Больничная лестница воняла затхло и кисленько сквозь плотный табачный дым. Все было здесь грязноватым и липким, покрытым тоненькой гадкой пленкой – и стены, и потолок, и фанера, заменявшая оконные стекла. И, конечно, мебель, словно кость, брошенная любителям портить здоровье до конца: узкая деревянная скамья и поломанный, неустойчивый табурет.
На скамье полулежал в неестественной позе молодой человек по имени Валентин. В животе у Валентина уже около года жила немецкая овчарка. Он давно привык принимать только те позы, которые Собаку не раздражали.
На табурете, словно стервятник, восседал изможденный лысый человек в раритетной курточке с символикой "Олимпиады-80"; он требовал называть себя "Дима", хотя лет ему было немало.
Валентин осторожно, чтобы не закашляться, курил дешевую сверхлегкую сигарету; Дима предпочитал "Приму".
Выдохнув ядовитое сизое облачко, Дима спросил:
- Ты говорил доктору насчет ног?
Валентин кивнул.
- И что?
Валентин пожал плечами.
Дима наклонился вперед, дотянулся до стоявшего перед ним грязного ведра без ручки, наполненного до краев окурками и пустыми стаканчиками из кофейного автомата, обстоятельно затушил папиросу.
Уходя, уже опустившись на пару ступенек, Дима остановился.
- У тебя дети есть? – неожиданно спросил он.
- Нет, - ответил Валентин. – Как-то не сложилось.
Он хотел сказать "не сложилось пока", но вовремя себя одернул.
- Ладно… - пробормотал Дима и шагнул на следующую ступеньку. Валентин окликнул:
- Дима!
- Ну.
- А ты почему спросил?
Дима повернулся, оперся на перила и посмотрел нехорошим взглядом.
- А потому что все херово, Валя, - ответил он наконец, - все очень херово. Держись.
- О чём ты?
- Это - трупные пятна, на ногах у тебя. Значит, скоро. Сам понимаешь.
Дима ушел, двигаясь плавно, словно в замедленной съемке.
Валентин остался лежать на скамье, подтянув левую ногу к животу, а правую опустив на пол. Сигарета погасла.
Потолок висел над человеком – невыносимо тяжелый, весь в желтых разводах и кляксах, исцарапанный, словно кто-то огромный исступленно и долго ломал об него ногти, пытаясь проскрестись к небу.
Начался некроз тканей.
Пятна – многочисленные, серые, как будто сбежавшие из бесцветного фильма, были обнаружены Валентином поутру на внутренней поверхности бедер.
Остался день или два, не больше.
В длинном коридоре IV отделения воздух был влажным, пропитанным многоголосой болью; из столовой несло, как из морга, в палате пахло мочой и подгнившими в чьей-то тумбочке помидорами.
Валентин, пользуясь временным отсутствием Собаки на посту, решительно собрал свои вещи в пакет, оделся и ушел, не сказав соседям ни слова.
Невиданный рак – до странности агрессивный, безжалостный, осложнённый донельзя – уже больше года руководил жизнью Валентина: что-то позволял, временно, не до конца и как одолжение, основную же часть тех вещей, которые люди обычно принимают, как должное – запрещал. Обычные эти люди раздражали Валентина - тупые, не способные радоваться ничему стоящему: возможности вздохнуть полной грудью, например, или пробежать стометровку, не рухнув на двадцатом метре замертво.
Не понимающие ничего, слишком быстрые, нервные, шумные и поверхностные, они розово-жёлтой пеленой роились вокруг, страдали по пустякам, не переставая поглощать, потреблять, использовать. Их расточительность была просто вселенской: более всего Валентина поражали люди, покончившие с собой – но не от обесчеловечивающей боли, что было бы вполне понятным, нет, а из-за… финансовых трудностей, например. Или из-за несчастной любви… угрызений совести…
Дешёвые клоуны. Собака бы показала им "угрызения".
Боль начиналась с тепла – словно в животе разводили костёр. Занималась тонкая бумага, сухие листья и щепки, огонь начинал лизать дрожащую мембрану очага, сначала нежно, любовно, затем, почувствовав силу и как следует обосновавшись, огонь начинал расти и прорастал сквозь корчащегося человечка до самых небес.
И тут приходило прозрение – нет никакого огня, есть лишь Собака; вот же она, вот здесь, и здесь, упитанная, грузная, раскаленная добела, дышащая жаром и гнилой плотью, с вращающимися в пасти бесчисленными остриями, напоминающими детали буровых механизмов…
Иногда Валентин напоминал себе атомный реактор, тяжёлый, неспособный пошевелиться; в его тёмно-красных глубинах Собака – сверкающий робот с зелеными точками глаз, перепрограммированный Механический Пёс – вонзала урановые стержни в вопящую рыхлую массу, действуя с неумолимой методичностью автомата.
Медицина давно сдалась, для порядка изобразив некое подобие интереса к необычному случаю, безнадёжно-безучастно поковырявшись в животе у Валентина нержавеющими крючками и зондами, ничего не поняв, лишь пожала плечами.
Внутрь Валентина вкачивали, честно предупредив о последствиях, яды в ассортименте. Словно жидкий азот в расшалившийся реактор. Волосы сыпались, залепляли массажную щётку, а потом стали выниматься руками – без усилий и боли, как сорняк из рассыпчатой почвы, и выполоть всю свою голову Валентин мог бы за несколько минут, но он, конечно, не стал этого делать. Позволил волосам выпасть самим, и все равно в итоге стал лысым – повсюду, словно ребенок.
Собака к вливаниям ядохимикатов отнеслась равнодушно, словно их не было вовсе, и не замедлила своего роста ничуть.
Было страшно, особенно поначалу, затем страх отступил перед обыденностью – привыкнуть можно даже к тому, что неподалёку всё время нетерпеливо курит дешёвые сигареты Смерть, и через два или четыре или десять – но не более двенадцати – месяцев её ожидание гарантированно завершится. Она отбросит окурок щелчком пожелтевших костяшек и красивым отработанным жестом вытащит из-за спины косу; запоёт рассеченный воздух.
Когда стало ясно, что врачи действуют наугад и никакого прогресса нет, наступила апатия. Ничего не хотелось делать; всё, что раньше было любимым, лишилось теперь смысла. Валентин неделями лежал в своей комнате, закрыв дверь на крючок, разглядывал цветы на обоях и пытался ни о чём не думать. Все дороги его размышлений всё равно вели к одному и тому же мучительному вопросу. Почему это произошло именно с ним? Поначалу Валентину хотелось только выкрикивать этот вопрос в лицо каждому: монотонно, надсадно.
Ни один из вариантов ответа не мог ни успокоить, ни заставить смириться; бесполезные мысли создавали в голове беззвучный жалобный вой.
Затем появилась Собака – энергичная и напористая. Думать стало некогда: это было единственным, но значительным плюсом. Дни и ночи перемешались в мутный серый кошмар, состоявший из череды бесконечных приступов и коротких, убегающих сквозь пальцы облегчений, из инъекций и битья безволосой головой об стену – до крови, из "раковых песен", заставлявших соседей по хрущёвке креститься. Мать Валентина стала маленькой, высохшей, жалкой; его мучения сожгли её, мумифицировали, превратили в двигающийся по инерции труп, похожий на знак вопроса.
Мысли о самоубийстве приходили, как торговые агенты: нечасто, но если уж заявлялись, то отвязаться было непросто. Иногда распоротые вены, растекшийся по асфальту мозг, перетянутая до глянцевой фиолетовости шея, сожжённые в труху глотка и пищевод казались Валентину единственным симметричным ответом на бесчинство судьбы; иногда – позорным проявлением слабости.
Валентин давно не чувствовал ни низа живота, ни половых органов, – все, что он чувствовал, это приливы и отливы собачьей активности. Иногда тварь убегала куда-то: наверное, поиграть в мячик или поискать блох; в такие минуты Валентин жил почти что нормальной жизнью, воспринимал окружающее, мог думать о чем-то, кроме Собаки, мог есть и улыбаться. К сожалению, зверь очень проворно возвращался – посвежевший и энергичный. И с ходу впивался в Валентина изнутри, так, что темнело в глазах, подкашивались ноги, начинало тошнить и рука сама собой прижималась к животу, автоматически массируя его, разминая, тормоша, пытаясь Собаку отвлечь.
В последнее время Собака стала изобретательной и жестокой. Каждое утро, разбудив Валентина, она принималась его грызть; дрожащие внутренние части – до того серые и холодные - наполнялись слепящей болью.
Правая половина живота увеличилась и стала твердой; пупок съехал в сторону, чуть ниже ребер выросло округлое вздутие, белое и нечувствительное даже к уколам швейной иголкой на половину ее длины.
Доктора относились к Валентину по-доброму, были вежливы и печальны. Месяц назад они решили посмотреть на Собаку, но потом, по-видимому, испугались. Операция, планировавшаяся, как очень долгая и непростая, заняла двадцать минут. В нижней части живота появились две трубки: иногда из них лилось в вовремя подставленную майонезную баночку что-то страшное, вязкое, пахнущее свежей землей.
Голубые ампулы, усыпляющие Собаку на время, стоили много: пришлось продать коллекцию винила, оставшуюся от отца.
Времена суток для Валентина исчезли, сменившись периодами действия препарата. Сатана жил у него внутри – улыбчивый, зубастый, с длинным розовым языком, а Бог был прозрачно-голубым, сверкающим, хрупким и обитал в картонной коробке. Одноразовые шприцы стали средством прямого общения с Богом, а сила, каждый раз неумолимо заставлявшая Собаку уснуть, - проявлением божественного могущества.
Иногда Валентин представлялся себе неким мешком, сделанным из костей и горькой от лекарств вырезки; мешком, в котором Бог удерживал Зверя. Бог изнемогал от усталости: Собака засыпала лишь от двойных и тройных доз, медленно, неохотно; спала чутко, все время ворочалась и скрипела сделанными из нержавейки зубами.
Валентин давно решил, что Последний День проведет подальше от дома: приняв слоновью дозу обезболивающего, он сядет на поезд – на первый попавшийся - и поедет из города прочь. Он часто думал, как далеко сумеет уехать; закрывал глаза и чувствовал вкусный железнодорожный запах дёгтя (запах новизны? путешествий? радости? для кого-то другого – наверное), видел себя сидящим в общем вагоне, принявшего свою любимую "полуэмбриональную" позу, похудевшего настолько, что видны были места соединения костей на голом черепе, с черными ямами глазниц, направленными сквозь мутное стекло на свободу.
Валентин надеялся, что попутчики пустят его из жалости к окошку: возможность смотреть в окно была важной частью плана. Что там ещё будет в этом поезде… проводница, как же: крашеная блондинка в годах, всего с одной, но сильной страстью: к спиртосодержащим смесям, напуганная наличием в своем вагоне живого (пока что) скелета и поэтому говорящая вполголоса. Попутчики – обычные люди, привычно придавленные своими смешными проблемами, не замечающие, что у их обутых в рыночные кроссовки ног лежит весь мир, терпеливо, но уже без особенной надежды ждущий, когда на него обратят внимание.
Они будут есть, шуршать целлофаном, говорить о погоде или, что хуже, о внешней политике – как о чём-то достойном серьёзного обсуждения… это невероятно забавно, и тихий скелет у окошка будет нехорошо кривить рот, вслушиваясь в их диалоги.
Замусоренные пригороды сменятся некрасивыми однообразными пейзажами, но он будет рассматривать их жадно, провожая взглядом каждую деталь навсегда.
Через час-полтора он поднимется, любой ценой сохраняя невозмутимость, пройдёт, шатаясь, в дымовую завесу тамбура (нужно будет взять место поближе к выходу). Там, оставшись один, он сделает очередной укол - не хватало ещё быть напоследок принятым за наркомана. Хотя фактически он уже давно и есть наркоман: на руках все вены уже сгорели и никуда не годятся, на ногах место пока что есть, а ещё в перспективе остаются язык и промежность.
Через эн часов эн минут подняться он не сумеет… беспомощно побарахтавшись на дерматиновом ложе, потерпит, сколько получится, но потом, рано или поздно, попытается уколоться… Но это ему, скорее всего, не удастся, и он станет звать на помощь, теряя выдержку и остатки человеческого облика… Какая-нибудь дама из соседней клетки, делавшая несколько раз инъекции своей кошке, сжалится над ним… А потом кто-то пойдет, подгоняемый коллективным вагонным разумом, конечно же, к проводнице – сообщить, что "человеку плохо".
Они свяжутся с ближайшей станцией… там будет ждать "Скорая" – проехавший двадцать норм прибалтийский микроавтобус, с неровными стенами, с потеками ржавчины (она словно кровь), с водителем: примерным семьянином, отцом двух дочерей… на нём будет домашней вязки свитер, и усы у него будут, пожелтевшие от курения. Будет ещё и врач – женщина, словно проглотившая нечто длинное, строгая, с крысиными хвостиками пережженных перекисью волос. Она не станет терять время, увидев Валентина, а скажет скорей отправляться. "Скорую" будет трясти и подбрасывать, и на очередном ухабе Валентин наконец-то сдастся, запоёт, завизжит, замычит и залает, обольется кровавой рвотой, сползёт на пол, попытается забиться под каталку, но у него не получится.
Ему вгонят внутримышечно анальгин (в подобных "Скорых" ничего другого, конечно, нет), что давным-давно перестало даже смешить. А может, если догадаются его обыскать, то найдут и синего Бога, заветные ампулы; это боль не купирует, зато продлит агонию ещё минут на пятнадцать.
Под окрики не на шутку испуганной, растерявшей всю свою строгость врачихи, под рёв старенького движка, под грохот рассыпающейся подвески Валентин потеряет сознание, чтобы больше в него не придти, и тут всё, наконец-то, к его неописуемой радости, кончится, причём кончится достойно, без лишних слёз, и можно будет отдохнуть – впервые за долгие месяцы…
Этот сценарий обладал, на взгляд Валентина, одним недостатком: во второй - и последней - его части слишком много было ненужной суеты, не вязавшейся с трагическим и величественным (по крайней мере, для Валентина) моментом. Так появилось желание обзавестись синильной кислотой (в химии Валентин не разбирался и опасался, что его выжженный химиотерапией организм абы чем не проймешь: нужно только самое сильное средство).
Кислоту можно было взять с собой, в поезд, в герметичном флаконе, и, поняв, что тело вот-вот окончательно перестанет ему повиноваться, быстро выпить содержимое, стараясь при этом вдыхать ртом пары – после чего, как предполагал Валентин, резвиться Собаке останется не более минуты, а потом она сдохнет. Собака сдохнет! Это звучало очень заманчиво, и не имело никакого значения, что и он сам отправится вместе с ней.
Выяснилось, однако, что достать кислоту очень непросто, а получить в домашних условиях - долго и муторно, по крайней мере, для смертельно больного, еле переставляющего ноги. Идея своевременного самоотравления не получила практической реализации, но желание убить Собаку любой ценой – осталось. Традиционно отрицательное отношение "наверху" к самоубийцам совершенно не заботило Валентина – у него были встречные вопросы к допустившим всё то, что с ним случилось. Осталось и желание непременно уехать прочь, и, судя по всему, сегодня пора было покупать билет.
Но пока что он не спешил на вокзал: оставалась последняя безумная надежда, и он направился на север, туда, где, опоясанная рядами гаражей, словно пулеметными лентами, начиналась Промышленная зона.
На улице было ужасно, беспросветно, мучительно. Навстречу шли желающие навестить после работы своих. У входа в обычную больницу можно встретить самых разных визитёров: и заплаканных, и развязно весёлых, но в ЭТУ больницу шли, как на кладбище: без надежды, безмолвно, стараясь не расплескать свою горечь.
Осторожно продвигаясь в этом скорбном потоке против течения, Валентин добрался до проезжей части и поднял руку. Через пару минут он уже сидел в малиновой пожилой "шестерке", вдыхая псевдо-ванильный запах ужасного освежителя воздуха и держась за живот. Водитель – обычный русский пенсионер – задал пару вопросов сквозь ванильное марево, не дождался реакции (Валентин не мог позволить себе расходовать силы на разговор) и обиженно уставился на дорогу.
В тепле Собака оживилась и теперь бурно реагировала на дорожную тряску. К счастью, ехать было недалеко. Наградив водителя за молчание ворохом мятых десяток, Валентин выбрался из машины и побрёл вдоль однообразных кирпичных складов – сломанный человек в коротком пальто, медлительный, словно дряхлый старик, неуверенно переставляющий ноги.
Напротив одной из множества стальных дверей, на первый взгляд, лишенной особых примет, он остановился и, помедлив, подошел ближе. Дверь была ржавой, на ней не имелось ни ручки, ни замочных скважин, ни надписей, ни глазка – были лишь царапины, глубокие и отчаянные.
(Как на больничном потолке.
Кому эта дверь не открылась?)
Что-то негромко щелкнуло, когда Валентин прикоснулся к ржавому металлу; за дверью был мрак.
Валентин прошёл внутрь и оказался в пыльном помещении, заставленном старой школьной мебелью. Он стянул с головы вязаную шапку и отбросил ее в сторону, вытер горячий пот рукавом пальто и постоял немного с закрытыми глазами. Затем, приняв решение, вытащил из-за пазухи уже готовый к применению, наполненный синей жидкостью шприц. Не глядя, всадил его себе в ногу чуть выше колена, прямо сквозь брюки, и нажал на поршень. Когда шприц опустел, уронил его на пол.
Несколько бесконечных минут он стоял, прикрыв глаза, и терпеливо ждал. Вдруг Собака оторвалась от своего занятия, удивлённо оглянулась вокруг, зевнула и повалилась на бок. У Валентина появилось время.
Из первой комнаты он прошел в низенький коридор с множеством дверей. Через некоторое время Валентин заблудился и долго вспоминал дорогу. От постоянной ходьбы действие инъекции стало досрочно сходить на нет. Он устал, потерял дверям счёт, начал испытывать предательское желание всё оставить и сдаться, когда нашел наконец шаткую, ненадежную деревянную лесенку: она вела вниз.
Двигаясь крайне осторожно, он спустился в темноту, где сразу ударился лбом о металлическую трубу – жестоко, до вспышки перед глазами; упал в мягкую пыль, схватился за голову и некоторое время приходил в себя. На лбу появился горячий выступ.
Шатаясь, Валентин поднялся на ноги и стал на ощупь продвигаться во тьме; наконец наткнулся на дверь – деревянную, сколоченную из необструганных досок, с массивным засовом, приржавевшим и неподатливым. Сдвинуть засов получилось не сразу: физического напряжения Собака не любила и в отместку решительно схватила Валентина зубами сразу в нескольких местах.
Застонав, он согнулся пополам и подался вперед, уперся головой в дверь, открыл ее и провалился в очередное помещение, ободрав о доски лицо, прижимая обе руки к животу, взорвавшемуся ярко-фиолетовой кислой болью. Боль нарастала с пугающей скоростью, у Собаки вырастали все новые головы, ноги слабели, с ними терялась связь.
Нечеловеческие усилия воли давно стали для Валентина делом привычным. В какой уж раз изнасиловав свое тело, он заставил его пошевелиться и сесть.
В свете огонька бензиновой зажигалки, которой Валентин до этого не пользовался из экономии, удалось осмотреться: комната была небольшой и, как обычно, пустой, пол покрыт мелким речным песком.
Он бывал здесь множество раз, готовясь к отчаянной последней попытке, налаживая отношения, пытаясь стать здесь своим. Комната лишь молчала, настороженно и даже враждебно; но входная дверь всегда открывалась ему навстречу, а ведь многим не удавалось за долгие годы добиться и этого.
Валентин вытащил из-за пазухи сверток и высыпал его содержимое на песок. В белом полиэтиленовом пакете с надписью "Пятерочка. Супермаркеты эконом-класса" оказались (действительно - пять) свечей, тонких, странного черного цвета, потрепанный блокнот, паспорт в твердой пластиковой обложке, несколько одноразовых ланцетов и деревянная заостренная палочка толщиной с карандаш.
Отчаянно помассировав пару минут свой живот, он оставил это: приступ набирал силу, нужно было спешить.
Валентин палочкой начертил вокруг себя на песке круг - неровный, волнистый, кое-как вписал в него пентаграмму, расставил по её углам свечи – они не желали стоять вертикально, но Валентин был настойчив. Когда все свечи загорелись ровным, красноватого оттенка, пламенем, он открыл блокнот и начал читать; собственный голос казался ему голосом трупа – каркающим и сухим; нездешние слова звучали в полной тишине зловеще и неуместно.
Прочитав текст в шестой раз, Валентин встал над рисунком на колени, расстегнул пальто и задрал рубашку наверх; осторожно вытащил одну из своих трубок, до этого прижатую резинкой трусов; ослабив хитроумный зажим, он закрыл глаза, досчитал до трех и резко нажал на опухоль.
Раньше он никогда этого не делал. Боль зашкалило; стрелки метнулись далеко в красную зону, замигали сразу все аварийные лампочки. Валентин не выдержал и закричал; сердце его было готово выпрыгнуть из груди и плюхнуться в песок. Из трубки в центр пентаграммы вылилась небольшая порция жидкости – густой, желтой, с кровавыми прожилками.
Валентин повалился на бок, зажав рукой рот; теперь он протяжно мычал, все тело били сильнейшие судороги.
Через неопределенное время реальность вернулась.
Валентин выполз из круга и с трудом сел; его руки дрожали, в голове плескалась маслянистая розовая жидкость и то и дело заливала глаза.
Отдышавшись, он заметил, что в комнате стало светлее: темнота отползла в один из углов помещения, сгустилась и образовала непроницаемо черное, бесформенное пятно. Воздух в комнате загудел, наполняясь энергией, по волосам Валентина с треском пробежали искры, и он понял, что ему удалось.
Он давно готовился к этому моменту, продумывал разные варианты начала разговора – и, как это обычно бывает, в нужный момент растерялся и не знал, что сказать. Пот заливал его лицо; было жарко, как в бане, но при этом оставались озноб и гусиная кожа.
Темнота нарушила молчание первой.
- Ну? – тяжелым и подозрительно знакомым басом спросил наэлектризованный воздух.
- Добрый день… - только и пришло Валентину в голову.
- Добрый, - согласилось нечто.
Собака, словно почувствовав подвох, заторопилась и стала в истерике рвать зубами всё, что подворачивалось. Валентин отметил, однако, что боль – впервые за много месяцев – существует теперь как бы отдельно от него: боль была приглушенной, словно кто-то замотал Собаке челюсти плотной тканью.
- С кем я сейчас говорю?
- Не важно.
- Ты же не дьявол, - полувопросительно сказал Валентин. – Мне ли не знать. Дьявол живет у меня в животе и неудачно притворяется немецкой овчаркой.
- Не говори чушь. Лучше переходи к делу.
- А дело, собственно, в этой самой овчарке.
- Ясно. Сколько осталось?
- Уже прожил лишнее.
- Если прожил, значит – не лишнее. Условия знаешь?
Валентин энергично закивал.
- Тогда давай имя.
Валентин заторопился, дрожащими руками нацарапал в блокноте имя и, подумав, добавил фамилию; выдернув листок, он бросил его в круг.
Наступило тягостное молчание, лишь гудел угрожающе воздух, словно рядом работал самый мощный из трансформаторов.
- Почему этот? – спросила темнота, как показалось Валентину, несколько обескураженно.
- Он… - начал Валентин и замер, подбирая слова, но слова не желали выстраиваться в убедительные четкие фразы, они лишь накапливались всё нараставшей массой и наконец прорвались в совершенном беспорядке:
- Я… ненавижу его. Он называл себя моим… другом. А за моей спиной… делал гадости, а теперь я узнал, что он ещё и посмел… с ней! Ему что, он всем нравится.
Мы начинали с одного и того же, но где я (Валентин нервно рассмеялся) и где он. Всегда впереди на шаг… всё ему…и какой ценой! Легче, проще, быстрее… но почему?! я же лучше!
- Ну хорошо, - сказала темнота после некоторого раздумья.
- Ты лучше, - добавила она издевательски.
Некоторое время ничего не происходило.
Потом Валентин судорожно дёрнулся; что-то оборвалось внутри него, и он вдруг оказался в другом углу комнаты и увидел со стороны себя самого – с перекошенным лицом стоящего в песке на коленях.
И увидел свой живот – черный, ультрамариновый, хрустальный, прозрачный – как только что отмытая трехлитровая банка на подоконнике. Как аквариум, полный холодной воды и серых водорослей.
И увидел в этом сосуде, в переплетении серых трубок и лент, существо, более всего напоминавшее…
Нет, не Собаку, а, как ни странно, Свинью – плотоядную, со злыми, заплывшими жиром глазками, с металлическими вставными зубами, с серьгами в ушах, с запасными пастями на боках и на брюхе, с обильно сочащимся из ноздрей инсулином. На овчарку ЭТО не было похоже нисколько.
Вдруг кто-то шагнул к нему из темного угла, просунул в живот-аквариум руку: черную, сильную, вытащил скользкое, вяло упиравшееся создание и, не медля, прикончил, сломав об колено хребет.
* * *
Из двери приземистого склада в 3-м Нижнем проезде Промышленной Зоны вышло, пошатываясь, человекообразное, ранее звавшееся Валентином.
Бледное, но спокойное, с тлеющей сигаретой в левой руке, с проколотым указательным пальцем на правой. Существенно потерявшее в весе.
Начиналась весна, и воздух был теплым и обещающим, свежим, пьянящим. Сделав глубокий вдох, человекообразное закашлялось, согнулось пополам, и его вырвало кровью на подтаявший снег. Это было нестрашно, и оно это знало: лишь побочный эффект мощной внутренней перестройки и регенерации.
Отдышавшись, оно выпрямилось и пошагало по направлению к жилым кварталам, уверенно и целеустремленно, и не подумав даже вытереть испачканный кровью рот. Оно шло всё быстрее и легче, совершенно перестав хромать и шататься, и почти всё в нём было нормально, даже отлично – и здоровье, и рассудок, и внешность, и улыбка – пусть кровавая, но зато искренняя.
Но случайные встречные, словно сговорившись, торопливо переходили на другую сторону улицы.
Увидев глаза, которые оно ещё не научилось прятать за темными стеклами.
Желтые, колючие, слабо фосфоресцировавшие в сумерках, хищно блестевшие на усталой небритой м о р д е.
* * *
В тот же вечер в совершенно другом конце города, в одной из многочисленных спальных новостроек на диване отдыхал после напряженного дня, просматривая забавный телеканал для планктона, Андрей - молодой человек с волевым подбородком.
Был обнажен по пояс, что позволяло отметить недурственное телосложение.
Относился к тем, кто неизменно вызывает у женщин всех возрастов пристальное внимание и серьезность.
Давно забыл Валентина и не узнал его при недавней встрече.
Похудевшего и постаревшего; в очередной раз выпавшего из реальности по дороге домой из больницы. В кратком, но жестоком пароксизме боли привалившегося к припаркованному автомобилю, шевелившего беззвучно губами, осторожно массировавшего живот.
Андрей был с друзьями и с новой девушкой; после ужина и вина настроение было радужным. Поэтому он ударил Валентина вполсилы – без предисловий, внезапно вынырнув из искрящейся городской мешанины, не раздумывая ни секунды.
В челюсть, лишь добавив мучений, тогда как хороший удар в живот положил бы всему конец.
Отметив, что для обычного городского унтерменша человек слишком опрятен и даже совсем не воняет, Андрей схватил его за воротник и отшвырнул безвольное лёгкое тело в ближайший сугроб, по пути метко придав изящным ударом ноги дополнительное ускорение. Прорычав что-то вроде "Пшолатсссю-да, пьянь", Андрей достал из автомобиля тряпку (она всегда у него наготове), протёр то место, куда прислонился Валентин, улыбнулся друзьям и приглашающе распахнул дверь. Валентин медленно стер с лица кровь и грязный снег, неуклюже повернулся и посмотрел с недоумением. На секунду взгляды их встретились, затем Андрей исчез в кожаной, оранжево подсвеченной уютной пещере, дверь захлопнулась, и породистый автомобиль с проворотом задних колёс рванулся с места.
За минувшие две недели Андрей разу не вспоминал об этом маленьком происшествии, а сейчас почему-то вспомнил: ярко, в деталях.
Картины ужина в ресторане, купюр и улыбок, позднего зимнего вечера, освещенного разноцветным снега и человека, прижавшегося к единственной оказавшейся рядом опоре, заслонили маргинальный канал. Всё продолжалось не более секунды; в ярком калейдоскопе под конец стало преобладать и заслонило собой всё, приковав внимание Андрея, лицо – измазанное грязью, с разбитой губой, с глубоко провалившимися глазами, смутно кого-то Андрею напомнившее, и вдруг в этих глазах полыхнуло янтарное пламя, обожгло и пропало, остались лишь напомаженные телеведущие – такие понятные и родные, и только две точки, словно от ярких ламп, оставались пока нечувствительными.
Андрей выронил телевизионный пульт и схватился за левый бок.
Что-то слабо шевельнулось там, словно рыба вильнула хвостом, нечаянно задев нервы; короткая злая боль, новорожденная, синеватая, словно искра пьезоэлектрической зажигалки, дернулась, опоясав на мгновение лишенный ненужного жира торс.
Через неделю мятно пахнущий, располагающий к себе врач высшей категории в сине-зеленом кабинете скажет ему:
- Поджелудочная шалит, надо думать. Ничего страшного. Сейчас выпишем Вам таблетки, попьете дней пять. И жареного - не ешьте.