|
На богомолье. С каменного ложа,
лишь колокол зарю провозвестил,
свалившиеся давеча без сил -
со смертью, Боже, тьма ночная схожа -
всем скопом, всей толпою поднялись:
поклоны бьют брадатые мужчины,
и стягивают дети с плеч овчины,
и на реку спешат, полны кручины,
молчальницы, чья родина - Тифлис.
По-мусульмански чтут они Христа,
по-христиански ожидая чуда;
вода в ладони входит, как в сосуды,
и, чистая, вливается в уста.
Они сейчас не только моют лица,
они дают своей груди напиться,
горстями к ней лицо реки прижав,
как будто эта влага - плач по нам,
по всем на свете, по земным скорбям.
И эти скорби здесь невесть зачем,
и ты не знаешь, кто они и кем
когда-то были. Может, мужиками?
Приказчиками в лавке мелочной?
Монахами, ленивыми во храме?
Блудницами? Бесстрашными ворами?
Зачем они с увядшими глазами
за стоном стали, словно за стеной?
Премудрые, опальными князьями
все почести слагая до одной.
Печальники, на них печать пустыни,
где память пребывает и поныне,
как будто не прошло и пары дней;
изгнанники, с рассвета до заката
гонимые откуда-то куда-то
печалью, становящейся крылатой,
едва они склонятся перед ней.
Избранники, любви переизбыток
сплетает голоса в единый хор,
вы на коленях выползли из пыток, -
полотнища хоругвей, до сих пор
таимые и скатанные в свиток,
развешены отныне навсегда. -
И многие глядят теперь туда,
где страждущих паломников жилище, -
монах оттуда вырвался дурной:
вся в клочьях ряса, брызжет рот слюной,
лицо полно больной голубизной
и черным бесам стало пищей.
Он на две части тело преломил,
послав лицо в стремительном поклоне
на землю, и сырую землю пил,
и бил ее руками что есть сил, -
и вот она под ним забилась в стоне, -
и медленно припадок проходил.
И он взлетел, как будто крыльям птицы
велело исступление раскрыться,
ему внушая: птицей в небе станешь.
В худые руки взяв себя всего,
марионеткой тощей он забился
и думал, что с землею распростился,
и сильные крыла несут его,
и мир, как шар, в сторонку откатился... -
И вдруг, не понимая ничего,
в зеленом океане очутился
на самом дне страданья своего.
И вот поплыл, и юркой рыбой стал,
и видел: постепенно под водой
медузы налипают на коралл,
и деве моря косу расчесал,
струясь, поток, как гребень золотой.
И на берег он вышел лишь для той,
что умерла в девичестве. Она
иначе бы вошла совсем одна
в чертоги рая, и совсем чужая.
Он закружился в пляске, провожая,
и тотчас, этой пляске подражая,
вокруг него пустились руки в пляс.
Но вдруг остановился он, заметя,
что здесь в игру вступило нечто третье,
не верящее пляске напоказ.
И понял он: теперь черед молиться.
Приблизившийся ведом ясновидцу,
венец великий, он прощает нас;
мы жнем его, как спелую пшеницу,
как руки, мы протягиваем лица,
когда к нему подходим вереницей,
мы - ноты в песне, слышимой для глаз.
И, потрясенный, он отбил поклон.
Но старец встал, как будто кротко дремля,
и не глядел, хоть это был не сон.
Монах с такою силой вжался в землю,
как будто был пожаром опален. -
Но равнодушье плавало в глазах.
И, к дереву припав, дурной монах
вокруг ствола, как платье, обернулся. -
Но старец хоть не спал, да не проснулся.
Тогда монах занес себя высоко,
как меч над головой заносит враг,
и ранил, ранил, резал как осока,
и рухнул, как подкошенный, в овраг. -
Но старец не ответствовал никак.
Тогда монах содрал остатки платья
и пал, как ствол с ободранной корой. -
И вот Он: вот! И вот Он, как дитяти,
сказал: Ты знаешь, Кто перед тобой?
Тот знал. И безмятежно, как в объятье,
он скрипкой лег у старца под скулой.
|