Самый страшный лес – берёзовый, прозрачный, пустой.
Самый страшный лес – неподвижный, окоченевший, мёртвый.
Деревья старательно сдерживают дыхание, чтобы не пошевелиться; они напряжены, раздуты, и если проколоть их бледную кожицу, хлынет чёрная кровь.
Я – странник в этом бескрайнем лесу, не всегда, временами; я жгу здесь костры, целуюсь с мёртвыми мышками, бесцельно брожу по пепельному ковру из престарелого снега.
У меня была лошадь, потом стала гнить, шкура её постепенно отпала бурыми корками, в глазницах заблестели черви, и ветер мог бы петь в её рёбрах, если бы здесь был ветер. Лошадь пугала меня, и, когда у неё наконец отвалились передние ноги, я ушёл прочь, радостный, и ни разу не оглянулся.
Мне мешает жить поплавок – дешёвенький, пластиковый, неуместно красный в этом чёрно-белом лесу, он плавает в речке, лежит на боку, глупый, никчёмный. Обрывки лески не тонут в плотной воде. Это – поплавок от игрушечной удочки, копеечная вещица, ничего на такую никогда не поймать. Здесь и рыбы-то нет: в речке пусто, только монеты на дне и могильные камни: зелёные, плюшевые.
Если бы не поплавок, я был бы спокоен.
Временами я – специальный агент, затянутый в чёрное, остромодное; собран, изящен, быстр. У меня множество солнцезащитных очков, преимущественно почему-то женских, я меняю их по нескольку раз за день – мне нельзя раскрываться. У меня есть начальник – властный, жестокий, он сидит у меня в голове, молчит, лижет мне среднее ухо, а иногда - несильно покусывает. Есть ещё женщина – рыжая, в высоких военных ботинках, в поддельной коже; она, как и я, - спецагент. На её тяжёлой, туго обтянутой заднице отлично виден целлюлит – это выглядит гадко, я всё забываю ей об этом сказать, да она и не стала бы слушать.
Мы с ней всё время при деле: грабим банки, и денег у нас полно, организуем тайные встречи, сопровождаем разных шишек из Управления, проводим ликвидации, захватываем врагов в плен. Всегда всё делаю сам – она лишь выглядывает из-за угла, смотрит насмешливо, шевелит бровями, скалится, показывает разные вещи, постыдилась бы, сука, отвлекает, мешает. Но с ней ничего не поделаешь – она старше по званию.
Мы едим с ней все время таблетки, запиваем диетической «колой», от них щиплет язык, и становится легко, необычно. Не удивлюсь, если в них что-то запрещённое – чего ещё ожидать от этих бездельников из Управления, они просиживают там штаны, ничем не рискуя, а мы для них – лишь крысы: белые, одинаковые.
В моей и без того напряжённой жизни кое-что не дает мне покоя: это - поплавок, кричаще яркий, слишком очевидный, слишком блестящий. Я ношу его в кармане плаща, часто им любуюсь, рассматриваю со всех сторон, поворачиваю то так, то этак, раскачиваю его на леске, и мне хочется поскорее погрузить его в холодную воду. Я играю с ним, трогаю себя им в разных местах, смазываю подсолнечным маслом, ласкаю, подталкиваю, потом отбрасываю в дальний угол, опомнившись, и мне становится совсем неспокойно. А ещё я очень боюсь перепутать его в решающий момент с пистолетом – это будет позор, смертельный, но сладкий.
Временами я дома; здесь людно и всё очень быстро меняется, словно на автовокзале или в метро. Прибывают одни, исчезают другие, а третьи все сидят на скамейке, скалят желтые зубы, глядят подозрительно, плюются похожей на сперму слюной.
За стеной – продуктовая выставка, там всегда идёт монтаж, визжат дрели, пахнет клеем и горячими опилками, ходят вразвалочку покрытые татуировкой рабочие, переговариваются между собой по-польски.
Многие выставочные стенды уже готовы; около них стоят девушки – стройные и красивые, но я их сторонюсь – меня пугают их блестящие волосы, постукивающие по витринным стеклам ногти, обтянутые тонкой брючной тканью лобки.
Выставка имеет успех: за бронированными окнами уже давно толпятся желающие, давят, напирают, теснят друг дружку, и виден чей-то прижатый к стеклу розовый, широко разинутый рот – весь в серебряных пломбах.
На выставке бывать не люблю, хотя знаю потайной ход через стенной шкаф и могу проходить бесплатно. Во мне поднимается что-то, застилает глаза, слепит, гудит в голове, и я возвращаюсь.
В гостиной стоит огромный стеклянный куб, внутри него есть никелированный стол, и висит на крюках серое мясо, там же - перекошенное офисное кресло, а к нему примотан скотчем измождённый человек, похожий на Иисуса Христа, в набедренной повязке или подгузнике для тяжёлых больных, худой, беззащитный; его глазное яблоко терзает специальной вилочкой Джимми Хендрикс в роскошных меховых сапогах.
Я люблю музыку.
В ванную не захожу: она заперта, из-под двери пахнет сладкими прелыми листьями, и кто-то там вздыхает, и копошится, и шуршит.
В прихожей сидят на лавках незнакомые мне мужчины в серых костюмах, с ними - престарелые бляди в лисьих воротниках, густо намазанные, смотрят умильно-просяще, все время молчат. На полу – тряпки, игрушки, грустные рыбы спят в целлофане, на стенах сохнут багряные розы, с лампочки свешивается, словно чей-то язык, липкая полоса, покрытая чёрными трупиками. Я не задерживаюсь там долго.
Зато мне нравится в туалете, если он, конечно, не занят. Чаще всего там идет банкет, сидят за столами итальянские мафиози, пожилые, солидные, слушают грустную музыку; ещё бывает, что энергичные молодые люди яростно пользуют там расползающихся жирных самок, наклонив их над унитазом, не давая мне даже войти. Если в туалете никого нет, я долго сижу, прижав пульсирующий висок к прохладной кафельной плитке, и слушаю, как течёт по коммунальным жилам тёплая кашица, как вздыхают трубы и жалуются на магнитные бури.
В моей кладовке живет бывший канцлер Германии, обычно он мучается животом, сопит, стиснув зубы, а когда ему легче, медленно дрочит, уставившись на выцветший постер с Полой Абдул; на антресолях тараканы обсуждают написанные ими за день стихи, поют, декламируют, спорят, иногда доходит даже до драки.
На кухне хозяйничают две старухи: одна – кривая, изломанная, в чёрном капюшоне, с сигарой в тонких губах; другая – огромная, неповоротливая, центнера на три, с аквариумом вместо щек, в нем плавают, отбивая такт, розовые челюсти. Под ногами путается лиловая чешуйчатая собака.
Увидев их, топаю что есть силы ногой; иногда помогает, и я остаюсь один.
Одному на кухне противно, тоскливо. В небе за окном – желток с кровью, на него неприятно смотреть; болит голова, саднят царапины на руках. Повсюду грязная посуда, в мойке - сломанная пила по металлу, лезвия и ножи, и там, в коричневой пене, среди кровавых хлопьев и масляных шариков, плавает он, красный, глянцевый, и на плите, в кастрюлях с мутным бульоном, и даже в ведре с отмокающими тряпками, везде он – поплавок, бесстыдный и наглый, поплавок, ненавистный, постылый, мой враг, моя смерть.
Поплавок.