доказыванию.

Согласно господствующим в буржуазной теории взглядам, не все обстоятельства подлежат доказыванию. Имеется ряд таких  {233}  обстоятельств, которые не подлежат доказыванию по своей очевидности и бесспорности, или таких, доказывание которых противоречит общепризнанным или установленным наукой фактам, или таких, доказывание которых противоречит господствующим в данном обществе нравственным или политическим понятиям и убеждениям. Правило о недопустимости доказывания некоторых категорий фактов вполне целесообразно.

Нет никакой необходимости доказывать то, что по общепринятым понятиям не требует доказательства (например различные научные положения, формулирующие действие законов природы, законов физики, механики и пр.). С другой стороны, недопустимо пытаться доказывать на суде или следствии положения, заключающие в себе утверждения, считающиеся безнравственными, политически вредными, преступными (например, в советском суде оспаривать антиобщественный характер преступного деяния, безнравственность эксплоатации человека человеком, доказывать разумность капиталистической системы и ее преимущества перед системой социалистической). Не может явиться предметом доказывания в суде или на следствии несогласие с теми или другими положениями закона, нормами действующего права. Не может служить предметом судебного доказывания наличие или отсутствие того или иного закона. Это предполагается известным суду ex officio. Здесь действует правило iura novit curia.

Все эти ограничения вполне понятны и оправданы природой вещей, характером стоящих перед следствием и судом задач. Но за пределами этих ограничений, продиктованных самой логикой, разумом процесса — auctoritate rationis, суд и следствие свободны в выборе доказательств, в использовании в качестве доказательств тех или других фактов. Единственное ограничение ставится суду в этом отношении требованием не отвлекаться от своей прямой задачи, не увлекаться задачами, посторонними суду, не имеющими непосредственного отношения к данному делу.

Это требование еще римляне выразили в формуле, сохраняющей свою обязательность и до сего дня: «in hire non remota causa, sed proxima spectatur» (суд рассматривает не отдаленную, а ближайшую причину).

Нет сомнения, что самое установление того, что есть causa remota и что — causa proxima, представляет самостоятельную и далеко не второстепенную задачу суда1.  {234}

Определение или установление связи, сближение одних фактов, непосредственно относящихся к главному предмету судебного рассмотрения, с другими фактами, не имеющими к нему прямого отношения, представляется достаточно сложной задачей. Решение этой задачи, как правило, стоит в прямой зависимости от взглядов на вещи судьи, от его точки зрения на те или иные конкретные факты и обстоятельства.

Решая данный вопрос, суд должен исходить из своего опыта. Он должен также помнить, что суд — не исследовательская лаборатория, имеющая право до бесконечности продолжать цепь связанных между собой звеньев, пока не будут найдены все возможные решения вопроса. Суд обязан ограничить свою исследовательскую работу теми обстоятельствами и теми фактами, наличие которых достаточно для того, чтобы убедиться в истинности и правильности принимаемого решения по данному конкретному делу.

Этим самым определяются пределы исследования на предварительном следствии и на суде, пределы привлечения доказательственного материала.

Действующие в советском процессе правила, относящиеся к этому вопросу, не дают оснований ограничивать свободу следователя или судьи в большей степени, чем это диктуется той логикой процесса, о которой мы говорили выше.

Уголовные и уголовно-процессуальные кодексы союзных республик в ряде статей дают исчерпывающий материал для определения границ следствия (предварительного или судебного, безразлично).

Статьи 45, 47 и 48 УК РСФСР1 и ст. ст. 112, 113, 166, 206 и 257 УПК РСФСР и др. говорят об обстоятельствах, имеющих значение для дела, раскрывая полностью это понятие и не оставляя, таким образом, никаких сомнений в том, что относится и что не относится к задачам суда и следствия.

Так, ст. 113 УПК РСФСР считает имеющими для дела значение обстоятельства, выяснение которых может иметь влияние на правильное расследование дела; ст. 166 гласит: «Свидетель может быть спрашиваем исключительно о фактах, подлежащих  {235}  установлению в данном деле, и о характеристике личности обвиняемого»; ст. 206 УПК говорит об обязанности следственных органов дополнить расследование в случае указания подследственным обстоятельств, «...имеющих значение для дела и ранее не расследованных...».

Такое же значение в данном вопросе имеет и ст. 257 УПК, обязывающая председательствующего в судебном заседании устранять «...из судебного следствия и прений сторон все, не имеющее отношения к рассматриваемому делу...» (разрядка моя. — А. В.). Это требование, само по себе достаточно категорическое, подкрепляется указанием на обязанность председательствующего в судебном заседании направлять следствие в сторону, наиболее благоприятствующую раскрытию истины.

Аналогично решается вопрос о допустимости тех или иных обстоятельств в качестве доказательств нашим Гражданским процессуальным кодексом1.

Самая ответственная и трудная задача заключается, разумеется, в определении, какое же именно обстоятельство является существенным для дела, какое обстоятельство является имеющим для дела значение.

Ответа на этот вопрос в правилах советского судопроизводства найти нельзя. Это и вполне естественно, ибо таких правил найти нельзя, таких правил на все случаи жизни нет и быть не может. А случаи эти исключительно разнообразны и нередко неповторимы, о чем свидетельствуют многочисленные факты из судебной практики любого государства.

Общее руководящее начало здесь можно сформулировать лишь как требование исходить: а) из состава данного преступления и б) из причинной связи исследуемого обстоятельства с предметом судебного дела и его юридическими элементами.

Таким образом, следствие и суд, разбираясь, например, в деле об убийстве, должны интересоваться фактами, относящимися к данному преступлению и ко всем тем обстоятельствам, которые, будучи так или иначе связаны с этими фактами, могут способствовать выяснению всего дела.

Насколько в этом отношении опасно пытаться заранее определить возможные категории или ряды фактов, имеющих значение для дела, можно проиллюстрировать примерами,  {236}  приводимыми проф. Розиным в курсе уголовного судопроизводства (1916 г.).

Объясняя значение понятия относимости обстоятельств, проф. Розин пишет: «Все, что стоит за пределами намеченной логическо-юридической связи или стоит лишь в отдаленной связи с делом, не может и не должно быть предметом исследования, так как повело бы только к ненужному загромождению процесса доказывания»1.

В этом рассуждении все неправильно. Неправильна прежде всего ссылка на пределы «намеченной логическо-юридической связи», так как заранее наметить в уголовном или гражданском процессе пределы такой связи, как правило, совершенно невозможно. Эти пределы определяются не предложениями следователя, а фактическими обстоятельствами дела, условиями, обстановкой совершения преступления. Нередко эти «пределы» далеко выходят за рамки самого преступления, уводя следователя в стадию приготовления к совершению преступления, к фактам, предшествовавшим осуществлению преступного намерения или плана.

Вопрос подготовки к преступлению, приобретения орудий преступления, преследования своей жертвы, подготовки на случай «провала» своего alibi, т. е. ссылки на присутствие в другом месте, подготовки возможности скрыться от преследования, скрыть следы совершенного преступления — вот широчайшие «пределы» «логическо-юридической связи», замыкаться в которых в силу заранее принятой «наметки» совершенно невозможно и вредно для дела расследования преступления.

Ошибочны также указания на «отдаленную связь», якобы исключающую необходимость для следствия интересоваться фактами и этого рода.

Следствие и суд сами должны, в зависимости от конкретных условий и обстоятельств, определить пределы расследования, сами должны решать в каждом конкретном случае, что важно, что полезно, что необходимо включить в поле своего внимания, сделать предметом исследования.

Все попытки заранее определить, какие обстоятельства могут иметь значение для дела и какие не могут, обречены на  {237}  неудачу, особенно в уголовных делах, где сложность и запутанность положений встречаются чаще, чем в гражданских делах. И в гражданских делах это невозможно, хотя здесь предмет спора, как правило, определяет не только род доказательств, но и пределы доказывания. Так, по иску об имуществе круг доказательств заранее определяется характером спорных отношений, возникших по поводу этого имущества. Поэтому если одна из сторон попытается расширить круг доказательств, включая в их число факты, действия, отношения, не касающиеся спорных вопросов, суд без труда может ограничить эти поползновения, может установить «пределы» доказывания. В споре об имуществе нет места обстоятельствам, относящимся к личным характеристикам тяжущихся, к вопросу об отношении, например, ответчика к своим соседям, к своей семье и т. д. Но во многих случаях не всегда заранее можно определить, что надлежит допустить в качестве доказательства по данному делу и что не надлежит, т. е. установить пределы судебного исследования спорного вопроса.

В гражданском процессуальном праве это достаточно сложная задача облегчается тем, что по ряду дел закон устанавливает возможность доказывать те или другие обстоятельства лишь способами, указанными в законе. Это ограничение, естественно, еще более сокращает круг обстоятельств, способных фигурировать в деле в качестве доказательств.

В советском гражданском процессуальном праве общее правило о так называемых предустановленных доказательствах содержится в ст. 128 ГПК РСФСР, устанавливающей допустимость свидетельских показаний во всех случаях, кроме тех, когда закон устанавливает для определенных действий и отношений обязательную письменную форму. Таков случай договора займа свыше 50 руб.; при заключении его не в письменной форме стороны не могут ссылаться на свидетелей (ст. 211 и примечание к ст. 136 ГК РСФСР).

Таково же требование ст. 138 ГК РСФСР о договоре о безвозмездной уступке имущества на сумму более 1000 руб.; здесь обязательно нотариальное удостоверение договора под страхом его недействительности. Доказывание свидетельскими показаниями исключается.

По ст. 217 ГК РСФСР, заемщик вправе оспаривать действительность договора займа по его безденежности, доказывая, что деньги или имущественный эквивалент в действительности не были им получены от заимодавца или получены в меньшем количестве, чем это показано в договоре. Но если договор должен  {238}  быть совершен по закону в письменной форме, оспаривание его путем свидетельских показаний не допускается, кроме случаев уголовных преступлений. По такого рода делам допрос свидетелей возможен, по разъяснению Пленума Верховного суда РСФСР от 16 ноября 1925 г., лишь в исключительных случаях, но не в доказательство уплаты по векселю1.

Все эти случаи и составляют так называемые предустановленные доказательства, исключающие какой-либо иной способ доказывания, кроме способа, установленного в законе, а следовательно, ограничивающие выбор доказательств2.

Наличие предустановленных доказательств в гражданском процессуальном праве определяется интересами прочности гражданского оборота, не допускающего необоснованной ломки, даже сколько-нибудь значительного колебания основания, на котором этот оборот зиждется. Здесь большая роль принадлежит письменным актам и особенно актам, удостоверенным установленным в законе порядком (например, нотариальным). Было бы опасно для прочности гражданских правоотношений, оформляемых ввиду их важности письменными актами, допущение их оспаривания при помощи свидетелей. Запрещение оспаривать некоторые факты иным способом, чем это предусмотрено законом, имеет в виду побудить граждан своевременно принимать в защиту своих прав на случай возможного их нарушения меры, указанные государством в качестве гарантии охраны этих прав.

Этот принцип логичен и целесообразен, в силу чего он и существует в советском праве, хотя и значительно ограничен в рамках действия. Что касается уголовного процесса, то здесь он неприменим и не применяется в силу самой природы фактов, с которыми имеет дело уголовный процесс, в силу тех задач, которые стоят перед уголовным судом в деле защиты государства, общества и граждан от всяких преступных посягательств на их блага и интересы.

Таким образом за некоторыми исключениями, установленными в гражданском процессуальном законодательстве, выбор доказательств по делу предоставлен суду, следствию, сторонам.

Особо стоит вопрос о доказывании так называемых отрицательных фактов.  {239}

В буржуазной литературе правило об отрицательных доказательствах формулируется в связи с так называемым onus probandi — обязанностью доказать выставленное положение1.

Старое римское процессуальное правило по этому поводу гласит: «ei incumbit probatio qui elicit, non qui negat» (обязанность доказывать лежит на том, кто утверждает, а не на том, кто отрицает).

Бонье (Bonnier, 1843), защищая это положение, называет его принципом разума и общественной безопасности (un principe de raison et de securito sociale), приложением разума и доброго чувства к процессу. Французский Гражданский кодекс отразил Это правило в ст. 1315, гласящей: «Тот, кто требует исполнения обязательства, должен доказать его. Наоборот, кто претендует на освобождение от этой обязанности, должен доказать, что произвел уплату или совершил должное действие и погашение обязательства»2.

Здесь и возникает вопрос о возможности доказывания отрицательного факта.

Мы видели выше, что английское право отрицает возможность доказывания отрицательных фактов, например, ссылки обвиняемого на то, что он никогда не был в таком-то месте, что он никогда не носил такого-то платья, не видел такого-то человека и т. д. Повидимому, это правило имеет под собой известную почву. Доказывать такого рода обстоятельства крайне трудно, иногда вовсе невозможно.

Тем не менее это правило неприемлемо, так как всякое отрицание может быть заменено положительным заявлением, отрицательный факт может быть заменен положительным фактом. Заявляя: «Я там никогда не был», говорящий не только отрицает, но и утверждает, что он был в других местах, кроме данного места, и в подтверждение этого он может представить различные доказательства. Кокцей (юрист XVII века) дал остроумное разрешение этого противоречия, показав, что отрицательные обстоятельства не должны приниматься как доказательства не в силу своей отрицательной формы, а в силу своей неопределенности, что возможно и в отношении утвердительных фактов3.  {240}

Не подлежит сомнению, что предметом доказывания могут являться в равной мере как положительные, так и отрицательные факты. Отрицание возможности доказывать отрицательные факты в ряде случаев может означать запрещение вообще что-либо доказывать в опровержение того или иного обвинительного тезиса. В ряде случаев это должно означать для обвиняемого невозможность защищаться против выдвинутых обвинений. Важно также иметь в виду, что доказывание отрицательного факта, иначе говоря, доказывание, что известного факта не было, не есть простое отрицание этого факта. Простое отрицание какого-либо факта, разумеется, лишено всякой доказательственной силы. Но отрицательный факт можно доказывать, и доказывание этого факта может быть не менее убедительным, чем доказывание факта положительного1.

Советское доказательственное право не делает различия между положительными и отрицательными фактами и не устанавливает для последних никаких ограничений по сравнению с первыми.

§ 6. Проблема обязанности доказывания в советском праве

Onus probandi — обязанность (бремя) доказывания. Об обязанности или бремени доказывания мы говорили уже выше (гл. III). Эта обязанность стоит в прямой связи с характером и принципами организации самого процесса, с его историческими формами и особенностями.

Обвинительная форма процесса возлагала эту обязанность на обвинителя по принципу: nemo iudex sine actore. В древнем  {241}  мире наиболее полно принципы обвинительного процесса нашли свое выражение в римском судопроизводстве классической эпохи, когда действовали questiones perpetuae — прототип будущих судов присяжных, когда право обвинения принадлежало не только специально учрежденным органам (praefectus vigilum), но и каждому римскому гражданину.

Обвинитель собирал доказательства, для чего получал от претора особый срок, после чего формулировал перед претором обвинение (nominis vel criminis delatio). Судебное производство (in iudicium) происходило также путем борьбы сторон, причем и здесь обязанность обвинения и представления доказательств полностью падала на обвинителя.

В императорскую эпоху (с 30 г. до нашей эры по 476 г. нашей эры) частные обвинители сменяются должностными лицами. Инквизиционный процесс создал новый обвинительный орган — promotor inquisitionis (доноситель), который обязан был представлять суду имевшиеся у него доказательства, поддерживая обвинение.

В Западной Европе в эпоху господства обвинительного процесса мы наблюдаем картину судопроизводства, аналогичную только что описанной. Доказательства и здесь представлял обвинитель, обязанности которого были весьма примитивны: испытание судом божьим — водой или железом, поединок между обвинителем и обвиняемым или их соприсяжниками.

В эпоху инквизиционного процесса появляются прокуроры. В XIV веке во Франции мы встречаем уже этих gens du roi, призванных стоять на страже королевских интересов, вести следствие и выполнять функции обвинителей. В XVI веке инквизиционный процесс проник в Германию; обязанности сообщать и представлять доказательства суду в процессе обвинения и здесь полностью легли на органы государственного расследования, из которых к середине XIX века выросла современная прокуратура (Staatsanwaltschaft).

В Англии судопроизводство издревле осуществляется в состязательном порядке, возлагающем обязанность собирания доказательств и их представления суду на обвинителя.

Древнерусский процесс также носил исковой характер. Но уже в княжеский период возник экстраординарный процесс — сыск, где доказательствами были пытка, язычные молвки (свидетели), повальный обыск, оговор и признание. Здесь обязанность доказывания не была диференцирована, она выполнялась самим «судом».  {242}

Петр I в 1721 г. учредил должность фискалов, а в 1722 г. — прокуратуру во главе с «генерал-прокурором» — «оком государя» и «стряпчим о делах государственных»1.

В дореформенное время (до Судебных уставов 1864 г.) и в дореволюционную эпоху (до октября 1917 г.) прокуратура полностью осуществляла функции обвинительного органа, поэтому и бремя доказывания (onus proband) правильности предъявленного обвинения целиком лежало на ней, исключая лишь незначительный круг дел так называемого частного обвинения. В этом последнем случае обязанность обосновать обвинение лежала на частном обвинителе.

В СССР возбуждение уголовного преследования перед судебными и следственными органами возлагается на прокуратуру (ст. 9 УПК РСФСР). На прокуратуру же возлагается и обязанность поддержания обвинения на суде. Потерпевшим и другим лицам это право предоставляется лишь в случаях, установленных законом (ст. ст. 8 и 50 УПК РСФСР).

Эти правила дают, таким образом, ответ на вопрос о том, на ком в советском уголовном процессе лежит обязанность доказывать правильность предъявленного обвинения. Но этим вопрос не исчерпывается. Если обязанность доказывать правильность предъявленного обвинения лежит на обвинителе, то и обвиняемый или подсудимый не свободны от аналогичной обязанности в отношении положений, выдвигаемых ими в свою  {243}  защиту. Здесь действует общий принцип: «actori incumbit onus probandi», «actori incumbit probatio» — доказывать должен тот, кто является автором положения, требующего доказательства Прокурор обязан доказать свой обвинительный тезис.

Прокурор обвиняет А. в грабеже. Так как А., как и всякий гражданин, предполагается невиновным, пока не будет доказана его вина, т. е., так как praesumptio iuris идет в его пользу, то обязанность обосновать обвинение, доказать вину А. целиком лежит на прокуроре.

В этом случае обвиняемый может ограничиться простым требованием: «Докажите, что я грабитель; дайте ваши доказательства». Прокурор представляет доказательства; они бесспорны — грабеж совершил именно А. Обвиняемый признает, что он действительно отнял у потерпевшего вещи, но утверждает, что все это была заранее условленная инсценировка, шутка. Теперь положение меняется: так как факты, говорящие о грабеже, установлены, то прокурору больше в этой части доказывать нечего. Теперь дело обвиняемого (А.) доказать, что это был не грабеж, а шутка. Произошло перемещение onus probandi. Такое перемещение возможно многократно по мере развертывания судебного следствия, по мере развития процесса.

Но можно представить такое стечение обстоятельств, когда обвиняемый лишен возможности представить доказательства правильности своего утверждения. Свидетели, которые могли бы подтвердить его объяснение, ему в точности не известны, но их можно установить, так как прокуратуре они известны. Обвиняемый вправе просить суд обязать прокуратуру разыскать этих свидетелей, допросить их, доставить их в суд.

В английской процессуальной практике встречается мнение, что такой поворот onus probandi на обвинителя невозможен, так как здесь действует принцип, гласящий, что большая доступность данного доказательства для стороны не влечет за собой возложения на нее обязанности представить это доказательство, т. е. не переносит на эту сторону onus probandi. Следовательно если данное доказательство идет в пользу обвиняемого и его можно было бы получить легче через обвинителя, обязывать обвинителя представить это доказательство нельзя. Правило о большей доступности доказательства противной стороны здесь не действует.

В советском суде оно должно действовать и действует, так как советский суд не связан никакими формальными условиями и требованиями как в оценке доказательств, так и в их истребовании.  {244}

В приведенном выше примере прокуратура может отклонить от себя обязанность доказывания в отношении этого нового факта лишь в том случае, если докажет, что следствие исчерпало все возможности найти указанных свидетелей, но не нашло их, и что, следовательно, требование обвиняемого лишено всякого основания. Но это прокурору надо доказать, т. е. принять на себя, хотя и в порядке предварительного оспаривания доводов обвиняемого, тяжесть доказательства.

Но этот и подобные ему случаи не исключают правила о перемещении в известных процессуальных условиях обязанности доказывания.

У обвиняемого найдены орудия взлома, похищенные вещи, деньги и пр.; обязанность доказать их легальное происхождение, отсутствие какой-либо связи между обладанием ими и совершенным преступлением лежит при известных обстоятельствах на обвиняемом. Такими обстоятельствами могут, например, явиться другие факты, устанавливающие непричастность обвиняемого к данному преступлению.

Однако в иных условиях доказывать преступное происхождение данных вещей, их связь, а через них и связь обвиняемого с инкриминируемым ему преступлением — обязанность обвинителя.

Было бы праздным занятием пытаться дать хотя бы приблизительный рецептарий случаев перехода бремени доказывания с одной стороны на другую.

Вывод: правило перемещения onus probandi можно сформулировать лишь в том смысле, что: а) доказывание обстоятельств, подтверждающих обвинение, входит в обязанность обвинителя; б) доказывание обстоятельств, опровергающих обвинение, входит в обязанность обвиняемого1.

Нельзя согласиться с проф. Строговичем2, считающим, что этот принцип применяется в гражданском процессе, а в уголовном процессе — «иначе обстоит дело». Ошибка проф. Строговича объясняется тем, что он смешивает два вопроса: вопрос об обязанности доказать вину обвиняемого и вопрос об обязанности  {245}  обвиняемого доказать наличие известных фактов или обосновать те или иные положения, которые обвиняемый приводит в свое оправдание. Так, дело обвиняемого, а не обвинителя доказать свое alibi, что вовсе не исключает обязанности обвинителя, а не обвиняемого доказать виновность последнего. Презумпция невиновности, на которую ссылается проф. Строгович в обоснование своего неправильного толкования принципа бремени доказывания, не имеет к данному вопросу никакого отношения. Отсюда и другая ошибка проф. Строговича, утверждающего, что «перенесение бремени доказывания с обвинителя на обвиняемого неизбежно означает замену презумпции невиновности презумпцией виновности». По Строговичу, таким образом, выходит, что на обвиняемом вообще не лежит в уголовном процессе никаких обязанностей, его роль изображается совершенно пассивной. Но так не бывает в действительности, в жизни, где происходит борьба и где борющиеся не могут не быть активными. Кроме того, самый характер и особенности советского уголовного процесса требуют активности не только обвинителя, но и обвиняемого. Суд заинтересован в том, чтобы была установлена истина, чтобы была внесена полная ясность в дело точным установлением фактов, как они есть. Это без активного участия в процессе обвиняемого было бы невозможно, в силу чего долгом обвиняемого, если он считает себя невиновным, представить суду все, что он может представить в опровержение обвинения. Могут сказать, что представление доказательств в обоснование выдвинутых обвиняемым положений является правом обвиняемого а не его обязанностью.

«Что касается фактического бремени доказывания, то это вообще не обязанность доказывания, а право обвиняемого защищаться от обвинения, оспаривать его, приводить доказательства в свое оправдание» — говорит проф. Строгович1. Исходя из этих соображений, проф. Строгович решает отрицательно для советского процесса вопрос о переходе бремени доказывания на обвиняемого. Уже выше было указано мною на неправильность такого утверждения.

К чему приводило бы такое положение на практике, не трудно убедиться, хотя бы на примере, который приводился выше и который подвергает разбору проф. Строгович, пытаясь опровергнуть мое положение о переходе бремени доказывания на обвиняемого. Вернемся к этому примеру, где дело идет о ссылке обвиняемого А. на то, что он не ограбил, а отнял вещи «в шутку».  {246}  Согласно моему положению, обвиняемый А. обязан доказать, что это была шутка, именно обязан, если он утверждает, что допустил шутку. Проф. Строгович говорит: прокурор и суд должны, обязаны проверить эту ссылку обвиняемого, проверить объяснение обвиняемого по существу на счет этой «шутки». Это бесспорно, но это не только не исключает, но требует, чтобы были представлены факты, подлежащие проверке. Вопрос, следовательно, сводится раньше к тому, кто именно — обвинитель или обвиняемый обязан представить такие факты? Мое положение гласит: в данном случае факты, подтверждающие тезис, выдвинутый обвиняемым, обязан представить обвиняемый, а не обвинитель, которому здесь делать нечего. Вопрос же о том, будут ли признаны представленные обвиняемым факты доказательством в пользу его утверждения или не будут, это зависит от одного лишь суда, это не имеет никакого отношения к обсуждаемому вопросу о бремени доказывания.

Проф. Строгович говорит: «...прокурор не может занять по отношению к ним (объяснениям обвиняемого. — А. В.) пассивную позицию и ограничиться простым требованием, обращенным к обвиняемому «докажите, что это был не грабеж, а шутка, дайте ваши доказательства». Странное рассуждение! Кто же может «дать» такие «доказательства», кроме обвиняемого? Никто. Поэтому указанное выше требование прокурора, обращенное к обвиняемому, было бы вполне оправдано, логично и законно. В противном случае ни прокурору, ни тем более суду не было бы никакого смысла отыскивать «доказательства» голословных, ничем не подтвержденных заявлений обвиняемого. Иначе дело должно обстоять в том случае, когда обвиняемый ссылается на факты, заслуживающие внимания, хотя он и не располагает необходимыми средствами обосновать наличие и достоверность этих фактов. Здесь перед судом и обвинителем встает новая задача, вытекающая из требования объективности и всесторонности исследования,— помочь обвиняемому. Суд и обвинение в этом случае должны проявить свою активность, придавая принципу бремени доказывания новое значение, неизвестное практике буржуазных государств, но хорошо известное практике советского государства. Категорическое утверждение проф. Строговича, что «в советском уголовном процессе бремя доказывания... никогда не переходит на обвиняемого и его защитника», лишено основания. Если следовать этому правилу на практике, то это означало бы извращение судебной перспективы, извращение основных принципов социалистического доказательственного права.

Проф. Строгович, отстаивая свою позицию, не замечает, что  {247}  по существу он придерживается той самой французской формулы, что «подсудимый ничего не обязан доказывать», которую он впрочем, тут же признает «чрезмерно односторонней и преувеличенной».

Надо признать, что все рассуждение проф. Строговича изрядно запутало этот по существу весьма простой вопрос.

В советском гражданском процессуальном праве вопрос о тяжести доказывания решается в основном аналогично правилам уголовного судопроизводства. Между теми и другими правилами принципиальной разницы нет.

Принцип «actori incumbit probatio» здесь действует полностью, хотя и с некоторыми оговорками, вытекающими из принципиальной особенности советского права — из отрицания советским правом формально-юридического подхода к процессуальным отношениям.

Сущность решения проблемы доказывания в советском гражданском процессуальном праве видна из анализа ряда статей ГПК РСФСР и гражданских процессуальных кодексов других союзных республик.

Так, в главе, посвященной исковому производству, указываются обязательные элементы искового заявления и среди них доказательства, подтверждающие иск1. Кроме того, ст. 80 ГПК РСФСР, обязывающая суд произвести некоторые действия по предварительной подготовке дела, требует выяснения у истца в момент подачи им искового заявления, какие могут последовать со стороны ответчика возражения по данному иску, и представления необходимых доказательств для подтверждения иска.

Уже эти статьи указывают с достаточной определенностью, кто и в каком порядке должен представить по делу доказательства и на ком, следовательно, лежит обязанность доказывания. Но ГПК РСФСР специально оговаривает эту обязанность в особой статье — ст. 118, которая устанавливает, что «каждая сторона должна доказать те обстоятельства, на которые она ссылается как на основание своих требований и возражений»2. Особенностью советской системы доказывания является то обстоятельство, что не только стороны — истец, ответчик, вступивший в дело прокурор или привлеченное к участию в деле так называемое третье лицо — обязаны представлять суду в подтверждение своих требований доказательства, но в известных случаях эта обязанность лежит также и на самом суде.  {248}

Статья 118 ГПК РСФСР говорит: «Доказательства представляются сторонами, а также могут быть собираемы по инициативе суда».

Статья 5 ГПК РСФСР возлагает на суд обязанность всемерно стремиться к уяснению действительных прав и взаимоотношений трудящихся, не ограничиваясь объяснениями и материалами, представленными сторонами.

Суд обязан оказывать обращающимся к нему трудящимся активное содействие по ограждению их прав и законных интересов. Нет сомнения, что суд, действуя в соответствии с этим требованием, обязан не только проявлять инициативу в собирании доказательств, как об этом говорит ст. 118 ГПК РСФСР, но в случае необходимости обязан и сам обеспечить получение этих доказательств в свое распоряжение.

Эта активная роль суда и гарантирует ему возможность выйти за пределы узко-юридического, формально-догматического отношения к интересам сторон, как это имеет место в буржуазном суде. Осуществляя эту свою обязанность, советский суд получает реальную возможность решать дело не только на основании того, что представляют суду стороны в качестве доказательств, а на основании всей совокупности обстоятельств дела, привлекая к своему рассмотрению и материалы, нередко остающиеся заинтересованной стороне неизвестными или недоступными.

Это-то и создает возможность установить в результате судебного рассмотрения истину материальную, а не юридическую. Такая обязанность суда превращает суд в активную и творческую силу, ищущую правильного решения, инициативно, творчески действующую в процессе.

Гражданский процессуальный кодекс обеспечивает суду полную и широкую инициативу в ведении судебного разбирательства, в допросе свидетелей, экспертов, в рассмотрении письменных доказательств. В советском суде не действует правило гражданского буржуазного суда, отражающее строго состязательный характер буржуазного судопроизводства: nе procedat iudex ex officio (судья не выступает (не действует) в силу своего официального положения). В советском суде, наоборот, судья выступает ex officio — действует в силу своего официального положения.

В русском дореволюционном гражданском процессе инициатива суда была связана и, можно сказать, парализована, подчинена инициативе сторон. Вся «активность» суда сводилась к таким процессуальным действиям, как назначение сроков для предварительных письменных объяснений, назначение осмотров,  {249}  объявление тяжущимся о разъяснении ими некоторых обстоятельств и — не больше1.

Прямую противоположность буржуазному гражданскому процессу представляет советский гражданский процесс. Здесь нет речи о том, вправе ли председатель задавать сторонам вопросы и в каком объеме, как это имеет место в буржуазной судебной практике и в буржуазной юридической литературе. В СССР суд не связан, не ограничен, не стеснен ни объемом вопросов, ни их характером, он ограничен только одним: вопросы должны быть направлены на выяснение или, как говорит наш Гражданский процессуальный кодекс, на уяснение действительных прав и взаимоотношений тяжущихся.

В свете изложенного понятно, что советское доказательственное право, провозглашая правило о бремени доказывания (onus probandi), и в гражданском процессе отводит суду достаточно видное место, по-новому, по-иному, чем это практикуется в буржуазном процессе, понимая обязанности сторон по представлению доказательств.

Принцип «чистого» состязательного начала в советском процессе неприменим2.

Советский принцип состязательности — это состязательность сторон плюс активное участие в судебном процессе самого суда на основе гласности и равенства сторон, на основе социалистического демократизма, являющегося важнейшей гарантией правильного, справедливого осуществления социалистического правосудия3.

Советское onus probandi является, таким образом, правилом, опирающимся на новые правовые принципы — на принципы социалистического демократизма, поставленного на службу социалистического правосудия и социалистической законности.

Решительно противоречат советскому принципу о бремени доказывания попытки подменить обязанность обвинителя доказать вину обвиняемого на обязанность последнего доказывать  {250}  свою невиновность. Такие попытки явно извращают природу советского процессуального права, исходящего из принципа презумпции невиновности (praesumptio boni viri) обвиняемого, доколе его вина не доказана.

Перенесение onus probandi с обвинителя на обвиняемого встречалось у нас в судебной практике прошлых лет, хотя и крайне редко. В таких случаях имело место всегда вмешательство кассационной инстанции, которая неизменно исправляла подобного рода грубые ошибки судов1.

Уголовно-кассационная коллегия совершенно правильно кассировала такие приговоры, прямо противоречащие основным принципам советского доказательственного права, требующего от обвинителя представления доказательств, исключающих сомнение в правильности предъявленного обвинения и в невиновности обвиняемого2.  {251}

Отрицая обязательность для суда истолкования сомнений в пользу обвиняемого, мы рисковали бы поставить под сомнение самый судебный приговор или судебное решение. Требование советской процессуальной политики таково, чтобы все возможные сомнения по данному делу были устранены, чтобы судом при вынесении приговора или решения руководила не приблизительная уверенность в своей правоте, а безусловная, т. е. полностью соответствующая установленным по делу обстоятельствам. Всякое иное отношение к этому вопросу должно быть решительно отвергнуто как не имеющее ничего общего с задачами советской уголовной политики и социалистического правосудия.

§ 7. Классификация доказательств в советском праве

В буржуазной теории доказательственного права по вопросу о классификации доказательств нет единства мнений. Нет здесь также единства и в вопросе о принципах систематизации доказательств. Больше того, по этим вопросам имеются прямо противоположные, исключающие друг друга точки зрения. Это нужно сказать прежде всего о коренном делении доказательств на прямые и косвенные — делении, столь же энергично отстаиваемом одними процессуалистами, сколь энергично отвергаемом другими1.

Противники деления доказательств на прямые и косвенные ссылаются обычно на то, что и те и другие доказательства требуют участия логической деятельности судьи, что это деление является пережитком эпохи господства теории формальных доказательств и не имеет никакого смысла при действии принципа внутреннего убеждения2.  {252}

«В современном процессе оценка доказательств, — писал проф. Фойницкий о тогдашнем процессе, — стала умственным процессом судьи, и потому всякое доказательство предполагает участие или посредство мыслительной человеческой деятельности, т. е. всякое доказательство стало обстоятельственным или посредствующим, рациональным. Доверие личное или авторитет, как самостоятельные факторы доказательственного права, более и более утрачивают значение, и оценка доказательств, став деятельностью мыслительной, во всех частях требует участия критической мысли на почве реальных фактов»1.

Но способ оценки этих доказательств не имеет прямого отношения к вопросу о делении доказательств. Сколько в этот вопрос внесено различными учеными путаницы можно судить, например, по высказываниям такого крупного буржуазного процессуалиста, как Kleinschrod, который, возражая против косвенных доказательств, писал: «Доказательство посредством умозаключений — самое опасное и обманчивое», будто при прямых доказательствах нет места для судейского умозаключения2.

Вопреки всем доводам против разделения доказательств на прямые и косвенные, такое деление неизбежно, потому что такие доказательства имеются в жизни. В действительности имеются доказательства, прямо, непосредственно удостоверяющие искомый факт (factum probandum), и доказательства, удостоверяющие этот факт посредством других доказательств, лишь  {253}  косвенно относящихся к искомому факту (главному факту). Первые — это прямые доказательства, вторые — косвенные1.

Таким образом, деление доказательств на прямые и косвенные вполне естественно и жизненно, так как соответствует тому, что имеет место в жизни, в действительных жизненных отношениях. Однако, признавая законность такого деления доказательств, мы решительно отвергаем противопоставление одних другим, как более достоверных менее достоверным.

Об этом более подробно будет сказано ниже. Сейчас мы ограничиваемся сказанным лишь для того, чтобы показать тщетность и несостоятельность попыток отрицать деление доказательств на прямые и косвенные, ибо такое деление вполне жизненно и естественно, оправдано всей судебной практикой.

Доказательства классифицируются также по предмету и по источнику. По предмету — доказательства делятся на обвинительные и оправдательные. По источнику — они делятся на непосредственные и посредственные.

Классификация доказательств по предмету нам представляется неправильной, чисто схоластической, искусственной. Деление доказательств на обвинительные и оправдательные крайне условно и говорит скорее о направлении использования или оценки того или иного доказательства, чем о его природе. Нередки в судебной практике случаи, когда обстоятельство, фигурировавшее на предварительном следствии в качестве обвинительного, в процессе судебного анализа теряет это свое значение, так сказать, нейтрализуется и даже при определенных условиях превращается в оправдательное.

В качестве примера можно сослаться на такой имевший место в судебной практике случай. Гр-н А. был привлечен к ответственности за соучастие в производстве аборта его жене. Основанием послужило то обстоятельство, что гр-н А. был  {254}  в помещении квартиры врача Б., совместно с женой, а также, то, что из квартиры врача гр-н А. вызвал по телефону карету скорой помощи, которая и доставила потерпевшую в городскую больницу, где потерпевшая вскоре и умерла. Гр-н А. изложенные факты признал, но в оправдание утверждал, что на квартире врача он оказался будучи вызван туда врачом, известившим его об опасном положении его жены, что карету скорой помощи он вызвал для спасения погибавшей жены, что он всячески противодействовал намерению жены произвести аборт и накануне отказал ей в деньгах для операции, что он по собственной инициативе явился в прокуратуру и сообщил о преступлении врача, назвав его фамилию и адрес, которых до события он совершенно не знал.

Вот обстоятельства, являющиеся доказательствами по данному делу. Но каковы они — обвинительные или оправдательные? Этот вопрос может быть решен лишь в зависимости от того, соответствует ли версия гр-на А. действительности. Это должен проверить суд. В случае неподтверждения этой версии все изложенные факты всей своей тяжестью лягут на чашу судейских весов против гр-на А., в случае подтверждения — за него, против обвинения. В первом случае доказательства эти сыграют обвинительную роль, во втором — оправдательную.

Следовательно, квалифицировать те или другие доказательства как обвинительные или оправдательные заранее, исходя из их так называемой природы, нельзя. Доказательства — это факты, факты же есть факты. Их оценка, их значение зависят не только от них самих, от того, как они выглядят или воспринимаются сами по себе, но в немалой степени еще и от сочетания этих фактов с другими фактами, с другими обстоятельствами дела, вне связи с которыми, изолированно, нельзя правильно ни воспринять, ни понять, ни оценить ни одно обстоятельство дела.

Поэтому деление доказательств на обвинительные и оправдательные нельзя признать правильным и целесообразным, не говоря уже о том, что в отнесении доказательств к одной или другой категории играет важнейшую роль субъективная точка зрения следователя, прокурора, адвоката или судьи. То. что одному кажется доказательством, изобличающим в преступлении, другому таковым не кажется и им отрицается, например, знакомство данного лица с лицом, совершившим преступление, их частые встречи до и особенно после совершения преступления, может быть даже более тесные отношения, дружба. В одних случаях такие факты могут служить в некоторой степени  {255}  обвинительным материалом, в других — нет. В одних случаях они могут уличать в соучастии, в других — доказывать отсутствие не только соучастия, но даже осведомленности о готовящемся преступлении. Это последнее особенно правильно тогда, когда преступник афиширует свои связи с людьми, пользующимися хорошей репутацией, чтобы отвести от себя всякое подозрение в преступных замыслах и подготовке преступления, чтобы таким способом лучше и надежнее замаскироваться.

Можно было бы говорить об обвинительных и оправдательных доказательствах лишь после того, как эти доказательства были испытаны в своем качестве в огне судебного следствия, после того, как их обвинительное или оправдательное значение определилось в самом исходе процесса. Но классификация доказательств имеет смысл не после того, как доказательства были применены на практике, а до этого применения, для того, чтобы, пользуясь пониманием их особенностей, лучше применить их на практике. Иначе всякого рода теоретические анализы теряют всякое практическое значение1.

Деление доказательств на непосредственные (или первоначальные) и посредственные (или производные) вполне целесообразно и полностью оправдывается интересами правильного построения процесса. Однако и здесь необходимо предостеречь от попыток это разделение доказательств свести к противопоставлению одних доказательств (и именно непосредственных), как лучших (ср. a best evidence английского права), другим (и именно посредственным), как худшим. Неправильно также мнение, что при оценке посредственных доказательств суду или следствию приходится более критически относиться к осуществляемому при этом умственному процессу2. Умственный процесс и в том и в другом случае остается аналогичным. Более правильно указание, что при оценке посредственных доказательств, т. е. тех, которые суд получает, как иногда выражаются, хотя и не совсем точно, из вторых рук, необходимо больше внимания, осторожности и вдумчивости. Здесь действует правило, которое мы обязаны применять и применяем и при косвенных доказательствах, а именно — что степень достоверности  {256}  и убедительности этих доказательств обратно пропорциональна их удаленности от главного предмета доказывания (factum ргоbandum): чем больше это расстояние, тем меньше эта достоверность.

Десятая копия (копия с копии) может быть менее достоверной, чем вторая копия и тем более чем сам подлинник. Свидетель, осведомленный о каком-либо событии третьими и десятыми лицами, предполагается менее достоверным, чем очевидец.

По поводу этого вида доказательств в английском праве имеется ряд интересных, безусловно, практически ценных указаний. Хотя английское право и рассматривает, вообще говоря, доказательство из вторых рук (second hand evidence или hearsay evidence — свидетельство по слуху) как недостоверное доказательство, но оно допускает это доказательство в некоторых исключительных случаях1. С тем категорическим отрицанием достоверности производных или посредственных доказательств, которое характерно для английского права, конечно, нельзя согласиться, так как и показания свидетелей «из вторых рук», и неподлинные письменные документы могут быть достаточно вескими судебными доказательствами. Тем не менее основное значение правила, устанавливающего обратную зависимость между убедительностью и достоверностью доказательства и его удаленностью от главного предмета доказывания, несомненно.

Сформулированное в этом правиле требование обращаться в первую очередь к первоисточникам вполне разумно и закономерно. Во всяком случае надо помнить, что так называемое производное доказательство, исходящее из недостаточно твердого и точно установленного источника, не может иметь никакого судебного, процессуального значения и должно быть отвергнуто. Это — глубоко принципиальный вопрос, нашедший свое исчерпывающее разрешение в нашем праве в ст. 285 УПК РСФСР, гласящей: «Допрос начинается предложением свидетелю рассказать все, что ему лично известно по делу, избегая изложения сведений, источник которых им не может быть указан». Сам закон, таким образом, предостерегает против доказательств из вторых рук, как недостаточно обоснованных и лишающих суд возможности базировать на таких доказательствах свое решение.  {257}

Таким образом, классифицировать доказательства возможно по двум основаниям: 1) по их источнику и 2) по их отношению к искомому факту. Как мы видели выше, деление доказательств по этим основаниям имеет большое практическое значение как в следственной, так и в судебной работе.

Наконец, следует особо остановиться на вопросе о системе доказательств. Теория процессуального права обычно этого вопроса не затрагивает. Между тем, изучая доказательственное право той или другой страны и эпохи, мы вступаем именно в область системы доказательств, представляющей собой не простую совокупность отдельных видов доказательств, а такую совокупность, в которой виды доказательств находятся в их внутренней связи, опираются на общие для них принципы, на общие правила их собирания, пользования и оценки. Нельзя представлять дело таким образом, что каждый вид доказательств замкнут в самом себе, не имеет связи с другими видами доказательств и что пользование данными доказательствами и оценка этих доказательств не подчинены общим, обязательным для каждого вида доказательств законам системы процессуального права.

Рассматривая различные теории доказательств — теорию формальных доказательств, английскую теорию, теорию внутреннего убеждения, мы имели возможность проследить и установить в каждой из систем доказательств особые, характерные для всех доказательств данной эпохи черты, установить общие для всех них принципы, определяющие их процессуальную роль и значение.

Так, в теории формальных доказательств таким общим принципом явилось начало легальности, своими качествами формально-логического порядка характеризовавшее и каждое доказательство в отдельности, и все эти доказательства в их совокупности. Это и обусловило право говорить о системе формальных доказательств.

Английское доказательственное право характеризуется новыми принципами, созданными длительным опытом английских судов на основе так называемого law of evidence. Здесь мы имеем в качестве руководящего начала принцип внутреннего убеждения судей, пользующихся выработанными судебной практикой правилами о достоверности и допустимости доказательств, а также о способах доказывания. Это начало придает английскому доказательственному праву известное своеобразие. Это начало объединяет и превращает правила, относящиеся к данному предмету, в законченную доказательственную систему.  {258}

Аналогичное положение мы имеем и с современными доказательственными системами других капиталистических стран. Здесь господствует начало так называемой свободной оценки доказательств, придающее правилам и принципам, на которые они опираются, особые отличия, позволяющие объединить эти правила также в особую систему доказательств — систему так называемой свободной оценки по внутреннему убеждению и совести судей.

Таким образом, каждая эпоха и каждый общественно-политический строй любой страны, создавшей свою судебную и процессуальную систему, имеет и свою систему доказательств.

Советское процессуальное право, принципиально отличное от процессуального права капиталистических стран, создало также свою систему доказательств. Выше мы говорили уже о принципах советского доказательственного права. Все лучшее, оправданное наукой, что создало процессуальное право других народов, усвоено советским процессуальным правом и переработано в соответствии с новыми историческими требованиями социалистического государства рабочих и крестьян.

Советская система доказательств опирается на принцип внутреннего убеждения, именно социалистического убеждения судьи, вооруженного социалистическим правосознанием и подлинно научной, марксистско-ленинской методологией.

Каждый вид доказательств и каждое доказательство в отдельности в этих принципах социалистического судебного права получили общую для них всех почву и общий руководящий источник для своего практического применения.

Система доказательств в советском праве характеризуется глубиной, последовательностью и единством лежащих в ее основе принципов. Эти принципы являются путеводной нитью для судебных и следственных работников в их сложной работе по собиранию, использованию и оценке доказательств.

С точки зрения этих принципов необходимо изучение и каждого отдельного вида судебных доказательств, назначение которых состоит в установлении судебной истины, в обеспечении правильного и справедливого решения уголовных и гражданских дел.

§ 8. Отдельные виды доказательств в советском праве

Советский уголовный процесс знает пять видов доказательств: показания свидетелей, заключения экспертов, вещественные доказательства, протоколы осмотров и иные письменные документы и личные объяснения обвиняемого (ст. 58 УПК  {259}  РСФСР). Советские гражданские процессуальные кодексы указывают три вида доказательств: свидетельские показания, письменные документы, заключения экспертов (ст. ст. 128, 140, 152 ГПК РСФСР) Обратимся к краткому рассмотрению наиболее важных вопросов, связанных с каждым из этих видов доказательств в отдельности.

Объяснения обвиняемого и ответчика

Буржуазный уголовный процесс нового времени допускает в качестве доказательства объяснения подсудимого, причем в одних странах (Франция, Германия, Россия — дореволюционное право) эти объяснения ничем не ограничиваются, в других странах (Англия до 1898 г., когда обвиняемый получил право давать суду объяснения по любому делу) они ограничиваются ответом на вопрос суда, признает ли подсудимый себя виновным (guilty) или невиновным (non guilty). Такое ограничение, конечно, лишено всякого разумного основания. Оно мотивируется совершенно неправильным взглядом английского права на положение обвиняемого в процессе, якобы не допускающее допроса обвиняемого в качестве свидетеля по своему делу. Но такой мотив является чисто формальным, сугубо искусственным и поэтому должен быть отвергнут.

Положение обвиняемого в уголовном процессе, как и ответчика в гражданском процессе, отличается от положения других лиц, характеризуется известным своеобразием. Было бы неправильно поэтому не делать никакого различия между их положением на суде и положением свидетелей или экспертов. Достаточно напомнить, что обвиняемый и ответчик — лица, заинтересованные в деле больше, чем кто-либо другой. Это накладывает известный отпечаток и на отношение к ним со стороны суда, обязанного более критически относиться к их объяснениям. Тем не менее обвиняемый (подсудимый) и ответчик не должны и не могут рассматриваться в качестве неполноценных участников процесса, тем более в качестве неполноправных субъектов процесса.

С другой стороны, было бы ошибочным придавать обвиняемому или подсудимому, вернее, их объяснениям, большее значение, чем они заслуживают этого как ординарные участники процесса. В достаточно уже отдаленные времена, в эпоху господства в процессе теории так называемых законных (формальных) доказательств, переоценка значения признаний подсудимого или обвиняемого доходила до такой степени, что признание обвиняемым  {260}  себя виновным считалось за непреложную, не подлежащую сомнению истину, хотя бы это признание было вырвано у него пыткой, являвшейся в те времена чуть ли не единственным процессуальным доказательством, во всяком случае, считавшейся наиболее серьезным доказательством, «царицей доказательств» (regina probationum).

К этому в корне ошибочному принципу средневекового процессуального права либеральные профессора буржуазного права ввели существенное ограничение: «царицей доказательств» собственное признание обвиняемого становится в том случае, когда оно получено правильно, добровольно и является вполне согласным с другими установленными по делу обстоятельствами1.

Этот принцип совершенно не приемлем для советского права и судебной практики. Действительно, если другие обстоятельства, установленные по делу, доказывают виновность привлеченного к ответственности лица, то сознание этого лица теряет значение доказательства и в этом отношении становится излишним Его значение в таком случае может свестись лишь к тому, чтобы явиться основанием для оценки тех или других нравственных качеств подсудимого, для понижения или усиления наказания, определяемого судом.

Вопрос, однако, приобретает совершенно другое значение, если сознание обвиняемого или подсудимого является единственным доказательством по делу.

Каково в таком случае должно быть к нему отношение следствия или суда? Ответ на такой вопрос возможен лишь на основе строго критического отношения суда или следователя к объяснениям обвиняемого. Одной из гарантий правильного решения этого вопроса является безусловно объективное отношение к делу следственных и судебных органов Наоборот, главное препятствие к правильному решению этого вопроса — это некритическое, предвзятое отношение к обвиняемому и неуменье в должной степени использовать для установления истины все обстоятельства, сопровождающие исследуемое событие, какими бы отдаленными от предмета следственного исследования они ни казались.

Практика следственной работы говорит, что там, где совершено преступление, кроме жертвы преступления или преступника, неизменно имеются многочисленные «свидетели» — следы,  {261}  различные вещественные доказательства, способные при достаточном уменьи и внимании следователя внести в самое запутанное дело известную ясность.

Преступление всегда сопровождают видимые, либо невидимые «свидетели». От искусства следователя зависит нередка выявить, сохранить и представить в суд этих «свидетелей». До какой степени преступления, даже окруженные таинственностью и представляющиеся загадочными, разгадываются с помощью неизменно сопутствующих каждому такому событию обстоятельств, показывает дело об убийстве на о. Врангеля доктора Вульфсона.

Это убийство совершено было на далекой полярной зимовке, в пути, в полярную ночь, когда свидетелями этого преступления были застопоренные нарты и несколько ездовых собак. Отсутствие свидетелей и запирательство обвиняемых — Старцева и Семенчука — не помешали, однако, раскрытию преступления и установлению истины1.

Объяснения, даваемые на суде любым участником процесса, должны быть тщательно проверены путем сопоставления их друг с другом (если таких объяснений несколько и разного характера: обвиняемого, свидетелей), с заключением экспертизы (если таковая участвовала в деле), с вещественными доказательствами и т. д. Объяснения же обвиняемого или ответчика должны проверяться с особенной тщательностью в силу их заинтересованности в исходе дела и в силу их особого положения в процессе именно как обвиняемого или ответчика. Это важно иметь в виду как вследствие опасности при некритическом отношении к объяснениям этих лиц совершения судом серьезных, иногда непоправимых ошибок по отношению к самим обвиняемым, так й вследствие опасности оставить подлинных виновников преступления нераскрытыми, неизолированными и ненаказанными.

История судебных процессов знает немало случаев так называемых самооговоров, совершаемых обвиняемым под влиянием самых разнообразных мотивов. В одних случаях обвиняемый признает себя виновным в более легком преступлении, чтобы скрыть свое участие в более тяжелом преступлении, в других случаях он это делает в интересах сокрытия своих сообщников, в третьих — из какого-либо иного расчета. Известны случаи, когда и вовсе невиновные в приписываемом им преступлении признаются  {262}  в том, чего они не совершали, уступая увещеваниям следователя, а иногда и более грубым нарушениям следственными органами требований закона, обязывающего к объективности и добросовестности в расследовании дела. Известны случаи, когда признавшие свою вину «преступники» упорно настаивают на своих признаниях даже при отсутствии самого факта совершения преступления1.

Не случайно поэтому правила уголовного судопроизводства особо тщательно стремятся определить положение обвиняемого как на предварительном следствии, так и на суде.

Советское право, определяя общие условия производства предварительного следствия, обеспечивает обвиняемому полную возможность всестороннего выяснения всех обстоятельств дела. Наш закон требует от следствия не только уличающих, но и оправдывающих обстоятельств, обстоятельств, не только усиливающих, но и смягчающих степень и характер ответственности обвиняемого (ст. 111 УПК РСФСР). Закон требует полного и всестороннего расследования дела, запрещая следователю отказывать обвиняемому (или потерпевшему) в допросе свидетелей, экспертов, в собирании других доказательств, если только обстоятельства, об установлении которых они ходатайствуют, могут иметь значение для дела (ст. 112 УПК РСФСР).

Статья 136 УПК РСФСР специально оговаривает недопустимость для следствия домогаться показаний или сознания обвиняемого путем насилия, угроз и других подобных мер. Ст. 137 УПК РСФСР требует производства допроса обвиняемых по одному делу порознь, чтобы предупредить таким образом возможность сговора между ними.

Оберегая качество предварительного следствия, УПК РСФСР и уголовно-процессуальные кодексы других союзных республик устанавливают требование объявлять обвиняемому об окончании следствия с предъявлением ему всего следственного производства, чтобы обвиняемый мог дополнить следствие теми или другими материалами (ст. 206 УПК РСФСР).

Все эти требования нашего Уголовно-процессуального кодекса направлены к одной цели — обеспечить возможную полноту следствия, не ставить следствие и суд в какую-либо зависимость от образа действий обвиняемого. Обвиняемый может  {263}  сознаться или не сознаться, давать правдивые или лживые объяснения, участвовать в следствии или не участвовать, — от этого ни в какой мере не должны зависеть ни ход следствия, ни его результаты.

С другой стороны, активное участие в следствии обвиняемого, нередко проявляющего свою активность для того, чтобы сбить следствие с правильного пути, запутать и замести следы своего преступления, тоже не должно ни в какой степени влиять на расследование дела и работу следствия, обязанного действовать в соответствии с собственным планом следственных мероприятий, с собственными интересами, определяемыми исключительно задачей всестороннего освещения дела, установления судебной истины.

Поэтому обвиняемый в уголовном процессе не должен рассматриваться как единственный и самый достоверный источник этой истины.

Нельзя поэтому признать правильными такую организацию и такое направление следствия, которые основную задачу видят в том, чтобы получить обязательно «признательные» объяснения обвиняемого. Такая организация следствия, при которой показания обвиняемого оказываются главными и — еще хуже — единственными устоями всего следствия, способна поставить под удар все дело в случае изменения обвиняемым своих показаний или отказа от них.

Несомненно, следствие может только выиграть, если ему удастся свести объяснения обвиняемого на уровень обычного, рядового доказательства, устранение которого из дела неспособно оказать сколько-нибудь решающего влияния на положение и устойчивость основных установленных следствием фактов и обстоятельств.

Это положение, как нам кажется, является одним из важнейших правил, строгое применение которого чрезвычайно облегчает задачи следствия, ускоряет развитие следственных действий и гарантирует следствию значительно больший успех, чем это может быть при отказе от руководства этим правилом. Однако не следует это правило понимать абстрактно, отвлекаясь от конкретных особенностей того или другого уголовного дела, особенно же такого, в котором участвует несколько обвиняемых, связанных к тому же друг с другом в качестве сообщников. В таких делах вопрос об отношении к объяснениям обвиняемых, в частности к таким их объяснениям, которыми они изобличают своих сообщников, соучастников общего преступления, должен решаться с учетом всего своеобразия таких дел —  {264}  дел о заговорах, о преступных сообществах, в частности, дел об антисоветских, контрреволюционных организациях и группах.

В таких процессах также обязательна возможно более тщательная поверка всех обстоятельств дела, — поверка, контролирующая самые объяснения обвиняемых. Но объяснения обвиняемых в такого рода делах неизбежно приобретают характер и значение основных доказательств, важнейших, решающих доказательств. Это объясняется самими особенностями этих обстоятельств, особенностями их юридической природы.

В своей обвинительной речи по делу антисоветского троцкистского центра, рассматривая доказательства, собранные следствием против обвинявшихся по этому делу троцкистских заговорщиков, обвинитель указывал по этому вопросу, что характер этих доказательств предопределяется характером самого дела. Как известно, доказательства создаются преступлением, а это обязывает следствие исходить из того материала, который имеется в действительности, учитывая все отличительные качества этого материала.

Какие требования в делах о заговорах следует предъявить к доказательствам вообще, к объяснениям обвиняемых как доказательству в частности?

В процессе по делу антисоветского троцкистского центра обвинитель говорил: «Нельзя требовать, чтобы в делах о заговоре, о государственном перевороте мы подходили с точки зрения того — дайте нам протоколы, постановления, дайте членские книжки, дайте номера ваших членских билетов; нельзя требовать, чтобы заговорщики совершали заговор по удостоверении их преступной деятельности в нотариальном порядке. Ни один здравомыслящий человек не может так ставить вопрос в делах о государственном заговоре. Да, у нас на этот счет имеется ряд документов. Но если бы их и не было, мы все равно считали бы себя вправе предъявлять обвинение на основе показаний и объяснений обвиняемых и свидетелей, и если хотите, косвенных улик...». И дальше: «Мы имеем в виду далее показания обвиняемых, которые и сами по себе представляют громаднейшее доказательственное значение. В процессе, когда одним из доказательств являлись показания самих обвиняемых, мы не ограничивались тем, что суд выслушивал только объяснения обвиняемых: всеми возможными и доступными нам средствами мы проверяли эти объяснения. Я должен сказать, что это мы здесь делали со всей объективной добросовестностью и со всей возможной тщательностью»1.  {265}

Таким образом, в делах о заговорах и других подобных делах вопрос об отношении к показаниям обвиняемого должен быть поставлен с особой осторожностью как в смысле их признания в качестве доказательства, так и в смысле отрицания за ними этого качества. При всей осторожности постановки этого вопроса нельзя не признать в такого рода делах самостоятельного значения этого вида доказательств.

Конечно, в подобного рода делах, как и вообще в делах с несколькими обвиняемыми, может иметь место так называемый оговор, ложное показание, являющиеся следствием либо ошибки, либо умысла.

Оговор — это опаснейшее средство в руках обвиняемого, опаснейшее орудие против правосудия. Это, как определил его проф. Владимиров, «...мутный источник — черпать из него следует осторожно, и оценка достоверности его сложна»1.

Но в руках следствия, внимательно и умело пользующегося средствами исследования, оговор теряет свою остроту и опасность. Позволю себе вновь обратиться по этому вопросу к материалам судебного процесса по делу антисоветского троцкистского центра.

«Для того, чтобы отличить правду от лжи на суде, — говорил в своей обвинительной речи обвинитель, — достаточно, конечно, судейского опыта, и каждый судья, каждый прокурор и защитник, которые провели не один десяток процессов, знают, когда обвиняемый говорит правду и когда он уходит от этой правды в каких бы то ни было целях. Но допустим, что показания обвиняемых не могут служить убедительными доказательствами. Тогда надо ответить на несколько вопросов, как требует от нас наука уголовного процесса. Если эти объяснения не соответствуют действительности, тогда это есть то, что называется в науке оговором. А если это — оговор, то надо объяснить причины этого оговора. Эти причины могут быть различны. Надо показать, имеются ли налицо эти причины. Это может быть личная выгода, личный расчет, это желание кому-нибудь отомстить и т. д. Вот если с этой точки зрения подойти к делу, которое разрешается здесь, то вы в своей совещательной комнате должны будете также проанализировать эти показания, дать себе отчет в том, насколько убедительны личные признания обвиняемых, вы обязаны будете перед собою поставить вопрос и о мотивах тех или иных показаний подсудимых или свидетелей. Обстоятельства данного дела, проверенные здесь со всей  {266}  возможной тщательностью, убедительно подтверждают то, что говорили здесь обвиняемые. Нет никаких оснований допускать, что Пятаков не член центра, что Радек не был на дипломатических приемах и не говорил с господином К. и с господином X. или с каким-нибудь другим господином, — как его там звать, — что он с Бухариным не кормил «яичницей с колбасой» каких-то приехавших неофициально к нему лиц, что Сокольников не разговаривал с каким-то представителем, «визируя мандат Троцкому». Все то, что говорили они об их деятельности, проверено экспертизой, предварительным допросом, признаниями и показаниями и все это не может подлежать какому бы то ни было сомнению.

Я считаю, что все эти обстоятельства позволяют утверждать, что в нашем настоящем судебном процессе если есть недостаток, то недостаток не в том, что обвиняемые сказали здесь все, что они сделали, а что обвиняемые все-таки до конца не рассказали всего того, что они сделали, что они совершили против Советского государства.

Но мы имеем, товарищи судьи, такой пример и в прошедших процессах, — и я прошу вас иметь это в виду и при окончательной оценке тех последних слов, которые пройдут перед вами через несколько часов. Я напомню вам о том, как, скажем, по делу объединенного троцкистско-зиновьевского центра некоторые обвиняемые клялись вот здесь, на этих же самых скамьях в своих последних словах, — одни прося, другие не прося пощады, — что они говорят всю правду, что они сказали все, что у них за душой ничего не осталось против рабочего класса, против нашего народа, против нашей страны. А потом, когда стали распутывать все дальше и дальше эти отвратительные клубки чудовищных, совершенных ими преступлений, мы на каждом шагу обнаруживали ложь и обман этих людей, уже одной ногой стоявших в могиле.

Если можно сказать о недостатках данного процесса, то этот недостаток я вижу только в одном: я убежден, что обвиняемые не сказали и половины всей той правды, которая составляет кошмарную повесть их страшных злодеяний против нашей страны, против нашей великой родины!»1.

Так должен ставиться вопрос об оценке показаний обвиняемого, как одного из видов судебных доказательств.

Следствие и суд должны считаться с такими фактами, как притворство, хитрость, прямой обман, используемыми обвиняемыми в целях самозащиты. В противоположность английскому  {267}  праву, угрожающему обвиняемому, подобно свидетелю, за ложные показания перед судом ответственностью как за клятвопреступление (Evidence Act, 1898), советское право не приравнивает обвиняемого к свидетелю и не угрожает ему уголовной карой за ложь на суде и следствии. Но советское право рассматривает показания обвиняемого как особый вид доказательств, как это прямо следует из ст. 58 УПК РСФСР и аналогичных ей статей уголовно-процессуальных кодексов других союзных республик.

Своеобразие этого «вида доказательств» объясняется еще и тем, что обвиняемый не только представляет суду и следствию доказательства, но и корректирует, дополняет или опровергает другие доказательства. Отсюда — ряд правовых условий, ряд процессуальных правил, регулирующих положение обвиняемого в процессе (право, например, на принесение жалоб по поводу следственных действий, нарушающих закон и интересы обвиняемого, право на ознакомление со следственным производством, право дополнения следствия, предъявления доказательств и т. д.)1.

Наделение обвиняемого процессуальными правами является чрезвычайно важным с точки зрения интереса не только обвиняемого, но и самого государства, с точки зрения интересов правосудия.

Положение обвиняемого в процессе не только в качестве его объекта, но и в качестве субъекта процессуальных прав — одно из важнейших условий, обеспечивающих показаниям обвиняемого значение судебного доказательства.

Аналогичное значение принадлежит объяснениям на суде ответчика или истца. В этом отношении советское право не устанавливает для суда никаких обязательных правил оценки этих объяснений в качестве доказательств. Сделанные в суде  {268}  сторонами признания оцениваются нашим судом по внутреннему убеждению и никакой предустановленной законом силы не имеют. В случае, например, признания ответчиком предъявленного к нему иска суд не обязан вынести решение, соответствующее этому признанию. Исходя из обязанности выяснения действительных отношений между тяжущимися, как это установлено ст. 5 ГПК РСФСР, суд может отвергнуть признание ответчика в качестве основания своего решения и постановить иное решение, чем это вытекало бы из сделанного ответчиком признания.

Гражданские процессуальные кодексы союзных республик не знают правила, аналогичного предусмотренному ст. 282 УПК РСФСР, позволяющего суду, при признании подсудимым правильным предъявленного ему обвинения, не производить судебного следствия и непосредственно перейти к прениям сторон. Тем не менее при наличии признания иска ответчиком гражданский суд также вправе перейти прямо к прениям сторон.

Ясно также, что суд может принять или отвергнуть признание ответчика либо полностью, либо в какой-либо части, соответственно ограничив или расширив рамки судебного следствия. Советское гражданско-процессуальное право стоит, таким образом, на позициях, противоположных, например, французскому гражданскому праву, опирающемуся на теорию так называемой неделимости признания, в силу которой признание либо полностью принимается за основу решения, либо полностью отвергается.

Свидетельские показания

Свидетельские показания — один из наиболее древних к распространенных видов судебных доказательств. Нет ни одной системы доказательств, которая не отводила бы свидетельским показаниям более или менее прочного места среди всех других видов доказательств. И это вполне понятно, так как живое слово непосредственного очевидца события, спокойно и объективно повествующего следствию и суду об обстоятельствах этого события, о преступнике, об обстановке преступления и т. д., не может не иметь громадного значения для судебного решения.

Свидетельские показания — это важнейшее средство раскрытия тайны совершившегося преступления, свидетель — это важнейший источник формирования внутреннего судейского убеждения, основы всего современного судопроизводства.  {269}

Такое отношение к свидетельским показаниям современного буржуазного законодательства и судебной практики до последнего времени (до конца XIX века — начала XX века) объяснялось уверенностью как в безошибочности показаний свидетелей, в наибольшей объективности и достоверности их впечатлений, с одной стороны, так и в правильности передачи свидетелями этих впечатлений следствию и суду, с другой.

Поэтому-то буржуазное право противопоставляет свидетеля, дающего показания на основании личных восприятий, свидетелю, дающему показания со слов других,— правило, доведенное до своего логического предела английской доказательственной системой, решительно отвергающей так называемое hearsay1.

Русское дореволюционное право избегло этой крайности. допустив в известных пределах свидетельство по слуху. Этими пределами является возможность проверки источника показаний по слухам2.

Свидетельствование на следствии и перед судом — это важнейшая государственная обязанность и общественный долг человека и гражданина, нередко сопряженные со значительными трудностями и опасностями. Так смотрит на свидетельскую обязанность советский закон, преследующий не только тех, кто недобросовестно относится к выполнению этой своей обязанности (лжесвидетельство), но и тех, кто по тем или иным мотивам уклоняется от явки к следствию и суду, от дачи показаний у органов расследования или в суде3.

Действующее советское право придерживается правила: в основу свидетельского показания должно быть положено то, что лично известно свидетелю. Сообщение сведений, не лично ему известных, однако, не исключено; в этом случае должен быть указан источник этих сведений4.  {270}

Авторитетность свидетельских показаний презюмируется добросовестностью и способностью свидетелей правильно воспринимать и передавать воспринимаемые впечатления. Свидетель предполагается обладающим всеми необходимыми для этого физическими и психическими свойствами: нормально развитыми органами чувств, нормальной психикой и нормальным умственным развитием.

Люди, не обладающие этими качествами, не могут быть свидетелями. УПК РСФСР по этому поводу прямо говорит: «Не могут быть вызываемы и допрашиваемы в качестве свидетелей: ...2) лица, которые ввиду своих физических и психических недостатков не способны правильно воспринимать имеющие значение по делу явления и давать о них правильные показания» (ст. 61)1.

Свидетельские показания являются наиболее часто встречающимся видом доказательств. Естественно, что проблема свидетельских показаний занимает первостепенное место и в теории доказательственного права.

Основным вопросом, привлекающим здесь всеобщее внимание, является вопрос о степени достоверности показаний свидетелей и мерах устранения возможных судебных ошибок.

Можно обойтись без указания фамилии или имени такого лица в том случае, когда из описания его «вида» — следствию или суду будет ясно, о ком именно идет речь, и когда, следовательно, источник может быть допрошен следственными или судебными органами. В противном случае ссылка свидетеля по слуху на один только «вид» не допустима,  {271}  обусловленных ошибочностью свидетельского восприятия и передачи суду свидетелями своих впечатлений.

Ряд наблюдений над свидетельскими показаниями, проведенных буржуазными криминалистами (Вильям Штерн, Гросс, Лист, Борет, Липман, Бине, в России — Елистратов, Завадский и др.), дал основание оспаривать безусловную и безоговорочную достоверность свидетельских показаний даже добросовестных и нормально развитых людей.

Свидетельские показания, как показали опыт и экспериментальные исследования, сплошь и рядом страдают глубокими разноречиями, проистекающими от чрезвычайно различного качества восприятия свидетелями тех или других явлений. Способность правильного и точного восприятия явлений, с одной стороны, длительность сохранения в памяти и сознании воспринятого, с другой стороны, наконец, объективность изложения или передачи своих впечатлений — вот обстоятельства, определяющие содержание, характер и степень правдивости показаний свидетеля. Личная добросовестность, правдивость, чувство ответственности свидетеля за сказанное на следствии и суде играют в этом деле не исключительно и далеко не решающую роль. Самые правдивые и добросовестные свидетели нередко впадают в противоречие с действительностью и грубо ошибаются вследствие плохого или даже просто ошибочного восприятия фактов, свидетелями которых они явились. Громадную роль здесь играют наблюдательность и память.

В деле оценки свидетельских показаний, как доказательства, важное место занимает вопрос психологии свидетельских показаний. Судебно-процессуальное право не может, конечно, пройти мимо этой области знания, способной облегчить задачи следствия установлением тех или иных психологических моментов. Надо сказать, однако, что представители буржуазной науки права, как об этом говорят работы ряда буржуазных криминалистов (Гросс, Альтавилла, Гельвиг, Клаусман, Владимиров) идут по пути извращений, высказываясь в пользу введения в судебный процесс «психологической экспертизы» для свидетелей, как регулярно действующего способа определения качества свидетельских показаний. Некоторые из таких «ученых» доходили до того, что требовали подвергать психиатрической экспертизе даже самих судей!...1.  {272}

Крупнейшим недостатком этого направления явились тенденции дезавуировать значение свидетельских показаний, как не заслуживающих доверия, заменить живых свидетелей в судебном процессе «не лгущими» свидетелями, в виде вещественных доказательств, якобы являющихся единственно достоверными доказательствами.

Такого рода тенденции оказываются весьма удобными для буржуазного классового суда, особенно в периоды обострения сопротивления пролетариата и усиления попыток эксплоататоров подавить, не останавливаясь ни перед какой жестокостью, освободительное движение пролетариата.

В такие периоды живые свидетели — люди, трудящиеся — представляют для буржуазии значительные неудобства по сравнению с вещами-свидетелями, с вещественными доказательствами, допускающими какие угодно фальсификации и подделки. Примером такого рода беззастенчивой подделки этих «не лгущих» свидетелей явился процесс 44 депутатов-коммунистов в Париже. На этом процессе в качестве главного «свидетеля» обвинения фигурировало искаженное, фальсифицированное письмо депутатов к экс-премьер-министру Даладье.

Буржуазной юстиции такие «свидетели» вместо живых свидетелей, могущих явиться грозными разоблачителями бессудия эксплоататоров, гораздо приемлемее, сподручнее. Ссылки же на «научные» методы оценки доказательств — только неудачная, хотя и неизменно практикующаяся в подобных случаях маскировка подлинных целей и стремлений этих господ.

Свидетель — живой человек, хорошо понимающий свою роль и свой долг перед своим социалистическим обществом и государством,— вот единственно надежная опора подлинно объективного и научно-организованного следствия.

Судья в живом общении со свидетелями, честными патриотами своего отечества, более надежно и правильно, чем при каких-либо других условиях, в состоянии применить к расследованию подлинно научные методы, найти в запутанных обстоятельствах уголовного дела истину и принять решение, соответствующее этой истине.

Судья должен, разумеется, критически оценивать свидетельские показания, как и всякое другое доказательство. Для такой критической оценки судья должен быть вооружен современными знаниями и психологии, и физиологии, и философии, и права, и криминалистики. Владея современной юридической, судебной наукой и марксистским диалектическим методом, судья в состоянии правильно оценить свидетельские показания  {273}  и избежать ошибок, против которых психологи и судебные педологи рекомендуют заведомо негодные средства.

Решая вопрос о значении свидетельского показания, судья определяет степень объективной достоверности свидетельских показаний, что в свою очередь связано с вопросом о правдивости или лживости показаний свидетеля и самого свидетеля.

Ответ на эти вопросы возможен путем сравнения того, что показал свидетель, с тем, что установлено по делу при помощи других доказательств, и путем учета таких объективных показателей, как время, истекшее с момента события, дальность расстояния, на котором находился свидетель, переживания свидетеля, личные физические свойства свидетеля (глухота, плохое зрение или, наоборот, острота зрения и слуха и т. п.).

Советское процессуальное право предусматривает случаи, когда эти качества свидетелей вызывают сомнение. В таких случаях закон разрешает подвергнуть свидетеля соответствующей экспертизе (примечание к ст. 61 УПК РСФСР). Вопрос о назначении экспертизы может быть возбужден по инициативе как суда, так и сторон.

Особенностью советского процессуального права является отсутствие в нем каких-либо ограничений для вызова и допроса свидетелей; кроме лиц, не способных быть свидетелями ввиду своих физических или психических недостатков, советский Уголовно-процессуальный кодекс не допускает вызова в качестве свидетеля лишь защитника по данному делу.

Близки к правилам, регулирующим положение свидетеля в уголовном процессе, правила гражданского процесса.

Своеобразие этих правил по сравнению с правилами уголовного процесса заключается в том, что ими предусматривается возможность отвода от свидетельствования лица, указанного стороной, в случае заявления противной стороны о заинтересованности свидетеля в исходе дела или в случае особых отношений между свидетелями и стороной1.

Кроме того, в отличие от уголовно-процессуальных порядков, возможен допрос свидетеля по гражданскому делу не судом, разбирающим дело, а судом по месту жительства свидетеля (если последний проживает вне города, где происходит разбирательство дела)2.

Как первое, так и второе правила вызывают серьезные возражения. Особенно это касается первого правила. Было бы,  {274}  нам кажется, более правильным не освобождать свидетеля от обязанности давать перед судом свои показания, хотя бы и при наличии возражений противной стороны, но допросить его, оценку же его показаний предоставить, как и во всех других случаях, суду. При наличии правила, предусмотренного ст. 130 ГПК РСФСР, не исключена опасность судебных ошибок, которые могли бы быть устранены при проверке данного обстоятельства допросом «спорного» свидетеля.

Спорно и второе правило, узаконяющее, в сущности говоря, отвергнутый нашим процессом принцип письменного производства. Этим правилом нарушаются принципы устности и непосредственности производства, являющиеся одной из важнейших гарантий правильного осуществления правосудия.

При пересмотре наших процессуальных кодексов было бы, по нашему мнению, необходимо пересмотреть и главу Гражданского процессуального кодекса о свидетельских показаниях, устранив из нее правила, противоречащие основным принципам советского процессуального права.

Заключение экспертизы

Вопрос о природе экспертизы, как вида доказательств, в буржуазной литературе представляется спорным. Спор идет главным образом по следующим линиям.

1. Отличие эксперта от судьи — эксперт — «научный судья»; решение эксперта есть приговор по специальному вопросу1; противоположное положение — мнение эксперта лишь propositio maior; «специально судейская функция — вывод окончательного заключения принадлежит одному лишь судье»2.

В этой части спор должен быть решен в пользу мнения о том, что эксперт не есть судья, и что он не имеет с последним в юридическом отношении никакой аналогии.

Против признания эксперта судьей говорит целый ряд соображений, главные из которых сводятся к тому, что такое признание противоречит основному процессуальному принципу — свободе внутреннего судейского убеждения. Если эксперт — судья, хотя бы в данном, подлежащем его компетенции как специалиста, вопросе, то судья утрачивает свою самостоятельность. В таком случае не может быть и речи о решении по  {275}  внутреннему убеждению; решение диктуется уже иным началом — формальным признаком.

Такое положение, кроме того, означало бы разрыв между решением по одному вопросу, хотя бы важнейшему, и решением по всему делу. Как можно было бы в таком случае говорить о решении дела судом «по всей совокупности обстоятельств»? Наоборот, отвергая положение об «эксперте-судье», мы укрепляем положение суда как doraini litis, не связываем его формальными доказательствами, предоставляем ему свободную-оценку мнения экспертов, как и любого доказательства по делу1.

Шаткость позиции сторонников первого положения проявляется не только в его необоснованности по самому существу, но еще и в том, что сторонники этого положения отличают экспертов, основывающих свое заключение на данных науки, которых они и приравнивают к судьям, от экспертов, основывающих свое заключение на опытности в каком-либо ремесле и искусстве, которых они к судьям не приравнивают и называют «справочными свидетелями» (Владимиров).

Такое деление совершенно искусственно и неправильно. Эксперты — это сведущие лица, обладающие специальными познаниями в науке, искусстве или ремесле.

Советское процессуальное право безусловно правильно объединяет этих лиц в одну категорию, не делая между ними различия по характеру их специализации2.

2. Отличие эксперта от свидетеля — эксперт есть тот же свидетель, но более достоверный (Стифен, в русской литературе — Шавров, Баршев). Противоположное мнение — и единственно правильное — эксперт не есть свидетель, так как он не сообщает о том, что лично видел или слышал, т. е. не свидетельствует о фактах, как делает свидетель, а дает анализ фактов, объясняет факты с точки зрения данных своей науки или своего специального опыта. Свидетель не должен излагать свои  {276}  мнения о событии или об обвиняемых; он должен говорить о фактах, устанавливая их существование или несуществование. Эксперт, наоборот, должен не описывать факты, как они происходили, а объяснять эти факты, объяснять происхождение фактов, излагать свое мнение об этих фактах. Если эксперт был очевидцем фактов, оценку которых он должен дать, то он перестает быть экспертом, он становится свидетелем.

Свидетели создаются обстоятельствами, в силу чего и приглашение их в суд или на следствие не зависит от выбора, от свободной воли суда, следствия, сторон. Эксперт, наоборот, приглашается по выбору, независимо от его отношения к рассматриваемому судебному делу. Больше того, эксперт предполагается не имеющим к этому делу никакого отношения; свидетелем же может быть лишь лицо, имеющее какое-либо отношение к обстоятельствам, связанным с данным делом.

Эксперт заменим, свидетель не заменим. Поэтому при совпадении в одном лице эксперта и свидетеля обязанности свидетеля берут верх; такое лицо выступает в качестве свидетеля, а не эксперта, в качестве эксперта вызывается другое лицо1.

Таким образом, спорный вопрос о природе экспертизы, как вида доказательств, должен быть разрешен в пользу недопустимости смешения экспертов со свидетелями. Экспертиза — особый, самостоятельный вид доказательств.

Это обстоятельство имеет чрезвычайно большое значение в отношении правового положения эксперта и на суде и на предварительном следствии.

Выполнение обязанности эксперта — государственный долг. Поэтому лицо, вызванное к следствию или в суд в качестве эксперта, обязано явиться и участвовать в процессе, давая в соответствующих случаях заключения по предъявленным экспертизе вопросам2.  {277}

Эксперт обязан ответить в письменном виде, основываясь на своих специальных познаниях, на поставленные ему вопросы в соответствии со всеми имеющимися у него научными средствами, в полном соответствии с требованиями и данными науки или своего опыта1.

Эксперт вправе знакомиться со всеми материалами дела, ознакомление с которыми необходимо для дачи заключения. Пределы такого ознакомления эксперта с материалами дела устанавливаются на предварительном следствии прокурором2.

Эксперт присутствует в зале суда во все время процесса и может в ходе судебного следствия задавать подсудимому или свидетелям вопросы, ответы на которые необходимы для дачи заключения. Это утверждение, хотя и не может быть подкреплено прямой ссылкой на статью УПК РСФСР, представляется совершенно бесспорным, если исходить из лежащих в основе экспертизы как вида доказательств принципов.

Нередки случаи, когда разъяснение того или иного обстоятельства, имеющего существенное значение для заключения экспертов, возможно путем предъявления обвиняемому или свидетелям вопросов. Особенно это относится к судебно-медицинским, техническим и тому подобным экспертизам, где немаловажное значение имеют действия людей и объяснения последними своих действий.

Так, в известном процессе Метро-Виккерс в 1931 г. (о вредительстве, организованном английской разведкой на некоторых электростанциях в СССР) техническая экспертиза для ответа на поставленные ей вопросы должна была предварительно опросить подсудимых по интересующим ее обстоятельствам, осведомленность о которых являлась необходимой для экспертизы3. Эксперт таким образом пользуется в процессе правами стороны, хотя сам допрашивается судом и сторонами, причем допрос производится по правилам, установленным для допроса свидетелей.

Заключение экспертизы для суда не обязательно, однако несогласие суда с экспертизой должно быть им мотивировано в приговоре или особом определении4.  {278}

Назначение экспертизы, как правило, не обязательно. По советскому праву, обязательна лишь медицинская экспертиза для установления причин смерти и характера телесных повреждений, а также для определения психического состояния обвиняемого или свидетеля в случаях, когда у суда или следователя по этому поводу возникают сомнения. Наличие в составе суда сведущих лиц не освобождает суд от необходимости в соответствующих случаях назначить экспертизу. Исключение составляют гражданские дела; здесь наличие в составе суда компетентных в данной специальности лиц дает суду право решить специальный вопрос и без назначения экспертизы1.

Вещественные доказательства

Наш Уголовно-процессуальный кодекс различает вещественные доказательства и письменные документы, относя те и другие как бы к отдельным видам доказательств. Между тем письменные документы представляют собой лишь вид вещественных доказательств и трактуются обычно как вещественные доказательства.

Что такое вещественные доказательства? Это, как говорит ст. 66 УПК РСФСР, предметы, которые служили орудиями совершения преступления, сохранили на себе следы преступления или были объектами преступления, а также предметы и документы, которые могут служить средствами к обнаружению преступления и открытию виновных2.

Вещественные доказательства — это предметы, которые могут, таким образом, служить уликами совершенного преступления, уликами, изобличающими лицо, совершившее преступление, или служащими для его оправдания, для установления, например, его алиби. Поэтому вещественные доказательства в таких  {279}  случаях называются также косвенными доказательствами или косвенными уликами, вещественными уликами.

Это вполне соответствует природе и характеру этого вида доказательств. Орудие преступления, следы борьбы с жертвой преступника, вещи, добытые преступлением, пятна крови на одежде и т. д. — все это доказательства, способные шаг за шагом привести следствие с места совершения преступления к преступнику, от подозреваемого к обвиняемому, от подозрения к убеждению.

Изучение этих явлений, вещей, предметов следов и т. д. дает в руки следственных органов средства раскрытия преступлений и изобличения преступников. В руках следователя, вооруженного научным методом исследования этих явлений и вещей, обрывки события восстанавливаются в своем единстве, мертвые факты, часто клочки фактов, оживают и обретают силу изобличения, перед которой не всегда способны устоять самые опытные и искусные в заметании следов своих преступлений преступники.

Отсюда — исключительное процессуальное значение вещественных доказательств, этих «немых свидетелей», умеющих в определенных условиях говорить и обличать сильнее многих «говорящих» свидетелей.

Значение вещественных доказательств, как особого вида доказательств, возросло особенно со времени возникновения и развития особой отрасли науки судебного права — уголовной техники или криминалистики, опирающейся в своем современном виде на новейшие достижения химии, физики, электротехники и других отраслей науки1. Фотография, рентген, спектральный анализ, графическая экспертиза, дактилоскопия — все эти научные средства поставлены в настоящее время на службу криминалистике, развившейся в серьезнейшую силу по борьбе с преступлениями. В этом отношении заслуживают внимания такие разделы криминалистики, как судебная фотография и фотохимия, обеспечившие за последние годы значительные успехи в развитии дактилоскопии, трасологии и пр.2.  {280}

О том, каких исключительных результатов способно добиться следствие применением научных приемов уголовной техники, можно судить по многочисленным случаям раскрытия так называемых загадочных преступлений. Известен классический случай раскрытия убийства г. Гуэн (Guin), найденного на полотне железной дороги с перерезанными ногами и проломленной головой1, Известны многочисленные случаи установления при помощи спектрального анализа кровяных пятен на замытом убийцами белье, раскрытия преступлений по следам орудий взлома (фомки, долота, топора и т. д.). Особые услуги оказывают следствию фотография и судебная химия при расследовании дел о подлогах, о фальшивомонетчиках и т. п.

Роль криминалистики высока и ответственна в работе советских следственных и розыскных органов.

Классовое сопротивление врагов социализма успехам социалистического строительства проявляется в самых разнообразных формах.

Остатки ликвидированных Великой Октябрьской социалистической революцией классов и их троцкистско-бухаринская, меньшевистско-эсеровская и т. п. агентура, действующая по приказам иностранных разведок, изощряется в изобретении новых и новых методов борьбы с советским строем и советской властью, стараясь всячески вредить и пакостить новому, социалистическому обществу.

Вышибленные из колеи последние остатки умирающих классов проникли в разные советские учреждения и организации, замаскировались под «советских служащих», под «рабочих» и «крестьян» и стараются, обманывая бдительность честных людей и используя любую обстановку, благоприятствующую преступлениям и злоупотреблениям, вести жестокую и коварную борьбу против советского народного хозяйства, против Советского государства и интересов трудящихся народных масс. Еще в 1933 году, подводя итоги первой пятилетки, товарищ Сталин обратил внимание на эту особенность условий и обстановки, в которых шла борьба за успешное осуществление первой пятилетки.

Несмотря на бешеное сопротивление враждебных делу социализма элементов, первая пятилетка была осуществлена блестящим образом в четыре года. Блестяще была выполнена и вторая пятилетка. Выполнение двух сталинских пятилеток обеспечило завершение построения в СССР социализма, прочно и  {281}  победоносно вошедшего в нашу жизнь, в наш быт под великим знаменем Сталинской Конституции.

Жизнь показала все бессилие врагов СССР, все ничтожество их борьбы против дела Ленина—Сталина.

Товарищ Сталин еще в 1933 году говорил о том, что вредительские и воровские махинации «бывших людей» не в состоянии что-либо изменить в положении СССР, потому что «они слишком слабы и немощны для того, чтобы противостоять мероприятиям Советской власти»1.

Но товарищ Сталин в то же время предупреждал против успокоения на достигнутых успехах, против благодушия, демобилизующего в борьбе с врагами, против оппортунистической недооценки опасностей, вытекающих из самого факта продолжающейся классовой борьбы в условиях капиталистического, окружения.

Товарищ Сталин говорил: «Надо иметь в виду, что рост мощи Советского государства будет усиливать сопротивление последних остатков умирающих классов. Именно потому, что, они умирают и доживают последние дни, они будут переходить от одних форм наскоков к другим, более резким формам наскоков, апеллируя к отсталым слоям населения и мобилизуя их против Советской власти. Нет такой пакости и клеветы, которую бы эти бывшие люди не возвели бы на Советскую, власть и вокруг которых не попытались бы мобилизовать отсталые элементы. На этой почве могут ожить и зашевелиться разбитые группы старых контрреволюционных партий эсеров, меньшевиков, буржуазных националистов центра и окраин, могут ожить и зашевелиться осколки контрреволюционных оппозиционных элементов из троцкистов и правых уклонистов. Это, конечно, не страшно. Но все это надо иметь в виду, если мы хотим покончить с этими элементами быстро и без особых жертв.

Вот почему революционная бдительность является тем самым качеством, которое особенно необходимо теперь большевикам»2.

Было бы грубой ошибкой представлять себе дело так, что все эти господа, начиная от троцкистов и бухаринцев и кончая, меньшевиками и белогвардейцами, ведут борьбу с советской властью и советским народом лишь при помощи преступлений, квалифицируемых как преступления контрреволюционные.  {282}

Нет сомнения, что вредительство, диверсия, террор, организация шпионажа и сети шпионских гнезд, формирование повстанческих групп и опорных пунктов в наших тылах и тому подобные преступления составляют главное содержание преступной деятельности переброшенной из-за кордона иностранными разведками агентуры.

Но эти господа не ограничивают своей преступной «работы» только этого рода преступлениями. Как свидетельствует опыт нашей разведки и органов прокуратуры по разоблачению и разгрому этих преступников, они не брезгуют и всеми другими видами преступлений. Подлог документов, мошеннические махинации, воровство и расхищение государственных ценностей, расхищение колхозного и вообще кооперативного имущества, всевозможные фальсификации, уничтожение и разрушение государственного и общественного достояния, клевета, инсинуации, провокация — словом, любое уголовное преступление играет роль острого оружия борьбы против советского правопорядка, интересов трудящихся и социалистического государства.

Вот почему такое огромное значение принадлежит правильно организованной и поставленной на должную высоту в политическом и научно-техническом отношении методике борьбы с различными видами преступлений. Чем более изощряется враг в средствах и способах борьбы с советским строем, тем более меткими, подвижными и совершенными должны быть средства борьбы Советского государства с преступниками.

При общем падении преступности в СССР, особенно sa счет резкого уменьшения так называемых имущественных преступлений (и, в частности, преступлений против общественной, социалистической собственности и против личности), задача энергичной борьбы с различными видами преступлений в СССР не снимается.

В этой борьбе первостепенное значение принадлежит искусству, уменью раскрывать преступления и разоблачать преступников.

Ленин писал: «Решительности у нас довольно. А нет уменья поймать достаточно быстро достаточное количество спекулянтов, мародеров, капиталистов — нарушителей советских мероприятий»1. В письме к рабочим и крестьянам по поводу победы над Колчаком Ленин писал: «А чтобы уметь ловить их (т. е. врагов советской власти.— А. В.), надо быть искусным, осторожным, сознательным...»2.  {283}

С тех пор, как Лениным были высказаны эти мысли, советская процессуальная наука сильно двинулась вперед. Сильно двинулась вперед и советская криминалистика, разрабатывающая вопросы тактики и методики борьбы с преступлениями, опираясь на последние, новейшие достижения современной науки и техники.

Советская криминалистика — еще молодая отрасль науки советского судебного права. Несмотря на это, она достигла значительного развития. Дальнейшие успехи ее стоят в прямой связи с овладением нашими криминалистами технической (в широком смысле этого слова) наукой, с одной стороны, и наукой судебного права,— с другой. Только в этой связи и возможно ее дальнейшее успешное развитие. С другой стороны, развитие доказательственного права и доказательственной системы также тесно связано с развитием криминалистики. Без этой связи невозможно ни правильное понимание, ни практическая разработка и применение той части системы доказательств, которая имеет дело с так называемыми вещественными доказательствами.

Возвращаясь к процессуальным вопросам, связанным с учением о вещественных доказательствах, необходимо указать на всю важность правил о собирании, хранении и использовании вещественных доказательств.

Вещественные доказательства, как этого требует наш Уголовно-процессуальный кодекс, должны быть подробно описаны, приобщены к делу особым постановлением следователя или определением суда и храниться там, где находится производство по делу или дело. Вещественные доказательства, не могущие храниться в камере следователя или суда, фотографируются. Скоропортящиеся предметы, фигурирующие в качестве вещественных доказательств, должны фотографироваться и сдаваться соответствующим организациям для использования1.

В случае прекращения дела постановлением следователя или определением суда судьба вещественных доказательств определяется согласно ст. 223 УПК РСФСР.

Что касается гражданского процесса, то здесь вещественные доказательства фигурируют главным образом в виде письменных доказательств (письменные акты, документы, переписка), перечисленных в ст. 140 и ел. ГПК РСФСР.

Письменные доказательства, как и всякие доказательства, могут в процессе суда оспариваться вплоть до заявления об их подложности.  {284}

При заявлении о подложности документа сторона, представившая документ, может просить суд рассмотреть спорный вопрос на основании других доказательств. Независимо от этого суд должен произвести проверку подлинности документов имеющимися в его распоряжении способами (осмотр документа, допрос свидетелей, сличение подписи на заподозренном документе с подписями на других документах, экспертиза). При признании документа подложным, он устраняется из числа доказательств и передается следственным органам для дальнейшего расследования и привлечения виновных к ответственности1.

Выше мы уже говорили о письменных документах, как особом виде вещественных доказательств. В буржуазной теории отличают письменные документы как вещественные доказательства от письменных документов в собственном смысле слова. Считают, что письменный документ, например: письмо, записка, книжка, паспорт, расчетная книжка, может играть роль вещественного доказательства, если он служит уликой, независимо от своего содержания. Письменный документ считают письменным доказательством, если он своим содержанием устанавливает какой-либо факт, имеющий отношение к исследуемому судом событию.

«Различие этих двух видов, — говорит проф. Люблинский, — покоится на методах исследования данного доказательства. Документ, составляющий вещественное доказательство, исследуете» методом умозаключения по цепи фактической причинности, как и прочие вещественные доказательства. Документ, составляющий письменное доказательство, подлежит исследованию с точки зрения достоверности содержащихся в нем фактических сообщений»2.

Спорить против различия этих видов доказательств действительно нет основания. Но из этого различия, как и из различия между методами исследования этих доказательств, не следует делать вывод, что письменное доказательство не относится к категории . вещественных доказательств. Письмо, адресованное гр. А и найденное на месте преступления, может служить уликой против гр-на А., может явиться, следовательно, вещественным доказательством в собственное, смысле слова. В этом случае содержание письма безразлично; письмо устанавливает только то. что на месте преступления был гр-н А и что, следовательно, он может иметь какое-то отношение к этому  {285}  преступлению. Письмо как улика дает нить для дальнейшего расследования, оно оказывается вещественным доказательством.

То же письмо, содержащее в себе план совершения преступления, служит тоже уликой; но в отличие от первого случая оно играет эту роль своим содержанием, в силу чего требует от следствия и суда исследования иного порядка — исследования изложенных в нем фактов. И в этом случае письмо — доказательство; но оно является таковым не как обычная вещь, имеющая значение лишь своим внешним отношением к событию, а как документ, т. е. вещь, имеющая это значение по своему внутреннему содержанию. Следовательно, будучи вещественным доказательством в широком смысле слова, письменные документы являются доказательствами sui generis, особого рода, как бы свидетельским показанием, данным в письменной форме.

Вполне понятно, что из различия этих доказательств вытекает необходимость и различных методов их исследования: документ как вещественное доказательство исследуется по своим внешним признакам, устанавливающим отношение подозреваемого лица к событию, иногда здесь необходима экспертиза; документ как письменное доказательство исследуется с точки зрения соответствия изложенных в нем фактов действительности, с точки зрения достоверности этих фактов.

§ 9. Теория улик (косвенных доказательств)

Вопрос об уликах, или косвенных доказательствах, представляется одним из самых интересных и важных как в теории доказательственного права, так и в практике его применения.

В теории с вопросом косвенных доказательств связывается ряд важнейших проблем учения о доказательствах: проблема достоверности того, что составляет улику; проблема соотношения большой и малой посылок; проблема стечения или гармонии улик; проблема отношения между косвенными доказательствами и так называемыми презумпциями; проблема качества и значения улик как судебных доказательств; классификация косвенных доказательств.

В судебно-прокурорской практике значение косвенных доказательств определяется тем, что нередко они являются единственными по делу доказательствами1, что пользование ими  {286}  оказывается часто единственным способом раскрытия преступлений и изобличения преступников. Не случайно поэтому теория улик вызвала к себе со стороны процессуалистов громадный интерес, нашедший свое отражение в чрезвычайно обильной и многосторонней мировой литературе, посвященной этой теории, имеющей немало своих представителей в лице крупнейших процессуалистов и вообще юристов различных стран и народов1.

Теория косвенных улик является одной из наиболее разработанных процессуальных теорий. Тем не менее в ней имеется немало явно ошибочных положений, притом касающихся наиболее важных, основных вопросов этой теории. Достаточно указать на совершенно неправильное, хотя и господствующее в буржуазной теории косвенных доказательств положение: «чем слабее улики, тем число их должно быть больше, и, наоборот, чем они сильнее, тем число их может быть меньше»2.

Несмотря на то, что количество улик, несомненно, играет известную роль в деле формирования судейского убеждения, указанное выше положение неправильно: слабые улики, каково бы ни было их число, не в состоянии создать сильного доказательства3.

Между тем даже в позднейших работах буржуазных ученых (например в работе Глазера) роль количественных показателей в деле оценки качества улик как доказательств подчеркивается особо. Но в еще большей степени в этих работах дает себя знать господство принципов формальной логики, безраздельно царящей во всей методологии построения системы  {287}  косвенных доказательств. Это — основной порок буржуазных теорий о косвенных доказательствах.

Здесь все существо доказывания сводится к логическим операциям, к голому умозаключению, от большой посылки к малой, и это несмотря на то, что порочность такой методологи» чувствовали некоторые, наиболее выдающиеся буржуазные ученые (Глазер, Жиряев), предупреждавшие против превращения теории косвенных улик в теорию арифметического счета улик, при помощи которого из суммы оснований вероятности должна получиться достоверность.

Выше, объясняя различие между прямыми и косвенными доказательствами, мы говорили уже об отличительных признаках последних.

Косвенные доказательства — это, действительно, обстоятельства, косвенно относящиеся к предмету доказывания, обстоятельства, прямо и непосредственно не свидетельствующие против или за обвиняемого, как это можно сказать относительно показаний свидетелей, как это можно сказать в ряде случаев, о заключениях экспертизы, но приводящие по связи с другими обстоятельствами к тем же выводам, что и прямые доказательства.

«Всякое решение, основанное на доказательстве, выходит поэтому,— пишет Бентам, — из следующего заключения: так как известный факт существует, то я отсюда заключаю о существовании другого такого-то факта»1.

По этому правилу можно построить следующую формулу: А выстрелил в Б, Б упал замертво. По факту выстрела, произведенного А в Б, и по факту смерти Б мы определяем, что А убил Б. Этот вывод можно сделать на основании показания В, видевшего, как А выстрелил в Б, и медицинского заключения о смерти Б, происшедшей от произведенного в него выстрела. Показание В — это прямое доказательство. Но этот же вывод можно сделать и на основании иных доказательств вины А. Свидетель Г видел, как А заряжал ружье, грозясь убить Б. Через час после этого Б был найден убитым. На месте преступления был найден носовой платок с меткой А, признанный им за принадлежащий действительно ему, А. Свидетели Д, Е, Ж подтвердили, что между А и Б на почве денежных расчетов часто происходили ссоры, в результате которых А не раз угрожал Б убийством. Это подтвердили другие свидетели — 3, И, К.  {288}

Все приведенные факты — доказательства, но ни одно из :них не является прямым, все они — косвенные.

Путь прямых доказательств короче пути косвенных доказательств. При оперировании косвенными доказательствами необходимо проделать более сложный путь умозаключений. Сложность эта заключается не только в том, что от одного частного факта приходится итти к другому, от другого частного — к третьему и т. д., пока дойдешь до основного факта, требующего установления. Сложность эта заключается еще и в том, что при косвенных доказательствах нередко приходится пользоваться несколькими рядами косвенных, доказательств, причем эти ряды могут совпадать не во всех случаях, а в некоторых случаях могут даже вступать друг с другом в противоречие. В приведенном выше случае мы имеем два ряда доказательств: один ряд—свидетели Д, Е, Ж, показавшие о частых ссорах между А и Б; другой ряд — свидетели 3, И, К, подтвердившие, что А часто угрожал Б. Эти два ряда могут совпасть, могут и не совпасть и даже оказаться по отношению друг к другу в противоречии. Ясно, что оценка нескольких рядов доказательств сложнее, чем оценка одного ряда; анализ этих рядов и соотношения их друг с другом при противоречии содержания тех и других показаний еще более увеличивает трудности. Поэтому совершенно неправильно представление о косвенных доказательствах как о более простых доказательствах, чем прямые доказательства1. Такой взгляд на косвенные доказательства отражает предвзятое отношение к прямым доказательствам, т. е., как правило, к свидетелям, вызывающим сомнение в достоверности сообщаемых ими сведений.

В действительности применение косвенных доказательств — дело более сложное и трудное, чем применение прямых.

Косвенное доказательство само по себе может иметь совершенно нейтральный характер; в соединении с другими обстоятельствами оно может приобрести, наоборот, роковое значение для обвиняемого. Например, некто приобретает мышьяк. Сам по себе этот факт ни о чем преступном не говорит: мышьяк может быть нужен для истребления крыс. Но купивший мышьяк намерен отомстить гр-ну Н. Гр-н Н. действительно через некоторое время погибает от отравления мышьяком. В соединении с данными, свидетельствующими о том, что купивший мышьяк действительно намеревался лишить гр-на Н. жизни, факт покупки мышьяка приобретает значение косвенной улики.  {289}

Косвенное доказательство характерно тем, что оно не само по себе, а в сочетании с другими обстоятельствами приобретает доказательственное значение. Следовательно, в деле применения косвенных доказательств важнейшую роль играет установление связи одних фактов с другими. Процесс установления такой связи между фактами различной достоверности и нередко лежащими в разных плоскостях восприятия — дело достаточно сложное и трудное, требующее значительной подготовки и уменья и чреватое при их отсутствии опасностью совершения серьезных ошибок.

Нужно также иметь в виду, что как в деле установления такой связи, так и в деле оценки косвенных доказательств значительно больший простор предоставляется судейскому усмотрению. В области косвенных доказательств нет места шаблону, позволяющему решать «аналогичные» дела по хорошо усвоенному из других дел рецепту. Здесь слишком много индивидуальности, своеобразия, не поддающихся учету и классификации согласно заранее установленным правилам. Этим и объясняется то отрицательное отношение к косвенным доказательствам, которое едва ли не наиболее типично для противников косвенных доказательств выразил Карминьяни в следующих словах: «Если должно сомневаться в достоверности, доставляемой собственным признанием преступника и свидетельством посторонних людей, то от доказательства уликами уже надлежит отступить с ужасом, как от самого ненадежного, как от такого, в коем к обманчивости всех прочих присоединяется еще обманчивость, свойственная ему одному исключительно»1. Карминьяни совершенно неосновательно преувеличивает опасности, вытекающие из пользования косвенными доказательствами. В действительности пользование ими не представляет непреодолимых трудностей для тех, кто в достаточной мере владеет научным методом анализа явлений — методом материалистической диалектики.

Преувеличение этих опасностей, заставляющих «отступать» от пользования доказательствами, да еще «с ужасом», означает непонимание, кроме всего остального, того обстоятельства, что выбор доказательств не зависит ни от следователя, ни от суда, ни от обвинителя и что, следовательно, бессмысленно рекомендовать отказ от доказательств, оказавшихся в руках следствия или суда в силу сложившихся обстоятельств.

Рассуждение Карминьяни и других буржуазных процессуалистов, разделявших его точку зрения на косвенные доказательства,  {290}  несостоятельно еще и потому, что элементы недостоверности и обманчивости имеются также и у так называемых прямых доказательств. Свидетели могут давать ложные показания; свидетели могут быть подставными, подкупленными, терроризированными; они, наконец, могут сговориться и сознательно повести следствие и суд на ложный путь. Задача суда и следствия заключается в том, чтобы уметь отделить правду от лжи, добросовестное свидетельство от лживого, действительное от мнимого. Ошибочно представлять дело таким образом!, что при прямых показаниях суду и следователю остается только зарегистрировать их и произвести механическую операцию подсчета обстоятельств, говорящих против или за обвиняемого.

Оценка показаний свидетелей, особенно противоречивых и тем не менее одинаково заслуживающих доверия, — задача не менее ответственная, чем оценка косвенных доказательств. Возможность ошибки здесь так же не исключена, как и во всех других случаях.

Большая сложность и трудность анализа фактов, относящихся к области косвенных доказательств, хотя и имеет место, однако не дает и не может давать оснований к отрицанию значения этих доказательств именно как доказательств, к отказу от пользования этим видом доказательств, как это делают Карминьяни, Лянгфельдт, Россгирт и др.1.

Более правильным было бы, характеризуя особенности пользования косвенными доказательствами, указать на связанные с этими особенностями достоинства и недостатки этого вида доказательств.

К несомненным достоинствам этого вида доказательств относится их безусловная объективность: вещь есть вещь, факт  {291}  есть факт, а факты, как известно, упрямы. Следы преступления, следы борьбы на подозреваемом, кровь на его платье, волосы, зажатые в руке убитого,— все это безусловно, объективные доказательства, способные оказать решающее влияние на исход процесса; именно в этой объективности вещей заключается их громадная сила как доказательства, как источника судейского убеждения.

Второе, тоже значительное их достоинство — это их естественность, безыскусственность и, следовательно, достоверность.

Факты или, вернее, вещи, конечно, могут быть фальсифицированы, подделаны, могут, следовательно, лгать. Но заставить лгать факты несравненно труднее и опаснее, чем людей — это, с одной стороны; с другой стороны, их можно разоблачить столь же легко, а порой даже легче, чем людей. Ультрафиолетовые и инфракрасные лучи сравнительно легко могут помочь установить фальшивость документа. Но нет таких лучей, которые могли бы столь же точно и просто вскрыть фальшивое показание свидетеля!1.

Эти неоспоримые достоинства косвенных доказательств не следует, однако, преувеличивать, как не следует не замечать и тех недостатков, которые, несомненно, им также присущи.

Главный из этих недостатков — это, если можно так выразиться, условность или относительность их значения. Под «условностью» или «относительностью» мы понимаем в данном случае такое положение, при котором одно и то же обстоятельство может менять свое значение в зависимости от других обстоятельств. Как мы уже указывали, обстоятельство, принимаемое при известных условиях за доказательство, само по себе нередко является нейтральным, безразличным и характер доказательства принимает лишь по связи с другими относящимися к делу обстоятельствами. Это особенно нужно иметь в виду в отношении обстоятельств, связанных с действиями, предшествующими совершению преступления, в частности с таким, как приобретение орудий или каких-либо вещей (например топор, яд), при помощи которых могло быть совершено преступление,  {292}  как подготовка обстановки, способной благоприятствовать совершению преступления и т. п. Уильз напоминает об обязанности особой осторожности в выводах при такого рода обстоятельствах, рекомендуя обращать внимание на то, не связаны ли эти обстоятельства с родом занятий и профессией подозреваемого. «Так, например, — пишет Уильз, — медик по самому свойству своих занятий имеет законные причины для того, чтобы держать у себя разные яды, так же как слесарь — отмычки»1. Яд и отмычки, таким образом, при известных условиях могут и не быть уликами; но при других условиях и у тех же людей по связи с другими обстоятельствами они могут приобрести характер улик.

Говоря о различном значении различных видов косвенных доказательств, нельзя специально не остановиться на так называемом поличном. Это одно из древнейших доказательств и притом, как кажется, обладавшее наибольшей убедительностью2.

Обладание вещью, похищенной или добытой при помощи преступления, рассматривается как улика, как доказательство совершения этого преступления. В ряде случаев это правило вполне оправдывается, но в ряде случаев не оправдывается. Английская судебная практика в подобных случаях учитывает:

а) время, протекшее с момента совершения преступления; сила улики считается большей или меньшей в зависимости от промежутка времени между преступлением и обнаружением, например, похищенных или награбленных вещей;

б) количество вещей, являющихся плодами преступлений; чем больше таких вещей, тем сильнее улики;

в) ценность этих вещей и несоответствие их ценности имущественному положению обвиняемого.

Нельзя отказать каждому из перечисленных выше обстоятельств в известном значении, именно как улики, как косвенного доказательства. Поличное — это серьезная улика, но не безусловная, не бесспорная. Это — улика относительная, обусловленная другими обстоятельствами, о которых мы также уже говорили.  {293}

Такую же оговорку надлежит сделать и относительно таких доказательств, как, например, неожиданная резкая перемена образа жизни подозреваемого: человек, бедствовавший по недостатку средств, вдруг начинает широко жить, сорить деньгами. Это подозрительно; при известных условиях такой образ жизни может явиться уликой. Но только при известных условиях; без них это — нейтральное обстоятельство. Важно, следовательно, при подозрении в грабеже установить, что единственным (не возможным, не одним из возможных, а именно единственным) источником обогащения могло явиться совершенное преступление.

Значение косвенного доказательства, таким образом, определяется не только и даже, вообще говоря, не столько качеством самого этого доказательства, сколько его положением в ряду других доказательств, его связью и соотношением с последними.

Из этого правила вытекают следующие заключения.

Первое — косвенное доказательство приобретает процессуальный вес и значение по связи с другими доказательствами.

Второе — связь косвенных доказательств между собой должна быть такой, чтобы все они являлись звеньями одной цепи; при выпадении одного звена распадается вся цепь, теряют значение улики и каждое отдельное доказательство. Следовательно, налицо должна быть система улик, а не куча улик, разрозненных, не имеющих друг с другом внутренней связи.

Третье — косвенные доказательства должны гармонировать как между собой, так и с главным доказываемым фактом.

Четвертое — косвенные доказательства должны быть столь обоснованы, чтобы из общей их цепи ни одно нельзя было устранить, выбить доказательством противного (противо-уликой); в связи с этим последним заключением стоит и следующее.

Пятое — совокупность косвенных доказательств, положенных в основу данной версии (обвинительной или оправдательной— безразлично), должна исключать всякую иную версию (reductio a contrario). Поэтому основной задачей при применении косвенных доказательств необходимо признать не только обоснование данной версии, но и исключение всякой противоречащей ей версии. Отсюда — следователь, обвинитель, защитник, подсудимый, пользуясь косвенными доказательствами, обязаны противопоставить своей версии все возможные по  {294}  обстоятельствам дела версии и доказать реальность и обоснованность только той, на которой он считает необходимым настаивать.

В качестве примера такого метода пользования косвенными доказательствами позволю себе сослаться на личный опыт по проведению дела об убийстве доктора Вульфсона на о. Врангеля.

В этом деле обвинялись в убийстве доктора Вульфсона начальник зимовки Семенчук, организатор убийства, и житель острова Врангеля, бывший колчаковец каюр Старцев, непосредственный исполнитель.

На суде были установлены многочисленные злоупотребления со стороны Семенчука, наводившего ужас на немногочисленное население острова своими беззакониями и преступлениями. Семенчук — совершенно морально разложившийся человек типа дореволюционного урядника. Обвинитель квалифицировал преступную деятельность Семенчука как бандитизм (ст. 593 УК РСФСР), что было подтверждено судебным приговором.

Семенчук, однако, был не один. Он «действовал» при участии Старцева, преданнейшего его «оруженосца», и спившегося «специалиста», помощника биолога Вакуленко, покончившего жизнь самоубийством после того, как на острове разыгралась трагедия. Единственные лица на острове, поднявшие голос протеста против «семенчуковщины», были доктор Вульфсон и его жена — доктор Фельдман. В результате неравной борьбы Вульфсон был убит.

Убийство произошло при крайне загадочных обстоятельствах.

26 декабря 1934 г. Вульфсон по приказанию Семенчука выехал в сопровождении каюра Старцева на двух нартах с мыса Роджерс к больным туземцам в бухту Предательскую и на мыс Блассон. 31 декабря Старцев возвратился на мыс Роджерс один и сообщил, что 27 декабря, выехав с доктором Вульфсоном из бухты Сомнительной в бухту Предательскую, во время пути он потерял доктора, что он пытался из бухты Сомнительной вместе с туземцем Кмо искать его, но не нашел, и поэтому приехал на полярную станцию сообщить о потере доктора.

По настоянию нескольких зимовщиков в ночь с 31 декабря 1934 г. на 1 января 1935 г. с полярной станции выехало в бухту Сомнительную несколько нарт с зимовщиками и охотниками для розысков. В первый день поисков, 1 января, зимовщик Куцовалов нашел нарту доктора к северу от бухты Сомнительной на расстоянии примерно шести километров. Нарта оказалась  {295}  крепко застопоренной, из восьми собак семь были живые, а одна мертвая. На нарте — овчинный тулуп и оленья постель.

Труп Вульфсона был найден зимовщиком Вакуленко и охотником Тагью примерно в двух километрах от места, где была найдена нарта, только 5 января 1935 г. По показаниям Вакуленко, доставившего труп в бухту Сомнительную, труп был найден лежащим на снегу вверх лицом, со сбившейся с головы шапкой; около него на расстоянии пяти метров лежали рукавицы и недалеко — поломанный винчестер с одной стреляной гильзой. Согласно акту первого осмотра, произведенного в бухте Сомнительной, лицо доктора было обезображено, покрыто ссадинами, лицо и шарф вокруг шеи в крови, нос приплюснут и носовой хрящ оторван, на руках в запястьях кольцевые ссадины, одна пола кухлянки оторвана.

7 января труп доктора был привезен на мыс Роджерс и там без вскрытия 11 января, похоронен.

Несмотря на то, что ряд обстоятельств давал все основания предполагать насильственную смерть доктора, и несмотря на то, что разговоры о Старцеве, как виновнике смерти доктора возникли в первые же дни после нахождения трупа, Семенчук сам проводил следствие. Без вскрытия трупа, без всякого анализа всех обстоятельств гибели доктора, основываясь исключительно на показаниях одного Старцева, Семенчук составил заключение о том, что доктор, потеряв Старцева, заблудился, бросил нарты и, будучи пьян, замерз.

Когда доктор Фельдман, сразу заподозрившая насильственную смерть Вульфсона, потребовала направления в Москву ходатайства о присылке постороннего лица для расследования гибели Вульфсона, Семенчук начал своими привычными методами преследовать ее. Он задерживал ее телеграммы и письма и не отправлял их на Большую землю. Он снял ее с довольствия, мотивируя это тем, что она якобы отказывается лечить больных, тогда как в действительности Фельдман в оказании медицинской помощи никому не отказывала. Он запрещал зимовщикам и туземцам посещать ее квартиру. Больную, с маточным кровотечением и с температурой 40°, он хотел заставить ее поехать по острову якобы для лечения больных. И когда она отказалась, мотивируя этот отказ своим болезненным состоянием, он отдал приказ 23 февраля о немедленном ее выселении «из пределов зимовки в другой район острова, малонаселенный пункт». Только вмешательство некоторых зимовщиков заставило его отказаться от этого выселения Фельдман.  {296}

Акт медицинского вскрытия трупа Вульфсона от 19 апреля, произведенного доктором Крашенинниковым, исключал смерть Вульфсона от замерзания или от какого-либо несчастного случая (падение с нарт, удар об лед, о камень и т. п.). Доктор Крашенинников по всем внешним и внутренним признакам трупа Вульфсона пришел к выводу, что смерть Вульфсона могла последовать только от удара, нанесенного в лицо убитому и вызвавшего сотрясение мозга.

Материалами дела установлено, что Старцев всегда был послушным и абсолютно преданным исполнителем приказаний Семенчука. У Старцева и Вульфсона не было никаких столкновений. Убить Вульфсона Старцев мог только по указанию другого лица и в интересах этого лица. Семенчук был заинтересован в устранении Вульфсона — единственного человека на зимовке, выступавшего против него и опасного для него как возможного разоблачителя его преступных действий.

По показаниям свидетелей, до убийства Вульфсона Семенчук угрожал ему расправой. Предвидя, повидимому, такую расправу, Вульфсон перед отъездом 25 декабря оставил дома записку, в которой писал, что в случае своей гибели он просит винить только Семенчука. Семенчук, приказывая доктору Вульфсону ехать в бухту Предательскую и на мыс Блассон, выдумал, что туда вызывался врач; между тем такого вызова не было, Семенчук назначил Вульфсону проводником Старцева, ранее никогда проводником не ездившего, в то время, как на мысе Роджерс находились два охотника с запада (Таграк и Итуй), которые могли поехать с доктором; Семенчук, однако, их отправил на север за керосином, в то время, как на мысе Роджерс керосин был. Семенчук, 31 декабря получив известие о потере Старцевым доктора, пытался отложить выезд на розыски до следующего дня.

По приезде в бухту Сомнительную Семенчук направил Старцева на восток, — в направлении, обратном тому, где, по словам Старцева, он потерял доктора. При нахождении трупа он вместе с Вакуленко пытался сбросить труп в лунку, что сделало бы невозможным раскрытие причины гибели доктора. Без всякого основания, более того, вопреки всем обстоятельствам, сопутствовавшим нахождению трупа, вопреки его внешнему виду, он сразу создал версию о том, что доктор, будучи пьян, погиб заблудившись.

Таковы обстоятельства этого дела, приведшие Семенчука и Старцева на скамью подсудимых.  {297}

Семенчук, игравший в этом деле главную роль (организатор убийства), и Старцев, непосредственно осуществивший убийство, отвергая предъявленные им обвинения, ограничились голым отрицанием своей вины, утверждая, как мы видели выше, что Вульфсон не был убит, а заблудился в пургу и замерз.

Перед обвинением стояла сложная задача: гибель доктора произошла в такой обстановке, когда свидетелей не было, когда даже картину события приходилось восстанавливать на основании обрывков события, незначительных, на первый взгляд, фактов, мало говорящих сами по себе.

Единственным методом в этой работе мог быть метод исключения. Нужно было построить несколько возможных версий, предположить (презюмировать) несколько возможных решений загадки и на основе тщательного анализа каждой из этих версий найти истинное решение.

Основная версия, выдвинутая обвиняемыми, сводилась к утверждению, что Вульфсон, ехавший с каюром Старцевым, обогнал его, затерялся в пурге и замерз. Эта версия, была, однако, полностью опровергнута. Истребованными метереологическими сводками было доказано, что пурги не было, а был легкий поземок, при котором сохранялась видимость на 10—12 километров. Это — первое опровержение версии о затерявшемся в пургу и замерзшем докторе.

Второе обстоятельство касалось вопроса о том, каким образом Вульфсону удалось обогнать Старцева, ехавшего на своих собаках впереди. Сомнительность этого объяснения Старцева заключалась в том, что у Старцева собаки были лучше, чем у Вульфсона, и Вульфсон был значительно менее опытным в езде на нартах, чем Старцев. Допросом эксперта была установлена несостоятельность и этого довода Старцева.

Тогда выплыло новое обстоятельство: собаки (передовики) у Вульфсона оказались старцевскими, так как Старцев по каким-то, так и не нашедшим своего объяснения обстоятельствам, выпряг своих передовых собак и поменял их с собаками Вульфсона. Тогда эксперту был поставлен такой вопрос: «Мог ли Вульфсон, человек совершенно неопытный в езде на собаках, обогнать Старцева на его, старцевских собаках?». Эксперт отвечал категорически: «Да, это могло случиться в полутора километрах от Сомнительной, в первое время после выезда, когда собаки еще не были в азарте, когда они быстро бегут, когда они стараются обогнать. А во время метели, с чужими передовиками, с передовиками хозяина, который ехал впереди, этого я не допускаю».  {298}

Далее был поставлен следующий вопрос: «Если обгон имел » место в 10 километрах от Сомнительной, то не является ли этот обгон сомнительным?». И эксперт твердо ответил: «Такой обгон, безусловно, места иметь не мог».

Таким образом, версия Старцева о том, что Вульфсон, не умевший ездить на собаках, в метель, в пургу мог обогнать Старцева да еще на старцевских же собаках, оказалась битой, не выдержавшей никакой критики.

Однако, несмотря на несостоятельность этой версии, в интересах расследования было важно допустить, что эта версия действительно подтвердилась, что обгон доктором Вульфсоном каюра Старцева имел место, что этот обгон — факт. Такое допущение важно с точки зрения проверки самой этой версии, так как все последующее должно быть известным образом связано с этим фактом. И действительно, Старцев продолжил свою версию рассказом о том, как он, Старцев, бросился вдогонку за доктором, кричал, стрелял, искал его. Надлежало, следовательно, проверить эту часть показаний Старцева. Было ли так, как говорил Старцев?

Следствие шаг за шагом прошло по этому пути, но ничего похожего на правду в объяснениях Старцева не установило. Сам Старцев признал, что все четыре дня, после того как пропал Вульфсон, он отсиживался у эскимоса Кмо, с которым случайно встретился в первый же день происшествия. Это подтвердил и эскимос Кмо. Таким образом, басня о поисках Старцевым пропавшего доктора оказалась тоже разоблаченной.

То же о выстрелах. Старцев и тут запутался, показывая то о шести выстрелах, то о семи, то вовсе умалчивая о выстрелах. Особенно характерно здесь то, что в первых показаниях Старцева ничего о выстрелах не говорилось. Эти «выстрелы» появились значительно позже — обстоятельство, в известной мере подрывающее доверие к этому объяснению. Ссылка на розыски доктора падает. Падает, следовательно, еще одна «противоулика», тем самым усиливается значение улик.

Но, толкуя всякое сомнение в пользу обвиняемого и допуская сомнительность этого доказательства как с точки зрения обвинения, так и с точки зрения оправдания обвиняемого, следствие должно продолжить свою работу, отложив пока что это обстоятельство в сторону, так сказать, нейтрализуя его. Что же дальше? Дальше все же — труп Вульфсона, притом обезображенный настолько — об этом можно судить по фотографическим снимкам, — что его нельзя было узнать. Следствию и обвиняемому надо было объяснить это чрезвычайно серьезчое  {299}  обстоятельство. Здесь существенную роль должна была сыграть судебно-медицинская экспертиза, блестяще проведенная судебно-медицинским экспертом доктором Семеновским.

У Вульфсона был перебит нос, на теле были значительные повреждения и, что особенно важно, было установлено, что смерть наступила мгновенно.

Надо было прежде всего исследовать вопрос о возможности падения Вульфсона с нарты, о возможности смерти от ушиба, полученного во время этого падения.

Здесь возможно несколько вариантов: первый — упал с нарты, ушибся, умер; второй — пошел пешком, упал, ударился об лед, умер; третий — пошел, ударился о ребро тороса, ушибся, умер; четвертый — пошел, ударился случайно о камень, умер. Все эти варианты должны были быть проверены. Они были проверены и оказались опровергнутыми раньше всего характером имевшихся в действительности повреждений. Характер этих повреждений убедительно доказывал, что здесь имело место убийство. Важное значение здесь имела одна деталь: труп Вульфсона был найден лежавшим навзничь, на спине, между тем как разбиты у него были лоб и нос. Если бы он упал и разбился, то лежать он должен был лицом вниз; наоборот, на спине он мог оказаться лишь в том случае, если он был опрокинут навзничь ударом спереди,— ведь смерть, как было установлено судебно-медицинской экспертизой, наступила мгновенно. Важной уликой явился и обнаруженный у Вульфсона на затылке кровоподтек, полученный при падении от чьего-то удара спереди. Весь этот анализ решительно исключает, таким образом, версию о смерти Вульфсона от удара об лед, о ребро тороса и т. п.

Оказалась также несостоятельной версия о том, что Вульфсон замерз, будучи в нетрезвом состоянии.

Экспертиза установила, что пятна, имевшиеся на трупе Вульфсона, которые давали бы основание считать смерть Вульфсона наступившей от замерзания, — не так называемые пятна Вишневского. Экспертиза доказала это со всем научным авторитетом; кроме того, бесспорно, что если бы Вульфсон погиб от замерзания, у него были бы следы обмораживания других частей тела: щек, рук, лба и т. д. В действительности никаких признаков замерзания на трупе не было.

Пытались построить еще такую версию, что доктор был пьян, шел и, упав, разбился насмерть. Говорили также, что гнилостный запах трупа может отбить запах алкоголя и что поэтому при вскрытии могли не обнаружить присутствия в  {300}  желудке трупа алкоголя. Экспертиза и здесь со всей ясностью доказала, что алкоголя в желудке погибшего не было, что гнилостного запаха не могло быть, так как желудок прекрасно сохранился, и что, следовательно, Вульфсон не был пьян. Это давало полное основание утверждать, что Вульфсон не был пьян, не упал и не замерз. Значит он был убит.

Оставалось исследовать последнюю область улик — это вопросы, связанные с орудием убийства и обстоятельствами, при которых произошло убийство.

Первый вопрос — чем был нанесен жертве удар? На этот вопрос, в соответствии с характером повреждений, можно ответить так: удар доктору Вульфсону был нанесен сравнительно небольшим предметом с твердой поверхностью, что соответствует характеру ребра винчестера. Установлено также, что это был резкий, сильный, решительный удар, который не может получиться при падении, если не упасть с высокой горы, а этого, к несчастью, для Семенчука и Старцева, в данном случае не было.

Второй вопрос — происхождение и характер ссадин на руках у Вульфсона.

Высказывалось предположение, что у доктора Вульфсона была завязана кухлянка, отчего образовались ссадины, или что, может быть, они образовались от привязывания трупа к нарте и т. п. Все это было тщательно исследовано и проверено, и оказалось, что все ссадины — прижизненного происхождения, расположены чрезвычайно симметрично и могли образоваться либо в результате схватывания руками рук убитого или от завязывания рук убитого веревкой. Можно допустить, что убийца связал свою жертву, убил, развязал и ушел. Но это только допущение, не исключающее и иных предположений.

Но, опираясь на заключение экспертизы, следствие безусловно доказало, что ссадины были прижизненными и эти ссадины такого характера, который говорит о том, что они являлись результатом каких-то насильственных действий. Эти ссадины с кровоподтеком; это указывает на большую силу, приложенную к тому месту, где образовались ссадины. Ссадины образуются в результате скользящего действия, и когда соединены с кровоподтеком, то это говорит, что была применена большая сила. Поэтому от завязывания рукавов кухлянки эти ссадины получиться не могли. А от привязывания мертвого к нарте? Это также исключается, потому что, как доказала экспертиза, ссадины у доктора Вульфсона были прижизненные, нанесенные посторонней рукой. Это свидетельствует о том, — и это  {301}  подтверждает анализ актов судебно-медицинской экспертизы, что их образованию предшествовала борьба, что насильственной смерти предшествовала какая-то борьба.

Экспертиза установила, что ссадины не могли произойти от связывания. Перчатки не были завязаны, а рукавицы держались на тесьме, перекинутой через плечо, причем часть тесьмы — это тоже не случайное обстоятельство — оказалась на баранке нарты, а часть кухлянки оказалась надорванной; надорванная одежда также говорит о том, что тут происходила борьба.

Ссадины на руках, надрыв одежды... А расположение на месте происшествия перчаток, винчестера и шапки? Все это оказалось разбросанным здесь и там, не оставляя никакого сомнения в наличии борьбы, в наличии, вероятно, серьезного сопротивления со стороны погибшего.

Наконец, последнее соображение. Не исключалась при всех данных, достаточно убедительно подтвердивших версию обвинения, еще одна версия. Допустим, что Вульфсон действительно в пурге заблудился, ушел от нарты, не мог найти выхода, что его охватил какой-то безотчетный страх смерти, какое-то паническое состояние. Кто бывал в тяжелых жизненных передрягах, тот знает, что возможны такие минуты, когда человек готов от ужаса кричать на весь мир. Предположим, что Вульфсон, имея в руках винчестер, в котором, как потом выяснилось, один патрон оказался выстреленным, стал стрелять в воздух, чтобы обратить внимание на свое тяжелое положение, что от винчестера получилась отдача, причинившая доктору смертельное ранение. Допустим, что произошло именно так, что, следовательно, смерть явилась следствием несчастного случая и что виновата в этом неопытность Вульфсона. Надо, следовательно, проверить и этот вариант. Проверка была произведена, и вариант этот оказался отпавшим, так как Вульфсон вовсе не был неопытным в стрельбе — он был ворошиловским стрелком. А какой опытный стрелок стал бы стрелять, прикладывая ложе к носу?

Таким образом, детальный разбор всех доказательств, каждое из которых являлось косвенным, убеждал, что в данном случае имело место убийство.

Кто же убийца? Вопрос переходит уже в новую плоскость. Ответ на этот вопрос должны дать новые доказательства. Вновь необходимо построить ряд возможных версий, разобрать их и получить решение.

Подозрение в убийстве Вульфсона могло пасть, как выяснено было по этому делу, либо на Семенчука, либо на Старцева,  {302}  либо на Вакуленко, не раз грозившего Вульфсону расправой. Старцев и пытался направить следствие против Вакуленко. Анализ обстановки убийства, однако, исключал эту версию, хотя наличие угроз со стороны Вакуленко и было установлено. Главная «противоулика» состояла здесь в том, что Вульфсон и Старцев не разъединялись, что Старцев, «не терял» Вульфсона, что Вульфсон не обгонял Старцева и никуда от него не уезжал. Если Старцев не терял Вульфсона, значит, Старцев был вместе с ним. Если Старцев был вместе с Вульфсоном в момент его смерти, и если смерть Вульфсону причинил Вакуленко, то спрашивается, какова же при этом была роль Старцева? Если Старцев «допускает», что Вульфсона убил Вакуленко, и если Старцев не терял Вульфсона, — а это было твердо установлено,— то, спрашивается, где же был Старцев? Почему Старцев не защитил доктора? Почему, наконец, не сообщил о преступлении, совершенном Вакуленко, властям? На все эти вопросы дать ответ Старцев не мог, и это вполне понятно, так как ссылка на Вакуленко — выдуманная. Подозрения против Вакуленко, как фактического убийцы Вульфсона, тем более не основательны, что при этом предположении нужно еще допустить, что Вакуленко должен был заранее знать то место, где Вульфсон был убит 27 декабря; надо допустить, что Вакуленко, не выехав вместе с Вульфсоном и Старцевым из бухты Роджерса и из бухты Сомнительной, а выехав, очевидно, следом за ними и незаметно для них, по крайней мере, для Вульфсона, вдруг оказался на том месте, где был найден труп Вульфсона через 4—5 дней после того, как Вульфсон выехал из бухты Роджерса. Надо предположить какую-то сложную комбинацию обстоятельств для того, чтобы доказать, что именно Вакуленко принимал непосредственное участие в убийстве доктора или даже сам убил его. Это можно было бы допустить только в одном случае: если Старцев заранее сговорился с Вакуленко, где он будет находиться, чтобы в подходящий момент вместе со Старцевым убить доктора.

Точно так же всеми обстоятельствами дела исключалось предположение, что Вульфсона убил Семенчук, в действительности явившийся организатором этого убийства. Оставался один Старцев.

По делу было установлено, что Вульфсон выехал с зимовки вместе со Старцевым, ехавшим впереди в качестве каюра, что Вульфсон Старцева не обгонял, что пурги не было, что Вульфсон не отбивался от Старцева. Исходя из этого и анализируя сгруппировавшиеся против Старцева улики, следствие и  {303}  обвинение рассуждали так: если действительно исключается возможность обгона Вульфсоном нарты Старцева, то исключается потеря Старцевым доктора; если исключается потеря Старцевым доктора, то, следовательно, они не были разъединены; если они не были разъединены, то, значит, Старцев был с Вульфсоном в момент его смерти; если Вульфсон умер насильственной смертью, то, следовательно, единственный, кто мог эту насильственную смерть причинить, был Старцев, ибо никого, кроме Старцева, там не было.

Все собранные по делу доказательства последовательно приводили именно к такому выводу. Ни одна из «противоулик», выдвинутых в целях защиты и опровержения обвинения, не достигла своей цели, не будучи в состоянии опровергнуть какое-либо доказательство, представленное обвинением. Обвинительную версию убедительно подкрепляли в этом деле и установленные следствием и судом мотивы преступления: месть за разоблачение, попытка устранить опасного разоблачителя.

* * *

Мы дали подробный анализ улик и всего процесса их применения в деле об убийстве на о. Врангеля, имея в виду на этом чрезвычайно ярком примере показать силу косвенных доказательств, с одной стороны, и методику пользования ими, их сочетания, анализа и синтеза,— с другой. Разобранное выше дело подтверждает исключительное значение косвенных улик, являющихся во многих случаях единственным источником раскрытия преступления и изобличения преступника. Косвенные улики — это все факты, все действия, все вообще, что в той или иной степени может осветить темные или противоречивые, недостаточно ясные моменты, относящиеся к совершенному или подготовляемому преступлению. Косвенные улики могут быть использованы для изобличения совершившего преступление или для реабилитации заподозренного или обвиняемого в преступлении.

Естественно, что невозможно дать перечень обстоятельств, которые могут служить косвенными уликами, так как эти обстоятельства чрезвычайно разнообразны.

Круг обстоятельств, которые могут и должны быть исследованы в качестве улик по каждому делу, чрезвычайно широк.  {304}

Однако недопустимо произвольное отнесение к косвенным уликам обстоятельств, имеющих слишком отдаленную связь с исследуемым предметом. Предел этой отдаленности должен быть определен, как это само собой разумеется, следственными властями и, в конечном счете, судом. Сказанное выше особенно касается поведения обвиняемого, каждый шаг, каждое действие которого расцениваются не в меру ретивыми обвинителями как обязательство вины обвиняемого. Это — тот тип обвинителей, которых Кони метко назвал обвинителями quand même et malgré tout (при всех условиях и несмотря ни на что)1.

Самая большая опасность при пользовании косвенными доказательствами — это тенденциозность, предвзятость. Косвенные улики — громадная сила. Но ими нужно пользоваться добросовестно, объективно, без натяжки, без искусственного сцепления их друг с другом по методу обвинителей malgre tout.

Косвенные улики — это нередко отдельные черточки, обрывки фактов, куски поступков, мыслей. Все эти куски и обрывки нужно собрать воедино, сопоставить друг с другом и с другими фактами, особенно с теми фактами, которые противоречат данному уликовому материалу, дать их анализ и синтез, привести в одну систему, в одно гармоническое целое. Будучи гармонически сведены в систему, косвенные улики вырастают в страшную, неотвратимую силу, превращаются в цепь доказательств, окружающих обвиняемого глухой стеной, через которую нельзя прорваться, нельзя никуда уйти. Но для этого улики должны быть сами по себе гармоничны и безупречны, как безупречен должен быть и источник их происхождения. Они должны быть логически между собой связаны, должны быть связаны между собой всеми своими звеньями2.

Говоря об уликах, необходимо предостеречь от ошибочного представления, что улики могут быть только обвинительного  {305}  характера1. С точки зрения словообразования, такое представление правильно. Оно неправильно с точки зрения внутреннего содержания. Деление косвенных доказательств на обвинительные (улики) и оправдательные (остальные) лишено основания по самой природе косвенных доказательств.

Одно и то же доказательство может быть по связи с другими обстоятельствами или обвинительным или оправдательным. Например, след ноги, оставленный преступником, может быть обвинительной уликой против А (если след соответствует его ноге) и оправдательной уликой против В (если след ноги не соответствует его ноге).

Деление косвенных доказательств на обвинительные и оправдательные так же условно и в силу этого совершенно лишено практического значения, как и аналогичное деление доказательств вообще.

Теория косвенных доказательств не нуждается в таких условных и чисто формальных категориях.

Теория судебных доказательств должна быть построена на твердых, носящих подлинно научный характер, основаниях. Одна из важнейших задач новейшей теории судебных доказательств заключается в решительном освобождении ее от традиций, утративших уже свое значение, от пережитков формального абстрактно-логического суждения, от категорий, не выдерживающих проверки с точки зрения единственно научного метода — метода диалектического материализма. Эта задача обусловливает необходимость отбросить в сторону все исторические наслоения, обременяющие еще сегодня теорию доказательственного права, вроде таких правил, как правило о лучшем доказательстве, как правило о зависимости убедительности доказательств от их количества, как правило о преимуществах прямых доказательств перед косвенными и, наоборот, как правила классификации доказательств, принятые буржуазной наукой. И некритически воспроизводимые некоторыми советскими процессуалистами.

По этому пути преобразования теории доказательственного права идет в настоящее время советская наука, открывающая величественные перспективы еще большего развития и расцвета советского процессуального права.

Советская система доказательств и советское социалистическое доказательственное право, проверенные на опыте практической  {306}  работы советских следственных, прокурорских и судебных органов, являются прочной основой социалистического правосудия, стоящего на страже социалистического общества и социалистического государства рабочих и крестьян и призванного к высокой роли защиты прав и интересов трудящихся страны социализма, под великим и непобедимым знаменем Ленина — Сталина идущей вперед и вперед, к новым славным победам.

Примечания

1 См. ст. 32 «Основ уголовного судопроизводства Союза ССР и союзных республик», а также соответствующие статьи уголовно-процессуальных кодексов союзных республик.

2 Ленин, Соч., т. 26, стр. 421.

3 Ленин, Соч., т. 27, стр. 236.

1 Ленин, Соч., т. 27, стр. 191.

1 Барон (Baron) в Пандектах рассматривает судебную практику в качестве безусловного источника права. Он определяет судебную практику как право, основанное на судебных приговорах.

Проф. Петражицкий также признает судебную практику в известных условиях источником права, утверждая, что эта практика иногда получает в психике людей значение нормативного факта. Право, возникающее из судебной практики, и отдельные преюдиции (главным образом решения высших судов) проф. Петражицкий объединяет в особом понятии преюдициального и юдициального права, выводимого им из «императивно-атрибутивных переживаний». Ошибка проф. Петражицкого в этом вопросе органически связана с его теорией так называемого интуитивного права, отводящей решающее место в происхождении и развитии права психическим процессам (см. Петражицкий, Теория права и государства в связи с теорией нравственности, СПБ, 1910, т. II, стр. 572—579).

2 Franqueville, t. I, p. 210, 212; t. II, p. 336. Русский дореволюционный криминалист Г. В. Демченко в своей работе «Судебный прецедент» (1903) не без основания замечает в связи с этим, что приговоры и решения английских судов имеют громадное значение в деле создания права.

1 Г. С. М э н, Древнее право, его связь с древней историей общества и его отношение к новейшим идеям, перевел Н. Белозерский, СПБ, 1873. стр. 7.

2 Ленин, Соч., т. 25, стр. 442.

1 Маркс и Энгельс, Соч , т. XV, стр 70.

1 Энгельс, Происхождение семьи, частной собственности и государства, Госполитиздат, 1949, стр. 111.

2 Демченко, Судебный прецедент, Варшава, 1903, стр. 78—79, 80.

3 Фойницкий, Курс уголовного судопроизводства, СПБ, 1902, т. I, стр. 155.

1 «Судьи независимы и подчиняются только закону» (ст. 112 Конституции СССР 1936 г.)

1 Маркс и Энгельс, Соч., т. IV, стр. 311.

2 См. там же.

1 Маркс и Энгельс, Соч., т. IV, стр. 311. (Разрядка моя. — А. В.).

2 Там же. стр. 312.

1 В данном случае, как и во всех аналогичных случаях, мы имеем в виду судебное решение в широком смысле слова, т. е. в том числе и судебные приговоры, т. е. решения по уголовным делам.

2 Стифен. Уголовное право Англии в кратком очертании, перевод Спасовича, СПБ, 1865, стр. 268. (Разрядка моя. — А. В.).

1 См. Ленин, Соч., т. 26, стр. 421.

1 Викторский, Русский уголовный процесс, М., 1911.

2 См. Фойницкий, Курс уголовного судопроизводства, СПБ, 1902, стр. 341.

3 Там же, стр. 342.

4 Там же.

1 Фойницкий, На досуге, СПБ, 1900, стр. 353.

1 Маркс и Энгельс, Соч., т. II, стр. 383.

1 Стифен, Уголовное право Англии в кратком очертании, перевод Спасовича, СПБ, стр. 270.

1 Ленин, Соч., т. 27, стр. 191.

2 Там же, стр. 192.

3 Ленин, Соч., т. XXIX, стр. 414.

4 Там же, стр. 415.

1 Ленин, Соч., т. XXIX. стр. 403.

2 Там же, стр. 412.

3 Там же, стр. 419.

1 Сталин, Вопросы ленинизма, изд. 11-е, стр. 394.

2 Ленин, Соч., т. XXVII, стр. 319.

1 Там же, стр. 262.

1 Сталин, Соч., т. 8, стр. 136.

1 Сталин, Вопросы ленинизма, изд. 11-е, стр. 327.

2 Ленин, Соч., т. XXVI, стр. 235.

3 Там же, стр. 74.

1 Сталин, Соч., т. 8, стр. 54.

2 Там же, стр. 60.

1 В. М. Молотов, Третий пятилетний план развития народного хозяйства СССР, Госполитиздат, 1939, стр. 12.

1 Ленин. Соч.. т. XXV, стр. 129.

1 Ленин. Соч., т. XXV, стр. 129.

2 Там же, стр. 130.

3 Там же.

4 Ленин, Соч., т. XXVI. стр. 206.

5 Там же. стр. 216

1 Ленин, Соч., т. XXX, стр. 421.

2 Сталин, Вопросы ленинизма, изд. 11-е, стр. 151.

1 Ленин, Соч., т. XXVI, стр. 217.

2 Ленин, Соч., т. XXX, стр. 420.

3 Ленин, Соч., т. XXVI, стр. 219.

4 Ленин, Соч., т. XXVII. стр. 230.

1 Ленин, Соч., т. XXVII, стр. 231.

2 Там же. стр. 135.

3 Там же. стр. 143.

1 Ленин, Соч., т. XXVII, стр. 246.

2 Там же, стр. 250—251.

1 СУ 1918 г. № 90, стр. 908.

2 Ленин. Соч., т. XXIV. стр. 434.

3 Там же.

1 Ленин, Соч., т. XXVI, стр 406.

2 Там же, (Разрядка моя. — А. В.).

3 Ленин, Соч., т. 27, стр. 236.

4 Ленин, Соч., т. XXVI, стр. 407.

1 Ленин, Соч., т. XXVI, стр. 333.

2 Ленин, Соч., т. XXVII, стр. 139.

3 Там же, стр. 136.

4 Ленин, Соч., т. 27, стр. 236.

5 Ленин, Соч., т. XXVI, стр. 344.

1 Сталин, Вопросы ленинизма, изд. 11-е, стр. 394.

2 Ленин, Соч., т. XXVII, стр. 140.

3 СУ 1922 г. № 36, стр. 424.

1 Ленин, Соч., т. 27, стр. 243—244.

2 Там же, стр. 191.

1 Ленин, Соч., т. 27, стр. 191.

2 Там же, стр. 191—192.

1 Энгельс, Положение Англии; Маркс и Энгельс, Соч., т. II, стр. 388.

1 Ленин, Соч., т. 4, стр. 370.

1 Об этом с полной отчетливостью говорится в ст. 2 Закона о судоустройстве СССР, союзных и автономных республик, а именно: «Правосудие в СССР имеет своей задачей защиту от всяких посягательств:

а) установленного Конституцией СССР и конституциями союзных и автономных республик общественного и государственного устройства СССР, социалистической системы хозяйства и социалистической собственности;

б) политических, трудовых, жилищных и других личных и имущественных прав и интересов граждан СССР, гарантированных Конституцией СССР и конституциями союзных и автономных республик;

в) прав и охраняемых законом интересов государственных учреждений, предприятий, колхозов, кооперативных и иных общественных организаций.

Правосудие в СССР имеет своей задачей обеспечение точного и неуклонного исполнения советских законов всеми учреждениями, организациями, должностными лицами и гражданами СССР».

Ленин, Соч., т. XXVII, стр. 262

1 Ленин, Соч., т. XXIV, стр. 144.

2 Ленин, Соч., т. 27, стр. 191.

3 Особое положение суда в советской государственной системе подчеркивается и в Сталинской Конституции, где суду и прокуратуре посвящена отдельная глава — девятая, выделяющая эти органы из числа органов государственного управления в силу свойственных только им, в частности суду, особенных качеств и условий деятельности.

1 Ленин, Соч., т. 27, стр. 111.

1 Насколько серьезное значение придает буржуазная юридическая мысль проблеме «объективизации доказательств» можно судить хотя бы по тому, что в рецензии в английском журнале «Sovietstudies», Oxford, 1949, v. I, на мою книгу «Теория судебных доказательств в советском праве» (изд. 2-е) именно та часть книги, которая посвящена критике «научной объективизации доказательств», привлекла к себе особенное внимание рецензента.

1 Фойницкий, Курс уголовного судопроизводства, СПБ, 1899, *. II, стр. 204.

1 Маркс и Энгельс, Соч., т. IV, стр. 53.

1 Маркс и Энгельс, Соч., т. IV, стр. 53—54.

2 Там же, стр. 325.

1 Маркс и Энгельс, Соч., т. IV, стр. 326.

2 Маркс и Энгельс, Соч., т. I, стр. 223.

3 Там же, стр. 257.

1 Маркс и Энгельс, Соч., т. I, стр. 258.

1 Владимиров, Учение об уголовных доказательствах, СПБ, 1910, стр. 52

2 Бентам в своем трактате «О судебных доказательствах» (Киев, 1876) говорит о «судебной логике», не делая различия между нею и формальной логикой.

1 Ленин, Соч., т. 4, стр. 276.

2 Там же, стр. 275.

1 Ленин, Соч., т. 4, стр. 275.

1 Ленин, Соч., т. XXVI, стр. 406—407.

1 Бентам, О судебных доказательствах, Киев, 1876, стр. 2.

2 Ферри, Уголовная социология, перевод с 4-го итальянского издания, СПБ, ч. 2, стр. 274.

3 Там же, стр. 272.

4 Там же стр. 273.

1 Сфигмография — особый способ определения кровяного давления в сосудах человека; производится при помощи специального прибора — сфигмографа.

2 Ферри, Уголовная социология, ч. I, стр. 202—205.

1 Сталин, О Великой Отечественной войне Советского Союза.

2 Герман Раушнинг, Гитлер говорит, Лондон, Торнтон.

3 Там же.

1 Достойна внимания далеко не лестная оценка римского права Моммзеном, выдающимся буржуазным римоведом, в работах которого основоположники марксизма находили «хороший материал», как писал о моммзеновской римской истории Энгельс (см. «Письмо к Марксу от 26 марта 1858 г.», Маркс и Энгельс, Соч., т. XXII, стр. 324).

«Римлян, — читаем мы у Моммзена в «Истории Рима», — обыкновенно превозносят как такой народ, который был одарен небывалыми способностями к юриспруденции, а их превосходному законодательству дивятся, как какому-то таинственному дару, ниспосланному свыше; это делается по всей вероятности для того, чтобы не пришлось краснеть от стыда за свое собственное законодательство. Но достаточно указать на беспримерно шаткое и неразвитое уголовное законодательство римлян, чтобы убедить в необоснованности этих мнений даже тех, для кого могло бы показаться слишком простым основное правило, что у здорового народа — законодательство здоровое, у больного — больное» (Т. Моммзен, История Рима, М., Соцэкгиз, 1936, т. I, стр. 410).

2 Надо здесь же сказать, что этот совершенно извращенный принцип процессуального права до сих пор сохранил свою подлую силу в современном английском праве. См., например, учебник С. Гарисса, Принципы и практика уголовного права, Лондон, 1943, где говорится: «Если подсудимый признает себя виновным, то не требуется никаких дальнейших доказательств, и суд переходит к вынесению решения на основании собственного признания подсудимого».

1 Случевский, Учебник русского уголовного процесса, ч. 1, Судоустройство, СПБ, 1891, стр. 18.

2 «Повальный обыск, — пишет по этому вопросу Спасович, — есть свидетельство целой общины, мира... Он является и в Англии под названием jurata. Из него в этой стране и выросло знаменитое учреждение присяжных. Между большим или обвинительным жюри и нашим повальным обыском есть поразительные черты сходства, которые заслуживали бы самого тщательного изучения и разбора» (Спасович, О теории судебно-уголовных доказательств, СПБ, 1861, стр. 22).

3 В то время даже в гражданских делах истцы и ответчики ссылались прямо на «кожу» противника, просили «кровью пытать» противника см. Спасович, О теории судебно-уголовных доказательств, СПБ, 1861, стр. 25).

1 См. Чельцов-Бебутов, Положение личности в уголовном процессе, ч. I, M., 1948, где дается подробное изложение вопроса о возникновении и развитии розыскного процесса. Многочисленные факты, приведенные в указанной монографии автора, подтверждают характеристику розыскной формы судопроизводства, данную в моей работе и содержащую, вопреки утверждению проф. Чельцова-Бебутова, ответ на вопрос об исторических корнях этого процесса.

2 См. Спасович, О теории судебно-уголовных доказательств, СПБ, 1861, стр. 26.

1 Неlie, Traite de I'instruction criminelle, 1845, v. I, § 59.

2 Миттермайер в своей известной работе «Учение о доказательствах в немецком уголовном процессе» (Дармштадт, 1837) не без известного основания утверждает, что инквизиционный процесс свойственен монархической форме правления.

1 См. Н e l i e, Traite de l'instruction criminelle; Спасович, О теории судебно-уголовных доказательств, СПБ, 1861, стр. 57; Духовской, Русский уголовный процесс, М., 1910, стр. 209; Кони, За последние годы, СПБ, 1896, стр. 264; Фойницкий, Курс уголовного судопроизводства, 1899, т. II, стр. 208 и сл.

2 Спасович, О теории судебно-уголозных доказательств, СПБ, 1861, стр. 30.

3 Одним из законодательных памятников господства в уголовном процессе теории формальных доказательств являются российские дореформенные «Законы о судопроизводстве по делам о преступлениях» (Свод законов Российской империи, 1857, т. XV, кн. II).

1 Посошков, один из замечательных людей своей эпохи, удивительно глубоко и тонко подметивший и вскрывший социальные язвы помещичье-крепостного строя в России, беспощадно и бесстрашно разоблачавший пороки и преступления правящих клик, писал о повальном обыске как о проклятье, в котором «сам сатана сидит, а божия правды ни следа нет... Всех свидетелей пишут заочно, а и попы и дьячки, не видя тех людей, на коих кто послался и на словах не слыша, да руки к обыскам прикладывают» (Посошков, Книга о скудности и богатстве, 1937, стр. 145).

2 См. Я. Баршев, Основания уголовного судопроизводства с применением к российскому уголовному судопроизводству, СПБ, 1841.

1 Осмотр посредством сведущих людей, это — вид экспертизы. Осмотр проф. Баршев относит к непосредственным источникам судебного убеждения на том основании, что «мнение сведущих людей вполне здесь представляет и заменяет мнение судьи или следователя, которые призывают их на помощь» (цитированное сочинение, стр. 77). С такой точкой зрения нельзя согласиться, если понятие непосредственности наблюдения не расширять до таких пределов, которые стирают всякую грань между понятием непосредственности и понятием посредственности, как это делали некоторые русские процессуалисты дореволюционной эпохи.

2 «Правда Русская», т. I, изд. Академии наук СССР, М.—Л., 1940, стр. 107.

1 «Правда Русская», т. I, изд. Академии наук СССР, М.—Л., 1940, стр. 107.

2 Проф. Владимирский-Буданов поясняет, что освидетельствование результатов ожогов, очевидно, происходило спустя некоторое время после испытания и что испытанный признавался виновным в том случае, если раны и страдания сохранялись в течение длительного времени (см. «Обзор Русского права», стр. 626).

3 Беляев, Очерки права и процесса в эпоху «Русской Правды», Сборник правоведения и общественных знаний, СПБ, 1895, т. V, стр. 8—9. Анализируя соответствующие статьи «Русской Правды», Беляев квалифицирует их как формализм и материализм права, имея в виду то обстоятельство, что «Русская Правда» в качестве доказательств пользуется по преимуществу внешними видами, фактами («кровав муж», «росечена земля», «знамение» и пр.).

См. Дювернуа, Источники права и суд в древней России, 1869, где (гл. III, стр. 191) делается попытка доказать, что «наш (т. е. «Русской Правды». — А. В.) способ доказывания не знает заранее поставленных правил или, вернее, знает немногие правила. Судье в значительной степени предоставляется свобода суждения». Это мнение проф. Дювернуа, как видно из изложенного выше, не находит себе подтверждения в исторических фактах, убедительно говорящих о противоположном.

1 «Правда Русская», т. I, изд. Академии наук СССР, 1940, стр. 113, ст. 85 — о гумне.

2 Ланге, Историческое изображение древнего судопроизводства в России, СПБ, 1843, стр 102.

3 Баршев, Основания уголовного судопроизводства, СПБ, 1841, стр. 77—78.

4 Там же, стр. 78.

1 Имея в виду эту опасность, даже дореформенное уголовно-процессуальное законодательство устанавливало ряд норм, которые предусматривали обязательность указывать в протоколе доброкачественность допроса обвиняемого. Свод законов устанавливал правила производства допросов, содержание и формы допросов, пытаясь тщательно регламентировать чуть ли не каждый шаг следователя, что, однако, не достигало своей цели, так как такая регламентация невозможна по существу, а упоминаемые выше правила дореформенного процесса были внутренне противоречивы и давали немало лазеек для их обхода. Достаточно указать на право суда наказывать обвиняемого «за упорство или неприличное поведение обвиняемого перед судом». Комментируя это право суда, проф. Баршев указывает в качестве примера такого «неприличного поведения» обвиняемого «совершенное молчание на сделанные вопросы». Проф. Баршев признает наказание за молчание совершенно справедливым, так как оно составляет «законное последствие противозаконного поведения» обвиняемого. Если так думали ученые-юристы, то что требовать от юристов-практиков!

2 Проф. Тальберг в цитированной выше работе производит интересный документ, из которого видно, что на основании такого молчания обвиняемого на «расспросе» был вынесен даже смертный приговор: «Того же числа расспрашивай старец, и про неистовые слова ничего ответу не дал; по указу великих государей велено старца казнить» (Тальберг, Очерки политического суда и политических преступлений в Московском государстве XVII в., Ученые записки Московского государственного университета, Отдел юридический, М., 1912, вып. 39, стр. 186).

1 Дмитриев, История судебных инстанций, М., 1859, стр. 241.

2 В практике XVII в. наличием извета характеризуется подавляющее большинство государственных дел. Извет был настолько преобладающей чертой в практике политических дел, что самые дела в зависимости от этого признака назывались часто «делами изветными» (см. Тальберг. Очерки политического суда и политических преступлений в Московском государстве XVII в., М., 1912, стр. 116 и сл.).

3 Тальберг, Очерки политического суда и политических преступлений в Московском государстве XVII в., М, 1912, стр. 190.

1 Беккариа, О преступлениях и наказаниях, 1889, стр. 46.

2 Об универсальности пытки, известной не только средневековой «юстиции», но и древним грекам и римлянам, см. Неliе, цитированное сочинение, гл. II, III и др.

Пытка была ординарным методом «доказывания» не только у римлян и греков, но вообще у всех древних народов.

3 В средневековом уголовном процессе (германском, французском) пытка была «центром всего здания». Разными законодательными актами (например, Каролиной, Constitute Criminalis Carolina, Уставом уголовного суда Карла V) применение пытки детально регламентировалось. Но вся эта регламентация, ставившая перед собой задачу упорядочить применение этого страшного орудия, не достигала цели, так как пытка была лишь неизбежным следствием господствовавших в то время судебно-процессуальных принципов. В этих принципах нашел свое выражение «дух» древнегерманского права, средства доказательства которого, по признанию одного из немецких буржуазных юристов Глазера («Руководство по уголовному процессу», т. I, 1884), «вовсе не связаны с предметом доказательства и могут быть употреблены для утверждения любого факта, если только тому лицу, которое должно предъявить доказательства, почему либо выгодно обратиться к ним за подтверждением своих слов». Чтобы по достоинству оценить качество этих доказательств, достаточно напомнить, что пытке, пока она существовала, была подчинена вся система доказательств.

«Каролина» — памятник беспредельного и беспощадного господства помещиков-феодалов, вопиющей беззащитности крестьянства. В «Крестьянской войне в Германии», говоря о Каролине, Энгельс подчеркнул с особенной силой эту сторону дела. Энгельс писал: «Из тех поучительных глав «Каролины», которые говорят об «обрезывании ушей», «обрезывании носа», «выкалывании глаз», «обрубливании пальцев и рук», «сжигании», «пытке раскаленными щипцами», «колесовании», «четвертовании», нет ни одной, которой бы милостивый господин и покровитель, не применял к своим крестьянам по усмотрению. И кто мог бы оказать крестьянину защиту? В судах сидели бароны, попы, патриции или юристы, которые хорошо знали, за что они получают деньги. Ибо все официальные сословия империи жили за счет эксплоатации крестьян» (Маркс и Энгельс, Соч., т. VIII, стр. 126).

1 Спасович, О теории судебно-уголовных доказательств. СПБ, 1861, стр. 26.

1 Свод законов, т. XV, кн. II, ст. 317.

1 См. Владимиров, Учение об уголовных доказательствах, СПБ, 1910, стр. 60.

2 Там же, стр. 66 и сл.

1 Баршев, Основания уголовного судопроизводства, СПБ, 1841, стр. 205 и 206.

1 Баршев, Основакия уголовного судопроизводства, СПБ, 1841, стр. 210.

2 Там же, стр. 211—212.

1 В теории формальных доказательств господствовал принцип «testis unus — testis nullus (один свидетель — не свидетель), unus testis non »tt audiendus (одного свидетеля не следует и слушать).

2 Владимиров, Учение об уголовных доказательствах, СПБ, 1910, стр. 69.

1 Владимиров, Учение об уголовных доказательствах, СПБ, 1910, стр. 54—55.

2 Уильз, Опыт теории косвенных уклик, М., 1864, стр. 23. Говоря о процессуальном законодательстве ряда европейских стран и имея в виду Теорию формальных доказательств, Уильз заявляет: «К стыду философских и юридических наук эти нелепые и устарелые понятия, достойные самых варварских веков, еще удерживались в законах многих европейских народов нынешнем столетии» (стр. 24).

1 По этому вопросу читаем у проф. Баршева о необходимости для суда точных и определенных предписаний закона «относительно исследования преступления, суждения о нем и определения за него наказания», которые «ограничивают произвол» (цитированное сочинение, стр. 4).

1 См. Тальберг, Несменяемость судей во Франции, «Юридический вестник», 1883, стр. 8.

2 Дмитриев, История судебных инстанций, М., 1859, стр. 224.

3 Беккариа, О преступлениях и наказаниях, 1889, стр. 18—19.

4 Там же, стр. 20—21.

5 Там же, стр. 29.

1 Ленин, Соч., т. 26, стр. 421.

2 Фойницкий, Курс уголовного судопроизводства, 1899, т. II, стр. 209.

1 См. Маркс, Капитал, т. 1, Госполитиздат, 1949, стр. 737 и сл.

2 Там же, стр. 725.

3 Там же, стр. 736.

Маркс, Капитал, .т. I, 1949, стр. 737—738.

Маркс и Энгельс, Соч., т. XII. ч. I, стр. 177—178.

1 Организация уголовной юстиции в главнейшие исторические эпохи, 1867, стр. 230.

2 Там же, стр. 241.

3 Там же.

1 Проф. Чельцов-Бебутов в своей работе «Положение личности I в уголовном процессе» неточно ссылается на мою характеристику розыскного процесса как явления прогрессивного. Действительно, я говорю, что розыскной процесс сыграл крупнейшую политическую роль в борьбе против феодализма, но, как видно из приведенного выше текста, я не ограничиваюсь такой констатацией. Я подчеркиваю роль розыскного процесса в борьбе «за расчистку почвы для развития и укрепления капиталистической собственности». Надо иметь также в виду, что для целей моей работы мне не было необходимости более подробно останавливаться вообще на формах судебных процессов, поскольку моей темой является теория судебных доказательств Что касается этой темы, то я старался показать не столько прогрессивное (разумеется, относительно) значение теории формальных доказательств, сколько уяснить ее историческое место в системе средств укрепления политического господства буржуазии, обеспечения за буржуазией защиты ее «права» на эксплоатацию. Этой стороне дела проф. Чельцов-Бебутов в цитированной выше работе уделяет, к сожалению, недостаточное внимание, а этот вопрос — главный.

2 Нelie, Traite de l'instruction criminelle, 1845, v. VI, p. 6.

3 Mиxайловский, Основные принципы организации уголовного суда, Томск, 1905.

1 Маркс, Капитал, т. I, Госполитиздат, 1949, стр. 741.

2 См., например, Розин, Уголовное судопроизводство, 1916, изд. 3-е, стр. 383; Фойницкий, Курс уголовного судопроизводства, 1899, т. II.

1 Фойницкий, Курс уголовного судопроизводства, 1899, т. Я

2 Баршев, Основания уголовного судопроизводства, СПБ, 1841 стр. 148—149.

1 Беккариа, О преступлениях и наказаниях, 1889, стр. 20, 21, 22.

2 Случевский, Учебник русского уголовного процесса, ч. II, Судопроизводство, СПБ, 1892, стр. 134.

Классовое объяснение истории прорывается иногда даже со страниц трудов буржуазных историков. Так, например, Ключевский, говоря » «Курсе русской истории» о «Русской Правде», вынужден был констатировать, что «Русская Правда» есть по преимуществу уложение о капитале. Капитал служит предметом особенно напряженного внимания для законодателя; самый труд, т. е. личность человека, рассматривается как орудие капитала; можно сказать, что капитал — это самая привилегированная особа в «Русской Правде». И дальше: «Впереди всего, по крайней мере в древнейших отделах кодекса, поставлены интересы и отношения состоятельных городских классов, т. е. отношения холоповладельческого и торгово-промышленного мира. Так, изучая по «Русской Правде» гражданский порядок, частные, юридические отношения людей, мы и здесь встречаемся с той же силой, которая так могущественно действовала на установление политического порядка во все продолжение изучаемого нами первого периода: там, в политической жизни, такою силою был торговый город со своим вечем; и здесь, в частном гражданском общежитии, является тот же город с тем, чем он работал, — о торгово-промышленным капиталом» (Ключевский, Курс русской истории, Соцэкгиз, 1937, т. I, стр. 253—254).

1 Гродзинский, Учение о доказательствах и его эволюция, Харьков, 1925; Чельцов-Бебутов, Советский уголовный процесс, Харьков, 1929, вып. II, стр. 112.

В своей брошюре «Учение о доказательствах и его эволюция» (стр. 10) проф. Гродзинский рекомендовал взять из теории формальных доказательств то положительное, что имелось в старом праве, не игнорируя «тех ценных практических указаний, какие содержало в себе старое законодательство», и сочетать это с внутренним судейским убеждением.

Едва ли поздоровилось бы учению о доказательствах от такого «сочетания», от такой «эклектической похлебки»...

В своих новых работах проф. Гродзинский и проф. Чельцов отказались от этих взглядов. См. Гродзинский, Улики в советском уголовном процессе, М., 1945, стр. 6, 117; Чельцов, Уголовный процесс, М., 1948, стр. 252 и сл.

1 См. об этом у проф. Люблинского предисловие к переводу книги Стифена «Очерк доказательственного права»; Владимиров, Учение об уголовных доказательствах, СПБ, 1910; Kenny («Outines of criminal law», Carabrige, 1936) особенности английского доказательственного права видит в особенностях развития английского судебного процесса, в котором вопросы права отделены от вопросов факта, предоставленных компетенции присяжных заседателей (laymen); так же и Гродзинский, Учение о доказательствах и его эволюция, Юридическое издательство НКЮ УССР, Харьков, 1925.

2 Владимиров, Учение об уголовных доказательствах, СПБ, 1910, изд. 3-е, стр. 80.

3 Там же.

1 Stephen, A digest of the law of evidence, 1877, Ch. IX.

1 До каких извращений при установлении того, что относится и что не относится к делу, можно дойти на практике, показывают судебные процессы, например, в США в 1949 году по делу руководства американской компартии, процесс Коплан, процесс Губичева. Эти процессы дали многочисленные примеры того, к каким злоупотреблениям прибегают в своей практике американские прокуроры и судьи, отметая в сторону, под предлогом неотносимости, такие факты, установление которых угрожало проза-лом обвинения и разоблачением незаконных действий разведки, органов следствия и суда.

2 Теория относимости (theory of relevancy) английского доказательственного права имеет своим предметом установление границ уголовно-процессуального исследования, за которые оно не должно переходить без риска нарушить цели и задачи судебного процесса. Следует тут же отметить, что при всем своем положительном значении принцип относимости является сам по себе довольно опасным инструментом в деле судебного исследования, так как на практике его применение может заставить исследователя остановиться на пороге установления обстоятельств, которые, несмотря на всю кажущуюся их отдаленность от стоящей перед следствием или судом задачи, могут приоткрыть завесу тайны совершенного или готовящегося преступления. По поводу теории относимости см. обстоятельное изложение английского доказательственного права у П. И. Люблинского в его предисловии к переводу книги Стифена «Очерк доказательственного права», СПБ, 1910. См. также Владимиров, Учение об уголовных доказательствах, СПБ, 1910, стр. 80 и сл.

1 Stephen, A digest of the law of evidence, ch. VI; Introduction,. XI, XII, fifth edition, 1887.

1 Стифен, Очерк доказательственного права, перевод Люблинского. СПБ, 1910, стр. 33—34.

' Stephen, Digest, art. 134

* Stephen, Digest, art 140.

1 Best, The principles of the law of evidence, 1849; сл. изд. в обработке Lely, 1893.

2 Stephen, Digest, art. 135.

3 См. предисловие Люблинского к книге Стифена «Очерк доказательственного права», СПБ, 1910, стр. XCIII. О «лучших доказательствах» см. также Владимиров, Учение об уголовных доказательствах, СПБ, 1910, стр. 150 и сл.

1 Даже такой горячий поклонник best evidence, как проф. Владимиров, должен признать, что «присяжные могут даже отдать второстепенному доказательству предпочтение перед первостепенным: таковы права свободной оценки доказательств» (Владимиров, Учение об уголовных доказательствах, СПБ, 1910, стр. 154).

Но дело, конечно, вовсе не «в правах свободной оценки доказательств», а в самой логике и природе вещей, в материальной сущности, так сказать, фактических обстоятельств. Но если дело обстоит таким образом, а оно обстоит именно так, то к чему же тогда сводится правило о так называемом «наилучшем доказательстве», как не к пустой формальности?! Критикуя американских юристов (Grеаnlеaf, Law оf evidence), допускающих разделение второстепенных доказательств на степени по силе их достоверности, проф. Владимиров, один из наиболее горячих поклонников английской системы доказательств, вынужден был отметить, что это означает «замаскированное признание, что достоверность больше присуща одним видам доказательств, чем другим». Но в этом-то и заключается сущность теории формальных доказательств. Правильно, однако, прямо противоположное положение, а именно то, что достоверность не зависит от вида доказательства.

2 «Это правило должно быть низведено до степени исключения», — пишет Thayer. «Оно несогласно с существующей практикой, — пишет другой юрист Gulson, — неприменимо совершенно в качестве общего принципа, приводит к неправильному пониманию, так как требование лучшего доказательства, которое может быть представлено характером дела, есть скорее исключение, чем правило (цитировано по Люблинскому, Вступительная статья к книге Стифена «Очерк доказательственного права», СПБ, 1910, стр. XCIV—XCV). См. Kenny (Outlines of criminal law, 1936, стр. 433), трактующего правило о best evidence, как простое правило о предпочтении первоначальных или оригинальных доказательств любому производному или второстепенному доказательству.

1 Стифен, Уголовное право Англии, стр. 409.

2 Стифен, Уголовное право Англии, СПБ, 1910, стр. 409 и ел. Сознание считается добровольным, если оно дано под влиянием священника, по религиозным убеждениям. Считается также добровольным сознание, данное обвиняемым в результате обещания тюремного начальства разрешить свидание с женой, если обвиняемый скажет, где находится, например, украденная вещь (см. Stephen, Digest, art. 22, p. 31).

He случайно в последнее время представители юстиции Великобритании делают попытки доказать, что английское доказательственное право не придает сознанию обвиняемого значения категорического принципа. Такую попытку сделал, например, генеральный прокурор Великобритании Шоукросс, оспаривавший на четвертой сессии Генеральной Ассамблеи Организации Объединенных Наций (1949 г.) категорическое значение в английском суде сознания обвиняемого, что, однако, опровергается и теорией и практикой английского доказательственного права, твердо придерживающегося правила: сознание обвиняемого — решает все дело.

1 Цитировано по вступительной статье проф. Люблинского к переводу книги Стифена «Очерк доказательственного права», СПБ, 1910. стр. XVII.

2 Там же.

1 Маркс и Энгельс, Соч., т. II, стр. 385.

1 Irrelevant — не относящийся.

2 Например, некто обвиняется в содержании игорного дома. Обвинитель вправе, по английской теории, представить доказательство, что обвиняемый и раньше содержал такие дома и что это составляет его профессию.

1 См. об этом Stephen, Digest, XII—XIII, а также Стифен, Очерк доказательственного права, СПБ, 1910, пер. Люблинского; Розин, Уголовное судопроизводство, 1916, изд. 3-е, стр. 386—387; Фойницкий, Курс уголовного судопроизводства, 1899, т. II, стр. 260.

1 Стифен, Очерк доказательственного права, СПБ, 1910, стр. 108.

1 Владимиров, Учение об уголовных доказательствах, 1910, стр. 137.

2 Там же, стр. 132.

3 Маркс и Энгельс. Соч., т. XVI, ч. I, стр. 296.

4 См. Маркс и Энгельс, Соч., т. II, стр. 383.

1 О юридических фикциях в английском праве см. Дайси, Основы государственного права Англии; см. также мою монографию «Конституционные принципы социалистического государства», где дана характеристика фикций в буржуазном конституционном праве.

2 Такая угроза нередко осуществлялась на практике в судах дореволюционной России.

1 Маркс и Энгельс, Соч., т. II, стр. 383.

2 Там же, стр. 384.

3 Там же, стр. 387.

1 См. об этом Маркс и Энгельс, Соч., т. II, стр. 385: «Английский закон освящает обвиняемого и обращается против общества, для охраны которого он, собственно, существует. Как в Спарте, наказывается не преступление, а глупость, с какою оно совершено. Всякая защита обращается против того, кого хочет защитить; закон хочет защитить общество и вредит ему, ибо ясно, что всякий, кто слишком беден, чтобы противопоставить официальному крючкотворству такого же крючкотворца-защитника, будет иметь против себя все те формы, которые были созданы для его защиты. Кто слишком беден, чтобы выставить защитника или изрядное количество свидетелей, погиб, если дело его сколько-нибудь сомнительное. Он получает на предварительный просмотр только обвинительный акт и первоначально данные мировому судье показания и, следовательно, не знает в подробностях собранных против него улик (а это как pas для невинных опаснее всего); он должен тотчас же, по окончании обвинения, отвечать, говорить может только один раз; если он не исчерпает всего, если не достанет свидетеля, которого он считал нужным, — он погиб».

1 См. Дайси, Основы государственного права Англии, гл. V.

1 См. например Строгович, Уголовный процесс, 1938, стр. 78; Н. В. Полянский, Уголовное право и уголовный суд в Англии, 1937, стр. 162.

1 Энгельс, Анти-Дюринг, 1948, стр. 26.

1 Сталин, Вопросы ленинизма, изд. 11-е, стр. 545.

2 Сталин, Марксизм и вопросы языкознания, 1950, стр. 4—5.

3 Там же, стр. 30.

1 Сталин, Вопросы ленинизма, изд. 11-е, отр. 546—547.

2 Там же. стр. 561.

1 Беккариа, О преступлениях и наказаниях, 1889, стр. 29.

2 Там же, стр. 29—30.

1 Неlie, Traite de l'instruction criminelle, 1845, p. 315.

2 Там же.

3 Там же, стр. 315—316.

1 См. указанный кодекс издании Dalloz, Paris, 1927, p. 171.

1 Кони, Отцы и дети судебной реформы, М., 1914, стр. 16, 94.

1 См., например, § 260 германского StPO 1877 г. или § 261 StPO 1924 г.: «Суд определяет результат исследования доказательств по своему свободному убеждению, вынесенному из всего судебного разбирательства».

В Уставе уголовного судопроизводства царской России (изд. 1892 г.) в ст. 119 говорилось: «Мировой судья решает вопрос о вине или невиновности подсудимого по внутреннему своему убеждению, основанному на совокупности обстоятельств, обнаруженных при судебном разбирательстве». Аналогичны ст. ст. 766 и 804 УУС.

2 См. Глазер, Руководство по уголовному процессу, СПБ, 1884, ». I, стр. 28.

3 Там же, стр. 92.

1 Цитировано по книге Владимирова «Учение об уголовных доказательствах», СПБ, 1910, сто. 88—89.

1 См. Владимиров, Учение об уголовных доказательствах, СПБ. 1910, стр. 53.

2 Принцип свободного судейского убеждения в Германии впервые был провозглашен в общегерманском Уставе уголовного судопроизводства 1877 года, § 260 которого гласил: «О результатах судебного следствия суд решает на основании своего свободного убеждения, почерпнутого из всей совокупности разбирательства».

1 Энгельс, Анти-Дюринг, 1948, стр. 99.

2 Там же, стр. 100.

3 Там же.

1 «На одной стороне — буржуазия, сознавшая свою силу и решившаяся не терпеть долее стеснений, которыми феодально-бюрократический деспотизм сковывал ее торговлю, ее промышленную предприимчивость, ее совместные действия как класса...». (Маркс и Энгельс, Соч., т. VI. «тр. 36).

1 Glaser, Handbuch des Strafprozesses, 1866. См. русский перевод А. Лихачева «Руководство по уголовному процессу» (СПБ, 1886). Против принципа материальной истины см., например, Эли (Helie) в русской литературе — Михайловский (см. ниже).

2 Глазер, Руководство по уголовному процессу. 1886, т. I, вып. II, стр. 4.

1 Глазер, Руководство по уголовному процессу, СПБ, 1886, т. I, вып. II, стр. 6.

2 Там же, стр. 7.

1 Фойницкий, Курс уголовного судопроизводства, СПБ, 1899, т. II, стр. 216.

2 Владимиров, Учение об уголовных доказательствах, СПБ, 1910, стр. 14.

3 Случевский, Учебник русского уголовного процесса, ч. II, Судопроизводство, 1892, стр. 139.

1 Проблема материальной истины в судебном процессе является основной проблемой доказательственного права. В советской литературе попытка осветить эту проблему в плане фундаментального исследования принадлежит проф. Строговичу (см. его работу «Учение о материальной истине в уголовном процессе», 1947).

2 Случевский, Учебник русского уголовного процесса, ч. 11, судопроизводство, 1892, стр. 138—139. .

3 Тальберг, Русское уголовное судопроизводство, 1891, т. II, стр. 83.

1 См. Розин. Уголовное судопроизводство, 1916, изд. 3-е, стр. 519.

1 Синайский, Русское гражданское право, Киев, 1914, вып. J, стр. 21—22.

2Бернгефт и Колер, Гражданское право Германии, перевод под ред. М. Нечаева, СПБ, 1910.

3 Синайский, Русское гражданское право, Киев, 1914, вып. 1, стр. 25.

1 Синайский, Русское гражданское право, Киев, 1914, вып. I, стр. 22, 24.

2 Маркс и Энгельс, Соч., т. VIII, стр. 375.

1 Маркс и Энгельс, Соч., т. VIII, стр. 349—350

2 Маркс, Капитал, т. I, Госполитиздат, 1949, стр. 1В2.

1 Маркс, Капитал, т. I, Госполитиздат, 1949, стр. 182.

2 Уместно напомнить следующие замечания Энгельса о свободе человека: «Не в воображаемой независимости от законов природы заключается свобода, а в познании этих законов и в основанной на этом знании возможности планомерно заставлять законы природы действовать для определенных целей. Это относится как к законам внешней природы, так и к законам, управляющим телесным и духовным бытием самого человека, — два класса законов, которые мы можем отделять один от другого самое большее в нашем представлении, отнюдь не в действительности. Свобода воли означает, следовательно, не что иное, как способность принимать решения со знанием дела. Таким образом, чем свободнее суждение человека по отношению к определенному вопросу, с тем большей необходимостью будет определяться содержание этого суждения, тогда как неуверенность, имеющая в своей основе незнание и выбирающая как будто произвольно между многими различными и противоречащими друг другу возможными решениями, тем самым доказывает свою несвободу, свою подчиненность тому предмету, который она как раз должна была бы подчинить себе Свобода, следовательно, состоит в основанном на познании необходимостей природы (Naturnotwendigkeiten) господстве над нами самими и над внешней природой...» — Энгельс, Анти-Дюринг, 1V40, стр. 107.

1 Энгельс, К жилищному вопросу, Маркс и Энгельс, Соч., т. XV, стр. 71.

2 Д-р Мюльбергер — автор ряда статей по жилищному вопросу, вызвавших со стороны Энгельса уничтожающую критику содержащегося них филантропическо-буржуазного понимания этого вопроса.

3 Энгельс, К жилищному вопросу, Маркс и Энгельс, Соч., т. XV, стр. 71.

1 Энгельс, Анти-Дюринг, Маркс и Энгельс, Соч., т. XIV, стр. 94.

1 Лафарг, Соч., т. III, 1931, стр. 13.

2 Там же, стр. 12.

1 Лафарг, Соч.. т. III, стр. 14.

1 В этих «общих понятиях нравственности» различных классов и лежат корни классового правосознания, хотя и те, и другие в конечном итоге определяются экономикой данного общества, господствующими в этом обществе отношениями производства и обмена. «В деятельности судьи, — писал Кони в своей работе «На жизненном пути» (т. II, 1913, стр. 150).— однако, должны сливаться правовые и нравственные требования... Чтобы не быть простым орудием внешних правил, действующим с безучастною регулярностью часового механизма, судья должен вносить в творимое им дело свою душу и наряду с предписаниями положительного закона руководиться безусловными и вечными требованиями человеческого духа... Правосудие не может быть отрешено от справедливости, а последняя состоит вовсе не в одном правомерном применении к доказанному деянию карательных определений закона. Судебный деятель всем своим образом действий относительно идей, к деяниям которых он призван приложить свой ум, труд и власть, должен стремиться к осуществлению нравственного закона» (I).

Отсюда Кони приходил к заключению о необходимости построения особой научной дисциплины судебной этики как системы этических правил, образующих «необходимую нравственную сторону в деятельности судьи и его ближайших помощников», как учения о приложении «общих понятий о нравственности к той или другой отрасли специальной судебной деятельности» (там же, стр. 151).

«Вечные и безусловные требования человеческого духа», «общие понятия о нравственности», о которых говорит Кони, — все это старые, заезженные трюизмы, скрывающие грубую, безнравственную силу интересов эксплоататоров.

1 Иллюстрацией такого положения в США могут служить позорные судебные процессы руководителей американской компартии, процессы против негров и т. п.

1 Ленин, Соч., т. XXX, стр. 410.

2 Там же, стр. 412.

1 См., например, А. М. Бобрищев-Пушкин, Эмпирические законы деятельности русского суда присяжных, М., 1896, стр. 565.

1 Ст. 23 «Основ уголовного судопроизводства Союза ССР и союзных республик», ст. 319 УПК РСФСР и соответствующие статьи уголовно-процессуальных кодексов других союзных республик, а также ст. ст. 118 и 119 ГПК РСФСР и соответствующие статьи гражданских процессуальных кодексов других союзных республик устанавливают правило, согласно которому определение недостаточности представленных сторонами доказательств, как и самое допущение доказательств, относится целиком к компетенции суда, не связанного никакими формальными признаками этих доказательств. Единственное исключение из этого правила гражданские процессуальные кодексы допускают лишь в случае, когда для определенных действий и отношений законом установлена обязательная письменная форма (ст. 128 ГПК РСФСР). Однако этот случай не имеет ничего общего с теорией формальных доказательств, так как заключение в соответствии с требованием закона определенных договоров в письменной форме не исключает для суда возможности оценки договора по обстоятельствам дела. Ст. 5 ГПК РСФСР и соответствующие ей статьи гражданских процессуальных кодексов других союзных республик прямо обязывают суды «...всемерно стремиться к уяснению действительных прав и взаимоотношений тяжущихся...» и, следовательно, не связывают их какими-либо формальными требованиями в самой оценке доказательств.

2 См. ст. 57 УПК РСФСР и соответствующие статьи уголовно-процессуальных кодексов других союзных республик.

1 Ст. 23 «Основ уголовного судопроизводства Союза ССР и союзных республик» говорит: «Оценка имеющихся в деле доказательств производится судьями по их внутреннему убеждению...» (разрядка моя. — А. В.).

1 Ленин, Соч., т. 27, стр. 478.

2 Декрет о суде № 1 в § 5 гласил: «Местные суды решают дела именем Российской Республики и руководятся в своих решениях и приговорах законами свергнутых правительств лишь постольку, поскольку таковые не отменены революцией и не противоречат революционной совести и революционному правосознанию» (24 ноября 1917 г., СУ РСФСР 1917 г. № 4, ст. 50). О «революционном правосознании» говорила и инструкция НКЮ от 23 июля 1918 г. «Об организации и действии местных народны» судов» (СУ РСФСР 1918 г. № 53, ст. 597).

1 Ленин, Поправки к проекту декрета о суде, Ленинский сборник XXI, стр. 217.

2 СУ РСФСР 1918 г. № 26, ст. 420.

3 См. ст. ст. 22, 23 и 24 указанного декрета (СУ РСФСР 1918 г. № 85, ст. 889).

1 Стучка, Революционная роль советского права, М., 1931, стр. 112—113.

2 Там же, стр. 13.

3 См. против вредительства в области права мои работы; «К положению на фронте правовой теории», «Судоустройство в СССР» и др.

1 Ленин, Соч., т. XXVII, стр. 299.

2 Там же, стр. 301.

1 Сталин. Соч., т. 12, стр. 369-370.

1 См. Рейснер, Право. Наше право, чужое право, общее право, 1925. стр. 244.

1 Ленин. Соч., т. XXVI, стр. 324.

1 Ленин, Соч., т. XXVI, стр. 344.

2 Там же.

3 Сталин, Вопросы ленинизма, изд. 11-е, стр. 412.

1 См. Сталин, Вопросы ленинизма, изд. 11-е, стр. 605—606.

1 Ленин, Соч., т. 27, стр. 185.

2 Там же, стр. 185—186.

1 Ленин, Соч., т. 27, стр. 187.

1 Эта формула в отношении преступного действия гласит: «Quis, quod, ubi, quibus auxilis, cur, quomodo, quando» (кто, что, где, какими средствами (каким способом), почему, как, сколько).

1 В теории процессуального права, как мы говорили уже выше (стр. 146), внутреннее убеждение определяется как та степень вероятности, при которой складывается решимость действовать (см. Владимиров, Учение об уголовных доказательствах, СПБ, 1910), уверенность в соответствии данных фактов истине (см. Случевский, Учебник русского уголовного процесса, ч. II, Судопроизводство, 1892; Bonnier, Traite theorique et pratique des preuves en droit civil ef en droit criminel, Paris, 1843; Жиряев. Теория улик, Дерпт, 1855, и др.).

Правосознание, т. е. господствующие в данном обществе идеология, система взглядов, мировоззрение в области вопросов, регулируемых правом, и является одним из тех важнейших условий этой «решимости», которая определяет отношение судьи или следователя к тому или другому факту.

2 См. Случевский, Учебник русского уголовного процесса, ч. II, Судопроизводство, 1892, стр. 139.

1 Не лишены интереса относящиеся к вопросу о «народном правосознании» страницы работы А М. Бобрищева-Пушкина «Эмпирические законы деятельности русского суда присяжных» (1896, стр. 564—582), в которой приводятся факты, свидетельствующие о том, как в этом суде «формальная мерка закона» заменялась «индивидуализированием случая», т. е. такими решениями суда присяжных, которые определялись господствовавшими в тогдашнем обществе взглядами.

1 Следует в связи со сказанным в тексте подчеркнуть, что ст. 413 УПК РСФСР, говорящая о явной несправедливости приговора, практически может реализовываться лишь на основе социалистического правосознания, дающего судье критерий самого понятия справедливого и несправедливого.

1 Ск. мой доклад в Институте уголовной политики «Проблема оценки доказательств в советском уголовном процессе» («Социалистическая законность», 1936, № 7).

2 Крупнейшая работа Ферри — «Уголовная социология» (два тома). В 1920 году Ферри был итальянским министром юстиции. Долгое время он был одним из лидеров социалистической партии, в 1927 году примкнул 2 фашистской партии.

1 Маркс и Энгельс, Соч., т. XIV, стр. 113.

1 Ферри, Уголовная социология, СПБ, ч. II, стр. 19.

2 О полном непонимании Ферри диалектики явлений свидетельствует, например, следующее его заявление: «Допуская, что нравственная свобода человека ограничена, прежде всего возникает следующая неразрешимая проблема: как происходит переход от детерминизма к нравственной свободе, постепенно или сразу одним прыжком?» И дальше: «Возникает, наконец, еще одно недоразумение: как это нравственная свобода ограничивается внешними и внутренними условиями только до известной степени? Как объяснить, почему одни условия ограничивают в большей степени нравственную свободу человека, чем другие?» (Ферри, Уголовная социология, СПБ, ч. II, стр. 25).

3 См. Маркс и Энгельс, Соч., т. XIV, стр. 113.

' См. Маркс и Энгельс, Соч., т. XIV, стр. 113—114.

2 Энгельс, Людвиг Фейербах, Маркс и Энгельс, Соч., т. XIV, стр. 671.

3 См. там же.

4 Ленин, Соч., т. 1, стр. 142.

1 Агностицизм — от греческих слов а — не, yvoaia — знание; в философии означает утверждение, что внешний мир непознаваем, незнаем. Агностик — человек, утверждающий, что внешний мир познать нельзя.

2 Ленин, Соч., т. 14, стр. 120.

3 Сталин, О диалектическом и историческом материализме, Вопросы ленинизма, изд. 11-е, стр. 542, 543.

4 Ленин, Соч., т. 14, стр. 106.

1 Ленин, Соч., т. 14, стр. 106.

2 Там же.

3 Там же, стр. 117.

4 Там же.

5 Там же, стр. 100.

1 Цитировано по Ленину, Соч., т. 14, стр. 97.

2 Ленин, Соч., т. 14. стр. 97.

3 Там же.

1 См Ленин, Соч., т. 14, стр. 110.

*  Там же, стр. 110.

• Там же, стр. 111.

* См. там же.

* Там же, стр. 120. 33

1 Энгельс, Анти-Дюринг, стр. 83.

2 Там же, стр. 84.

3 Там же. стр. 82.

1 Ленин, Соч., т. 14, стр. 121.

2 Там же.

3 Там же. стр. 124.

4 Там же, стр. 121—122.

1 Ленин, Соч., т. 14, стр. 123.

2 См. по этому поводу у проф. Строговича «Учение о материальной истине в уголовном процессе», 1947, где даны ссылки на апологетов антинаучных махистских взглядов по вопросу об абсолютной а относительной истине.

1 См. немецких юристов Бауера, Глазера и др.

2 Глазер, Руководство по уголовному процессу, т. I, вып. II, стр. 6.

3 Цахариэ («Handbuch des deutschen Strafprozesses») трактует уголовно-судебную достоверность как высокую степень вероятности («всякая эмпирическая достоверность есть только высокая степень вероятности»). «Достоверность представляет всегда нечто субъективное уже потому, что она обусловлена убеждением субъекта, познающего истину», — утверждает Цахариэ, явно смешивая процесс складывания убеждения с характером и значением данных, на основе которых складывается убеждение. Bain («Logic») рассматривает вероятность как степень силы убеждения. «Высшая степень убеждения есть достоверность (certainty), Низшие ее степени суть степени вероятности (probability)» (Bain).

Цитируя это место из «Logic» Ваша, проф. Владимиров замечает; «Мы привели эту цитату из логики Бэна для того, чтобы больше осветить высказанную мысль о том, что уголовные доказательства дают только вероятность (Владимиров, Учение об уголовных доказательствах, 1910, стр. 3—7). Сам проф. Владимиров держится такого же взгляда, заявляя: «...В большинстве случаев уголовные дела представляют только стечение вероятностей более или менее высокой степени» (там же, стр. 7).

«Вообще, при оценке силы судебных доказательств на основании приблизительных обобщений нужно всегда помнить, что при невозможности знать все случаи исключений, мы получаем только вероятное доказательство (probable evidence), более или менее высокую степень вероятности, на основании которой обыкновенно и действуем в жизни».

1 Ленин, Соч., т. 14, стр. 123.

1 Например, проф. Строгович, Учение о материальной истине в уголовном процессе, 1947.

2 В. С. Тадевосян, выступление на диспуте в Институте права Академии наук СССР 26 апреля 1948 г.

1 Тадевосян, выступая в Институте права 26 апреля 1948 г., ааявил, что, если всегда необходимо, чтобы истина в процессе была ясна как дважды два — четыре .... то можно ли с втакой теорией рассчитывать на успех в борьбе с преступниками, которые умеют запутать и затемнить дело? Прокурор Тадевосян подошел к вопросу профессионально-упрощенно, а потому ошибочно. Тов. Тадевосян упустил из виду, что если преступники умеют запутывать, то прокуроры должны уметь распутывать. Но вто не имеет никакого отношения к вопросу об абсолютной и относительной истине.

2 Голунский, О вероятности и достоверности в уголовном суде, «Проблемы уголовной политики», вып. IV, 1937, стр. 61.

1 «Проблемы уголовной политики», вып. IV, 1937.

2 См. Ленин, Соч., т. 14, стр. 123.

1 Энгельс, Анти-Дюринг, стр. 84.

1 Ферри, Уголовная социология, СПБ, ч. II, стр. 20.

2 Там же, стр. 36—37.

1 Ферри. Уголовная социология, СПБ, ч. II, стр. 72.

1 Ферри, Уголовная социология, СПБ, ч. II, стр. 102.

2 Там же, стр. 130.

1 Ферри, Уголовная социология, СПБ, ч. II, стр. 266.

1 Ферри, Уголовная социология, СПБ, ч. II. стр. 273.

1 Ферри, Уголовная социология, СПБ, ч. II, стр. 279.

1 См. История ВКП(б). Краткий курс, стр. 106—111.

2 Ленин, Соч., т. XXIV, стр. 302.

1 Поход против «внутреннего убеждения» начали еще в 60-х гг. прошлого столетия реакционные немецкие профессора. В известной своей работе «Европейские и американские суды присяжных» проф. Миттермайер писал, что ссылка на внутреннее убеждение лишает суд «всякой прочной основы», что «внутреннее убеждение» это «темное выражение», располагающее судей относиться к доказательствам «слегка и поверхностно, по впечатлениям смутного чувства». Самая ст. 342, формулирующая во французском Уголовно-процессуальном кодексе известные требования, обращенные к присяжным, и провозглашающая «свободу убеждений судьи», по мнению Миттермайера, приспособлена как нельзя лучше к тому, чтобы действовать «впотьмах и ощупью» (Миттермайер, Европейские и американские суды присяжных, М., 1869, т. I, стр. 109).

2 Демченко, Судебный прецедент, Варшава, 1903, стр. 181.

1 Энгельс, Людвиг Фейербах, Маркс и Энгельс, Соч., т. XIV, стр. 651.

2 См. там же, стр. 653.

1 Маркс и Энгельс, Соч., т. XIV, стр. 93.

2 См Сталин, О диалектическом и историческом материализме. Вопросы ленинизма, изд. 11-е, стр. 547.

3 По данным Миттермайера, по этим преступлениям оправдательные приговоры выносятся присяжными весьма редко: они составляют седьмую или восьмую часть всех приговоров (см. Миттермайер, Европейские и американские суды присяжных, 1869, вып. I, стр. 325).

1 В этом отношении особенно характерен опять-таки суд присяжных Кони, подмечая именно эту характерную особенность суда присяжных, говорил о нем, как о «суде жизненном», служащем «проводником народного правосознания», а о присяжных — как о выразителях «общественной совести, веления которой коренятся в глубине нравственного миросозерцания народа» (Кони, За последние годы, СПБ, 1896, стр. 558). Конечно, суд присяжных вовсе не выражал «нравственное миросозерцание народа», да и не мог выражать, ибо это был цензовый суд, формировавшийся из представителей имущих кругов буржуазного общества. Это был суд тех слоев тогдашнего общества, миросозерцание которых было пропитано частнособственническими взглядами и стремлениями. Именно это миросозерцание и отражал суд присяжных. Но при всем том Кони был прав, вскрывая связь между правосознанием суда и судей данного общества и правосознанием самого общества, т. е. господствующих в обществе классов.

1 Ленин, Соч., т. 21, стр. 210.

2 Т а м же, стр. 100.

3 Там же, стр. 193—194.

1 См. Ленин, Соч., т. 2, стр. 31—32.

2 «Justice n'est proprement autre chose que formalite», Helie, op. cit., т. I, p. 203.

3 Так, например, Розин логическую сторону юрисдикционной деятельности суда объявляет неизменной, видя ее цель в извлечении из фактического материала, представленного суду, юридических черт, в подведении полученных выводов под норму действующего права и в провозглашении этой нормы для данного случая. Для суда, по Розину, не имеет значения в его юрисдикционной деятельности различие «норм и отношений по их содержанию и значению», вся эта деятельность является «внутренне единой» или, как гозорит Розин, «логически единой».

1 См. Ленин, Соч., т. XXVI, стр. 406—407.

2 Римская юридическая пословица гласит: «pereat mundus, fiat iustilia». Один из дореволюционных русских юристов под очевидным влиянием Планка (Plank), Эли (Helie) и других сторонников этой точки зрения по этому поводу писал: «Задачей всякого, а значит и уголовного суда должно быть не стремление к открытию безусловной, материальной истины, а стремление к истине юридической» (Михайловский, Основные принципы организации уголовного суда, Томск, 1905, стр 93).

Эли утверждал, что цель уголовного процесса — установление юридической истины как основной процессуальной гарантии (см — «T'aite d'instruction criminelle». 1845, v. I, p 10). Однако даже сторонники этого взгляда вынуждены из этого правила допускать существенные исключения, например, при сомнении в правильности признания себя виновным, сделанного обвиняемым (см. Михайловский, Основные принципы организации уголовного суда, Томск, 1905, стр. 95).

1 Ленин, Соч., т. 4, стр. 366.

1 Об этом см. дальше.

1 Вот характерные определения «доказательств» в буржуазной литературе: «В самом обширном смысле под доказательством понимают таков факт, по предположению истинный, который рассматривают как долженствующий служить мотивом для верования в существование или несуществование другого факта» (Бентам, О судебных доказательствах, Киев, 1876, стр. 8). «Слово «доказательство», принимаемое в самом широком смысле, обозначает всякое средство, прямое или косвенное, прийти к познанию фактов, событий (d'arriver a la conaissance des faits)» (Bonnier, op. cit., p. 3). «Все, что наполняет мир вещественный, все, что может быть нами воспринято из мира духовного, может составлять уголовное доказательство» (Владимиров, Учение об уголовных доказательствах, СПБ, 1910, стр. 100; аналогично Тальберг, Фойницкий и др.).

1 См., например, работу профессора Кембриджского университета Kenny «Outlines of criminal law» (1936 г.), в которой с особенной отчетливостью выражен формально-логический характер англо-американской доказательственной теории.

2 С. F. R о s s с h i r t, Zwei kriminalistische Abhandlungen, Heidelberg, 1836.

1 Жиряев, Теория улик, Дерпт, 1855, стр. 10. Против сведения судебного процесса к простому оперированию логическими категориями высказывается ряд ученых и в позднейшее время, см., например, работу Фридриха «О наказании мотивов и мотивах наказания» и другие статьи в дореволюционном журнале «Право» (за 1915 г. № 11 и др.).

2 Так оценивало значение доказательств в конце прошлого столетия подавляющее большинство процессуалистов-криминалистов. См. по этому вопросу интересную, цитированную выше работу проф. Жиряева «Теория улик».

3 О косвенных доказательствах см. ниже, § 9.

4 Владимиров, Учение об уголовных доказательствах, СПБ, 1910, стр. 3

1 «Задача исследования истины в области фактов, составляющих предмет судебного исследования, по существу не отличается от общей задачи науки — выработки правильных суждений о фактах вообще» (Владимиров, Учение об уголовных доказательствах, СПБ, 1910, стр. 5). «Начала, по которым решается эта задача, составляют предмет логики и сводятся к правилам о дедукции и индукции, прилагаемых во всех научных исследованиях» (т а м ж е). См. об этом специальную литературу по логике.

1 Пример применения дедукции в судебном процессе: неопороченные и пользующиеся доброй репутацией люди являются достоверными свидетелями, заслуживающими доверия. Данное лицо — ничем не опороченный человек, его показания перед судом признаются достоверными и пользуются доверием суда. Данное лицо показывает так-то и так-то, являясь очевидцем исследуемого факта. Суд принимает его показание за факт, за достоверное доказательство.

Пример применения индукции в судебном процессе: гр-н А. обвиняется в краже. Украденные вещи найдены у гр-на А. Факт кражи вещей — известное (а); факт нахождения вещей у гр-на А. — другое известное (b); факт виновности гр-на А. есть вывод из а + b.

Применяя индукцию, т. е. правило суждения или доказывания от известных фактов (а + b) к неизвестному факту (виновность А. в краже), можно притти к выводу, что виновником является гр-н А. Нетрудно, однако, догадаться, что это чисто формальная логика доказывания, не принимающая во внимание всех иных возможных данных (с, d, e, f...), способных резко влиять (и нередко в обратном направлении) на конечные выводы.

1 Вышинский, Судебные речи, М., 1948, стр. 32—33.

1 Ленин, Конспект книги Гегеля «Наука логики», («Философские тетради», 1936, стр. 188): «Отдельное бытие (предмет, явление etc.) есть (лишь) одна сторона идеи (истины). Для истины нужны еще другие стороны действительности, которые тоже лишь кажутся самостоятельными и отдельными (особо для себя существующими). Лишь в их совокупности и в их отношении реализуется истина». И дальше. «Совокупность всех сторон явления, действительности и их (взаимо)отношения — вот из чего складывается истина. Отношения (= переходы = противоречия) понятий = главное содержание логики, причем эти понятия (и их отношения, переходы, противоречия) показаны, как отражения объективного мира. Диалектика вещей создает диалектику идей, а не наоборот».

В этой конспективной записи Гегеля Ленин сделал пометку: «Гегель гениально угадал диалектику вещей (явлений, мира, природы) в диалектике понятий» (стр. 189).

Здесь мы находим гениальные руководящие указания Ленина и для построения советской теории судебных доказательств.

1 Проф. П. И. Люблинский (предисловие к работе Стифена «Очерк доказательственного права», СПБ, 1910, стр. II) правильно подчеркивает эту особенность «фактов», фигурирующих в судебном процессе, указывая на часто наблюдающуюся искусственность их конструирования, особенно в отношении фактических составов различных преступлений, договоров, распоряжений и пр.

1 Практика судов присяжных дает множество примеров того, как вопреки строгой юридической теории и строгим юридическим правилам вердикты присяжных складываются на основе, главным образом, общественно-политических, нравственных и бытовых мотивов. Говоря о дореволюционном русском суде присяжных, А. М. Бобрищев-Пушкин, хотя я несколько преувеличивает это обстоятельство, но в основном правильно подчеркивает, что в этом суде «логика фактов» всегда служила ему образцом «логики умозрения» (см. «Эмпирические законы деятельности русского суда присяжных», М., 1896, стр. 551).

2 См. Ленин, Соч., т. 4, стр. 369.

1 Проф. Фойницкий, например, считает, что суд не должен интересоваться вопросом о влиянии на подсудимого среды или наследственности (см. «Курс уголовного судопроизводства», СПБ, 1899, т. II, стр. 270). С этим, конечно, нельзя согласиться, так как эти обстоятельства имеют прямое отношение к вопросу о выборе меры наказания (или меры судебно-медицинского характера).

1 Здесь, как и во всех других случаях, при ссылках на статьи УК или УПК РСФСР имеются в виду также соответствующие статьи уголовных и уголовно-процессуальных кодексов других союзных республик.

1 См., например, ст. 119 ГПК РСФСР: «Допущение тех или иных доказательств, представленных сторонами, зависит от того, найдет ли их суд существенными для дела».

1 Розин, Уголовное судопроизводство, 1916, стр. 391.

В качестве примера такого «загромождения процесса» проф. Розин указывает на такие «ненужные элементы», как вопрос о погоде в день преступления, о выражении лиц тех, кто был при совершении преступления, об их позах и т. п. Но сам же проф. Розин вынужден сделать оговорку: «если, однако, тот или другой из этих случайных моментов не имеет значения для уличения кого-либо из предполагаемых виновных».

1 См. Гражданский процессуальный кодекс с комментариями, изд. «Право и жизнь», 1928, стр. 185.

2 О предустановленных доказательствах в русском дореволюционном праве см. Исаченко, Русское гражданское судопроизводство, 1906.

1 Об onus probandi см. ниже.

2 См. Bonnier, Traite, 1843.

3 «Если неопределенные отрицательные факты нельзя доказывать, то это не вследствие того, что они отрицательные, а вследствие того, что они неопределенные» (Bonnier, Traite).

Заявление обвиняемого, что он всегда носил пуховую шляпу, говорит Владимиров, иллюстрируя приведенное выше мнение Кокцея, также из-за его неопределенности невозможно доказать, хотя оно и выражено в положительной форме (см. Владимиров, Учение об уголовных доказательствах, СПБ, 1910, стр. 120). «Таким образом, читаем мы у Bonnier, под отрицательной формой скрывается вполне определенное положительное утверждение» (р. 24). Bonnier всю разницу между отрицательным и положительным предложением, между отрицанием и утверждением сводит к одной лишь разнице в форме.

1 Kenny правильно указывает, что утверждение невозможности доказывать отрицательные факты находится в противоречии с презумпцией невиновности обвиняемого, пока не доказано противное («Outlines of criminal law», 1936).

Случевский пишет: «Не подлежит сомнению, что доказывать несуществование чего-либо может быть часто труднее, чем доказывать существование какого-либо факта, тем не менее нельзя отрицать возможности предъявления доказательств отрицательных положений» («Учебник русского уголовного процесса», ч. II, Судопроизводство, 1892, стр. 151).

1 Первым генерал-прокурором был граф Павел Иванович Ягужинский, о котором историк писал, что он был «одним из самых угодных государю денщиков» (В. Веретенников, Очерки истории генерал-прокуратуры в России доекатерининского времени, 1915, стр. 53). Надо сказать, что петровские прокуроры менее всего были следователями и обвинителями на суде. Эта функция более резко выявилась у них лишь при Екатерине II и позже. «Нравственно-полицейские его обязанности, — говорит Дмитриев («История судебных инстанций», М., 1859, стр. 531) об обязанностям прокурора во времена Екатерины, — состояли в наблюдении за порядком в обществе: он доносил о непослушании или ропоте жителей губернии, о нарушении правил благочиния, соблазне и нарушении общественного спокойствия, о запрещенных торгах...».

В помощь прокурорам при Екатерине же была учреждена должнесть стряпчих: одного по казенным делам (для отыскания судом убытков, понесенных казной), другого по уголовным делам, когда они оказывалась «безгласными», т. е., когда по ним не было истцов. «Нравственно-полицейские обязанности» стряпчих были те же, что и у екатерининских прокуроров. «Они должны были, — читаем мы у Дмитриева, — преследовать судом общественную безнравственность». Усмотрев общий соблазн, «от какого явного порока или греха», стряпчий объявлял о том прокурору нли вчинял иск, где по законам повелено. Если он встречал в обществе человека, опороченного по суду, то имел право вывести и отдать под страну на три дня, «дабы добрые и честные люди не были смешаны с опороченными и бесчестными».

1 Пример: некто А. обвиняется в незаконной охоте. Основание для обвинения — А. схвачен во время охоты. А. оправдывается тем, что он имеет разрешение. А. обязан представить разрешение или иные данные, подтверждающие его объяснения. Это правило выражается иногда формулой: «Каждый в процессе должен доказать выставленный им тезис (или положение)». Отсутствие доказательства правильности такого тезиса делает его бездоказательным или ничтожным.

2 См. его работу «Учение о материальной истине в уголовном процессе», 1947, стр. 261.

1 М. С. Строгович, Учение о материальной истине в уголовном процессе, 1947, стр. 269.

1 См. ст. 76 ГПК РСФСР.

2 Этот принцип выражен и в главе XIV ГПК РСФСР — Обеспечение доказательств.

1 «Факты, доказательства, требования и возражения предъявляются сторонами без участия суда» (Вербловский, Движение русского гражданского процесса, М., 1905, стр. 45); см. также Победоносцев, Судебное руководство; Исаченко, Русское гражданское судопроизводство, т. I; Судопроизводство исковое и Др.

2 Об этом принципе как и о формах гражданского судопроизводства в иностранных государствах см. Перетерский, Очерки судоустройства и гражданского процесса в иностранных государствах, М., 1938.

3 О принципе состязательности см. Строгович, Природа советского уголовного процесса и принцип состязательности, М., 1939 — работа, представляющая собой докторскую диссертацию автора.

1 В одном определении Уголовно-кассационной коллегии Верховного гуда РСФСР (1926 г. № 211830, дело Попова и Соколова) можно просесть следующее указание Верховного суда: «В качестве основания для обвинения Попова и Соколова суд привел то обстоятельство, что подсудимые не представили доказательств своей невиновности». «Такая мотивировка, — читаем мы дальше в этом определении, — является в корне неправильной, так как подсудимый вовсе не обязан доказывать свою невиновность, а наоборот, на следствии и на суде лежит прямая обязанность обосновать предъявленное подсудимому обвинение и собрать достаточные доказательства» (Судебная практика РСФСР 1927 г. № 2, цитирозано по монографии Громова и Лаговиера, «Уголовно-судебные доказательства», под ред. и с поедисловием Вышинского, М., 1929, стр. 82). В другом случае (по делу Скворцова и Лыкова) в том же году суд мотивировал обвинительный приговор тем, что «обвиняемые... виновными себя не признали, но и предъявленного обвинения ничем не опровергли, а потому таковое является доказанным» (там же).

2 Вопрос о несомненности доказательств и связанный с ним вопрос о толковании всякого сомнения в пользу обвиняемого в нашей процессуальной литературе совершенно не освещен. Между тем это весьма важный вопрос, пренебрегать которым не в интересах государства и общества. Нельзя признать нормальными такие судебные приговоры, в которых недостаточно обоснована вина подсудимых, которые не отличаются должной убедительностью и строгой обоснованностью. Такой убедительностью могут обладать лишь приговоры и решения судов, не возбуждающие сомнения в том, что дело разрешено правильно и справедливо, что вина подсудимого доказана, что иск истца обоснован. Наличие сомнений в этом отношении должно исключать постановку судом приговора или решения, должно влечь за собой либо оправдание подсудимого или отклонение иска, либо направление дела на доследование. Tertium non datur — третьего не дано.

Совершенно ошибочно поэтому утверждение некоторых процессуалистов, что толкование сомнения в пользу обвиняемого неправильно. Это отверждение ошибочно уже потому, что при наличии у суда сомнения в том или ином факте суд не должен исходить из этого факта, как несомненного. Это значит, что сомнительные обстоятельства не должны служить основанием для судебного решения. Неправильны также и попытки отрицать применимость принципа onus probandi (обязанности доказывать) в уголовном процессе, якобы теряющего свое значение для сторон, поскольку в уголовном суде это, мол, не «формальная обязанность» обвинителя, а «процессуальный интерес» и что onus probandi характерен якобы лишь для гражданского процесса. (См. Случевский, Учебник русского уголовного процесса, ч. II, Судопроизводство, 1892, стр. 150; см. также Grai zu Dohna, Das Strafprozessrecht, Berlin, 1925, S. 93—95). Это неправильно по существу, не говоря уже о неправильности противопоставления «формальной обязанности» «процессуальному интересу». Одно не исключает другого и, больше того, — процессуальный интерес и воплощается в формальной обязанности.

1 Отстаивали это деление такие корифеи старого судебного права, кгк Бентам, Уильз, Бонье, Глазер, в русской литературе — РКиряев, Владимиров; отвергают это деление Фойницкий, Случевский, Гейер и др.

2 Фойницкий, Курс уголовного судопроизводства, СПБ, 1899, т II, стр. 223; Случевский, Учебник русского уголовного процесса, ч. II, Судопроизводство, СПБ, 1892, т. II, стр. 165. В советской литературе авторы, касаясь этой проблемы, обычно ограничиваются изложением вопроса, избегая выявлять свое отношение к нему по существу, см., например, Строгович, Уголовный процесс.

1 Фойницкий, Курс уголовного судопроизводства, СПБ, 1899, т. II, стр. 230.

2 См. Жиряев, Теория улик, 1855, стр. 24- Здесь же (стр. 24) у Жиряева можно прочесть об уликах (косвенных доказательствах), что «вся статья об уликах представляется в современной юриспруденции каким-то необыкновенно запутанным, целые столетия длящимся процессом, акты коего возросли до огромной массы фолиантов, где беспристрастный исследователь истины легко может потеряться в основаниях pro и contra». Путаницы за прошедшее с того времени почти столетие в этом вопросе меньше не стало. В советской юридической литературе этой путанице немало способствуют некоторые авторы, механически воспроизводящие в своих учебниках ошибочные взгляды старых юристов. См., например, Чельцов-Бебутов, Советский уголовный процесс, 1929, вып. II, стр. 129, где весь вопрос о делении доказательств на прямые и косвенные автор умудрился уместить на одной странице, половину которой отвел к тому же большой и некстати заимствованной цитате из «Опыта теории косвенных улик» Уильза, что окончательно запутало все изложение. В учебнике «Уголовный процесс» 1948 г., проф. Чельцов-Бебутов в значительной мерк устранил указанные выше недостатки.

1 «Доказательством прямым, — читаем мы у Владимирова, — называется такое, которое основывается на чувственном восприятии, непосредственном (судьи) или посредственном (других людей), сообщенном судье; доказательством косвенным, уликою, называется такое обстоятельство, из которого делают заключение к искомому факту (factum probandum)».

Bonnier («Traite theorique et pratique des preuves en droit civil et en droit criminel») делит доказательства па доказательства в собственном смысле (preuves proprement diles), прямые доказательства, предположения, презумпции (presomptions) и косвенные доказательства (preuve de preuve).

Глазер (Handbuch des Strafprozesses, Bd. I, § 37) совершенно произвольно характеризует косвенные доказательства, как «искусственные» (kunstliche), дающие лишь «моральную уверенность», в противоположность прямым доказательствам, дающим якобы «эмпиро-историческую истину или истину математическую».

1 Ввиду высказанных выше соображений нельзя согласиться с делением доказательств на обвинительные и оправдательные и определением улики как обвинительного доказательства (см., например, С т р о г о в и ч, Уголовный процесс, 1946, стр. 165). Улики — это косвенные доказательства, каковыми могут быть обстоятельства как уличающие обвиняемого, так и оправдывающие его.

2 См. Случевский, Учебник русского уголовного процесса, СПБ 1892, ч. II, стр. 165.

1 Например, оглашение в суде показаний, данных на предварительном следствии свидетелями, не явившимися по уважительным причинам в заседание суда. (См. Best, The principles of the law of evidence, London, 1875, ch. IV. p. 630.

1 Владимиров, Учение об уголовных доказательствах, СПБ, 1910, сгр. 298; Р о з и н, Уголовное судопроизводство. 1916. изд. 3-е, стр. 401.

1 См. «Стенографический отчет по делу Семенчука и Старцева» ияд. Главсевморпути, 1936. Дело слушалось в Верховном суде РСФСР 16—23 мая 1936 г. Об этом деле будет сказано ниже, в главе о косвенных доказательствах.

1 Известно дело Бурнсов (Англия), Делаканд (Франция), Братуши (Австрия) и др. Ряд примеров приведен в монографии М. М. Г р о д-зинского, Обвиняемый, М„ 1926; см. также С. Викторский, Сознание подсудимого, «Юридические вопросы», 1891. т. VIII.

1 Вышинский, Судебные речи, М., 1948, стр. 459—460.

1 Владимиров, Учение об уголовных доказательствах, СПБ. 1910, стр. 291.

1 Вышинский, Судебные речи, М., 1948, стр. 460—461.

1 Говоря об обвиняемом, я не делаю здесь отличия от подозреваемого. С точки зрения источника доказательств различия между ними нет (см. ст. ст. 101 и 102 УПК РСФСР). Вопрос о подозреваемом, как процессуальной фигуре, в нашей литературе возбуждает за последние годы споры. Едва ли правильно предложение вовсе исключить из процессуального права это понятие, как это защищает проф. Строгович (см. «Уголовный процесс», 1946, стр. 304—306). Подозреваемый тот, на кого падает подозрение при условиях, указанных в ст. 100 УПК РСФСР и в соответствующих статьях уголовно-процессуальных кодексов других союзных республик. Замена слова «подозреваемый» словом «свидетель» ничего, разумеется, не изменит в существе дела, как ошибочно думает проф. Строгович. Другой вопрос — о недопустимости зачислять в «подозреваемые» граждан без достаточных к тому оснований. Но это дело уже не закона и права, а такта и практики.

1 См. главу II.

2 Ст. 718 Устава уголовного судопроизводства гласила: «Допрос начинается предложением свидетелю рассказать асе, что ему известно по делу, не примешивая обстоятельств посторонних и не повторяя слухов, неизвестно от кого исходящих».

3 См. ст. 60 УПК РСФСР и соответствующие статьи уголовно-процессуальных кодексов других союзных республик.

4 См. ст 285 УПК РСФСР и соответствующие статьи уголовно-процессуальных кодексов других союзных республик. В комментарии к УПК РСФСР проф. Полянского и Люблинского ст. 285 толкуется более широко, чем это допускается смыслом закона. Нельзя согласиться с комментариями, что в качестве источника свидетельствования по слуху может быть указан ... вид липа, явившегося таким источником, без указания его фамилии или имени. В такой общей форме это умозаключение правильно.

1 Русское дореволюционное процессуальное право не допускало к свидетельству безумных и сумасшедших; допускало к свидетельству, но не под присягой слабоумных. К свидетельству допускались и пьяные, если они были способны отвечать на предъявляемые вопросы (Устав уголовного судопроизводства, ст. ст. 704, 706 и др.).

Австрийский устав уголовного судопроизводства устранял от свидетельства лиц, неспособных показать истину по причине их «телесного или душевного состояния» (§ 151, п. 3); наоборот, по германскому StPO не исключается возможность допроса в качестве свидетелей и душевнобольных (§ 56 StPO, комплект Love und Rosenberg, Berlin и Leipzig, 1927). Французский Code d'instruction criminelle устраняет от свидетельства большой круг лиц, по преимуществу связанных родственными отношениями с обвиняемым. Дети до 15 лет могут быть допрошены, t:o без присяги, в форме «заявления» (par forme de declaration) (§ 79).

Кроме указанных выше, исключаются в разных странах: священники — по поводу фактов, ставших им известными на исповеди; поверенные — по фактам, доверенным им их клиентами: различные должностные лиаа и пр.

1 Gross, Kriminalpsychologie; Vаrеndоnek, La psychologic de temoignage; Альтавилла, Судебная психология; Владимиров, Учение об уголовных доказательствах, Психологическое исследование в уголовном суде, «Журнал психологии, педологии и психотехники». 1910. серия А, т. I, вып. II.

1 См. ст. 130 ГПК РСФСР.

2 См. ст. 139 ГПК РСФСР.

1 Владимиров, Учение о судебных доказательствах, стр. 197.

2 Glasеr, Handbuch des Strafprozesses, Leipzig, 1883, В. II, S. 76.

1 «Свидетельство и мнения сведущих людей по отношению к приговору имеют значение, одинаковое с другими материалами следствия: сведущее лицо призывается на суд для разъяснения обстоятельств дела (ег ist Auskunftperson). (Glasеr, Handbuch des Strafprozesses, S. 680). См. также Глазер. Руководство по уголовному процессу, пер. Лихачева, СПБ, 1886. Возражения против теории проф. Владимирова см. Фойницкий, Курс уголовного судопроизводства, 1899, т. II, стр. 312; Розин, Уголовное судопроизводство, 1916, изд. 3-е, стр. 433—435; в советской литературе Строгович, Уголовный процесс, 1946, стр. 216 и ел.

2 См. ст. 63 УПК РСФСР, ст. 152 ГПК РСФСР и соответствующие статьи уголовно-процессуальных и гражданских процессуальных кодексоз других союзных республик.

1 См. комментарии Полянского и Люблинского к ст. 48 УПК РСФСР, где приводятся ссылки на кассационную практику Верховного суда РСФСР по данному вопросу. Правильно мнение, что свидетель является в процессе лицом случайным и поэтому незаменимым.

Прав Bonnier, который утверждает, что «выбор свидетелей ограничен силой вещей; они не могут быть заменены; эксперты же избираются впоследствии (apres coup), чтобы помочь суду выполнить роль, в которой их можно заменить. «Les t£mo:ns sonl limites par la force des choses et ne peuvent etre supplees; les experts sont choisis apres coup pour remplir des fonctions, dans lequelles ils servenl d'instruraent au juge, instrument qu'il est loisible de remplacer» («Traite», p. 61).

2 См. ст. 64 УПК РСФСР. Менее определенно высказывается по этому поводу ст. 152 ГПК РСФСР; однако не подлежит сомнению обязанность каждого гражданина выполнить решение суда о назначении его экспертом под страхом ответственности за невыполнение.

1 См. ст. 170 УПК РСФСР.

2 См. примечание к ст. 1/1 УПК РСФСР.  ______

3 См. «Дело о вредительстве на электрических станциях в СССР», Стенографический отчет, М, ОГИЗ, 1933.

4 См. ст. 298 УПК РСФСР. ГПК РСФСР и в этом случае не дает никаких указаний, но необязательность для суда заключения экспертизы и по гражданским делам бесспорна. Бесспорна также обязанность гражданского суда мотивировать свое несогласие с экспертизой.

1 См. ст. 152 ГПК РСФСР.

2 Русский дореволюционный Устав уголовного судопроизводства не давал общего определения вещественных доказательств, предпочитая этому детальный, хотя, разумеется, и далеко не исчерпывающий перечень отдельных предметов, как то; поличное орудие, коим совершено преступление, подложные документы, фальшивые монеты, окровавленные и поврежденные предметы и вообще все найденное при осмотре места, при обыске или выемке и могущее служить к обнаружению преступления и к «улике» преступника (см. ст. 371 Устава уголовного судопроизводства). Французский Code d instruction criminelle (art. 87—90) говорит о предметах, полезных для установления истины (a la manifestation de la verite), особо упоминая о письменных документах (papiers), ценных бумагах (effets) и пр.

1 Отцом буржуазной криминалистической науки считается Ганс Гросс.

2 Особенно это надо скачать про дактилоскопию. Работы криминалистической лаборатории Института права Академии наук СССР открыли новые эффективные способы применения дактилоскопии, как об этом можно судить по экспериментам этой лаборатории, произведенным и 1940 году.

По криминалистике см. работы Трегубова, Основы уголовной техники, 1915, и советские «Криминалистика», 1938, под ред. проф. А. Я. Вышинского; Потапов, Судебная фотография и др.

1 См. Трегубов, Основы уголовной техники, 1915.

1 Сталин, Вопросы ленинизма, изд. 11-е, стр. 395.

2 Там же.

1 Ленин, Соч., т. 27, стр. 311.

2 Ленин, Соч., т. XXIV, стр. 434.

1 См. ст. ст. 66—71 УПК РСФСР.

1 См ст ст 148—151 ГПК РСФСР.

2 Люблинский. О доказательствах в уголовном суде; А. Вышинский, Курс уголовного процесса, 1927, стр. 124.

1 Bonnier («Traite», p. 645), не делая различия между presom-ptions и indices, подчеркивает значение последних в том, что преступления (delits) часто совершаются без свидетелей, и что, следовательно, оказывается необходимым пользоваться косвенными уликами, как единственным доказательством.

1 Один из виднейших русских процессуалистов прошлого столетия проф. Жиряев писал («Теория улик», 1855, стр. 5): «От совокупности разного рода обстоятельств теория улик приобрела то важное значение и занимательность в науке уголовного судопроизводства, плодом которых было появление в юридической литературе множества сочинений об этом предмете». У Жиряева можно познакомиться с перечнем авторов этого «множества сочинений», далеко, впрочем, не полным, но ведущим свое начало с XVI века.

Среди работ, посвященных теории улик, обращают на себя внимание не столько теоретической разработкой, относящихся к этой теории проблем, сколько качествами практического руководства такие работы, как «Опыт теории косвенных улик» Уильза; «Теория улик» Жиряева; «Traite» Bonnier, в частности глава «Presomptions simples en matiere criminelle», p. 645—657 и следующая глава; Glaser, Handbuch des Straf-prozesses (viertes Kapitel, Indizien).

2 Жиряев, Теория улик, Дерпт, 1855, стр. 159.

3 Один обвиняемый, оспаривая правильность косвенных улик, не без остроумия заметил, что он не понимает, как из десяти тысяч кусков белой лошади, можно получить одну черную лошадь (см. Bonnier, Traite, P. 615).

1 Бентам, О судебных доказательствах, Киев, 1865. стр. 9.

1 См., например, Бентам, О судебных доказательствах, Киев, 1876, стр. 159.

1 Цитировано по Жиряеву, Теория улик, Дерпт, 1855, стр. 92—93.

1 Россгирт, например, утверждал, что «Доказательства прямые потому надежнее, что при них причиною ошибки может быть злой умысел, например, свидетеля, нежели заблуждение, а такой умысел вообще и реже встречается, нежели последнее, да и средств против него сравнительно более» (Жиряев, Теория улик, Дерпт, 1855, стр. 101). В действительности же не только и не столько злой умысел, а именно заблуждение, провалы памяти, ошибочное восприятие, искаженная апперцепция служат источником многочисленных ошибок в свидетельских показаниях, вовсе не представляющих собой столь надежного источника правосудия, каким этот вид доказательств представлялся различным ученым. Не только внешняя обстановка, при которой происходило то или другое событие, но и личные качества людей (острота или, наоборот, недостаточная острота зрения, слуха, памяти, нервность, трусливость, недостаточная моральная и психическая стойкость, длительность происшествия, время, протекшее после того и т. п.) оказывают громадное влияние на качество их восприятия и, следовательно, на качество их показаний.

1 Глазер, наоборот, считает — мне кажется это совершенно необоснованным, — что «устроить искусственным образом обстоятельство, которое, повидимому, вполне доказательно, часто бывает гораздо легче и никогда не бывает столь опасно, как дача ложного свидетельского показания». («Руководство по уголовному процессу», СПБ, 1886, стр. 339). Но сам же Глазер вынужден признать, что «...умышленный обман посредством прямого показания одного лжесвидетеля или нескольких подобных свидетелей по взаимному их соглашению представляется делом легче исполнимым, не кели введение в заблуждение посредством подложных косвенных улик». (Там же).

1 Уильз, Опыт теории косвенных улик, М., 1864, стр. 46.

2 В древнем русском праве («Русская Правда» и другие памятники) аналогичным способом доказательства был «свод», когда обладатель, например, украденной вещи обязан был доказать, что приобрел ее добросовестно (см. Сергеевич, Лекция и исследования по древней истории русского права, 1910, стр. 597). См. Бентам, О судебных доказательствах, Киев, 1876, стр. 160.

1 Такие обвинители, как писал о них Лабулэ, говорят суду о подсудимом: «Я беру его со времени рождения, имея год от роду, он укусил свою кормилицу, двух лет он показал язык своей матери, трех лет он украл два куска из сахарницы своего деда, четырех лет таскал яблоки из чужого сада, и если негодяй в пять лет от роду не сделался отцеубийцей, то лишь потому, что имел счастье быть сиротой!» (цитировано по Кони, На жизненном пути, 1913, т. I, стр. 100—101).

2 Отмечая эту сторону дела, Глазер предпочитает говорить не о цепи косвенных улик, а о замкнутом кольце этих улик (см. «Руководство по судебному процессу», СПБ, 1886, стр. 332). Но когда говорят о цепи косвенных улик, то, разумеется, имеют в виду замкнутую цепь, т. е. такую цепь улик, которые в своей совокупности создавали бы гармоническое единство и тем самым служили бы обоснованием защищаемой версии.

1 Так думают, например, Строгович, Уголовный процесс; Г р о мов и Лаговиер, Уголовно-судебные доказательства, М., 1929.

Число просмотров текста: 26220; в день: 6.09

Средняя оценка: Хорошо
Голосовало: 9 человек

Оцените этот текст:

Разработка: © Творческая группа "Экватор", 2011-2024

Версия системы: 1.1

Связаться с разработчиками: [email protected]

Генератор sitemap

0