Дорога их подходит к концу. Черных накидок и чадры не снимают, трясутся ли в автобусах, прячутся ли по укромным уголкам на автостанциях. Они пробираются на юго-запад. На больших скоростных автобусах не ездят, предпочитают останавливать маленькие, пригородные, и так - от селения к селению. Перевалили Потварское плато, миновали приречные равнины, а взгляды их устремлены к границе за городком К. Денег у них в обрез, потому едят мало, зато пьют вдосталь: и ядовито-зеленые целебные настои, и чай, которым всех странников и странниц угощают из больших алюминиевых котлов, а когда и воду из илистых озер, где спасаются от жары изнемогающие буйволы. Днями напролет они не обмолвятся ни слотом, на маленьких автобусных станциях в очереди ожидающих они стараются держаться спокойно, когда мимо проходят полицейские в шортах, ощупывая взглядом пассажиров, постукивая дубинками по своим голым ляжкам. А как унизительно для Резы и Омар-Хайама ходить в женскую уборную. Да, бегство - обитель жалкая.
Их так и не схватили. Никому и в голову не придет, что президент в женском платье спасается бегством в тряском автобусе третьего класса. Но страх и отчаяние не уходят, и не сомкнуть беглецам глаз ни днем ни ночью. Через всю взбаламученную страну лежит их путь. А в душном мареве тесного пригородного автобуса по радио передают модные песенки с бесконечными охами, вздохами и всхлипами, да последние известия: здесь восстание, там перестрелка. Дважды автобусы с беглецами попадают в заторы из-за демонстрантов, и Реза с Омар-Хайамом гадают; а не здесь ли, в безымянном городишке, среди песков, найдут они свой конец в горящем автобусе. Но нет, их пропускают, и все близится и близится граница. За ней манит надежда: вдруг найдется освященный верой, спасительный уголок в соседней стране, где правит благочестие, где боголюбивый народ приветит изгнанника-президента с шишкой на лбу. И тогда, может, даже Ей не достать его, может, отступится жестокая Немезида, и не отомстит ему дочь - плоть от плоти его.
Так утопающий Реза, потеряв под женским одеянием мужскую гордость, хватался за соломинку надежды.
На границе полиция уже бессильна. Там шеренги бетонных столбиков шагают по пустыне. Омар-Хайам помнит рассказы о том, как через границу хаживали все кому не лень. Помнит он и старика Заратуштру, который пошел по миру из-за такой "свободы", ибо открытая граница - что пустыня, поживиться нечем. За этим воспоминанием тянется и другое - о Фарах Родригеш, и комок подкатывает к горлу, точнее, клубок, в который вплетена и другая жизнь - айи Шахбану. И тут на него опять находит дурнота. Помнится, облако, севшее прямо на границу, испугало его так, что он лишился чувств, едва не упав на руки Фарах. И вот сейчас вновь начинает кружиться голова, вновь возвращается мучитель-недуг. Он набрасывается на Омара внезапно, например, в автобусе: чьи-то куры клюют ему в затылок, в проходе сидят крестьяне, их мутит и они блюют прямо на омаровы ноги. А он будто вернулся в детство, и ему видится самое страшное - разверзшаяся бездонная пропасть. Снова все внутри дрожит от ужаса, голова идет кругом, и из самых сокровенных уголков души поднимаются упреждающие слова: что бы ни говорили, не забывай: граница- это и есть край твоего света, за ним - пустота; и все задумки перебраться за границу своего бытия - бредовый сон, погоня за пригрезившейся землей обетованной. Возвращайся в Нишапур. шепчет внутренний голос. Туда, именно туда ты и стремился всю жизнь с того дня, как уехал учиться.
Но страх побеждает дурноту, и, собравшись с силами, он на этот раз не падает в обморок.
Самое страшное - в самом конце. Они садятся в автобус, который завершит их путешествие на автостанции в городке К. И тут до них доносится чья-то шутка, от которой волосы встают дыбом:
- Ишь, до чего наша страна дожила,- фыркает водитель,- уже и мужики в женское рядятся! Под чадрой ходят!
Сам он - огромный детина, ручищи - точно бревна, все лицо заросло волосами.
В автобусе едут газодобытчики, рабочие с бокситового карьера. Они враз преображаются: кто-то залихватски свистит, кто-то отпускает шуточки, издевки, чьи-то руки уже щиплют беглецов-беглянок за задницы.
"Вот и все,- мелькает мысль у Омар-Хайама,-влипли, попались, конец нам!" Вот-вот чья-нибудь рука сорвет с них чадры, а уж хайдарово лицо известно каждому. Но тут вдруг он слышит голос Билькис:
- Стыд на ваши головы! - Автобус враз умолкает, ведь сомнения нет - говорит женщина.- До чего ж пали мужчины в ваших краях, если к женщинам как к шлюхам относятся!
Пассажиры смущенно молчат. Водитель краснеет и просит крестьян на передних сиденьях уступить места женщинам.
- Так, уважаемые, вам спокойнее будет ехать, никто вас не тронет, для меня это вопрос чести. И так уж автобус мой осрамили.
Пассажиры пристыженно притихли, а Омар-Хайам Шакиль и его спутники, пережив смертельный испуг, уже за полночь добрались до автобусной станции на окраине К. Омар-Хайам, тяжело переваливаясь на больных ногах (привычную трость пришлось оставить), вконец измученный, повел Резу и Билькис по темным улочкам к огромному особняку меж военным городком и базаром. Там он приподнял чадру и по-особенному свистнул: раз, другой, пока не зашевелилась штора в окне на верхнем этаже. Опустилось механическое устройство - детище Якуба-белуджа - и, словно ведро из колодца, подняло гостей в Нишапур, родовое гнездо Шакиль.
Три матушки увидели, кто у них в гостях, по очереди ахнули (видно, после долгих лет заточения они сняли слишком тесные корсеты со своих душ), устроились поудобнее на старом, скрипучем диване-качалке и заулыбались. Улыбка (одна на троих) была блаженна и простодушна, но ее копии на одинаково сморщенных и ввалившихся губах будили отчетливую, хотя и необъяснимую тревогу. Несмотря на глубокую ночь, одна из старушек (измученный путешествием Омар-Хайам все же признал в ней маму Чхунни) велела сыну тотчас же идти на кухню и приготовить чай, будто Омар-Хайам отлучался не на долгие годы, а лишь на минуту-другую.
- Слуг у нас больше нет,- извинилась мама Чхунни перед Резой Хайдаром - тот наконец сорвал с себя чадру с покрывалом и замертво рухнул в кресло; состояние его лишь отчасти объяснялось усталостью.- Но мы просто обязаны встретить первых за пятьдесят лет гостей чашкой чая.
Омар-Хайам проковылял на кухню и вернулся с сервизом на подносе, но заслужил лишь снисходительный упрек второй любящей матушки, усохшей вполовину Муни.
- Ей-богу, ты неисправим! Мальчик мой, что ты принес? Посмотри-ка в горке и принеси самый лучший сервиз,- и указала на большой, тикового дерева шкаф, где, к великому изумлению, Омар обнаружил давным-давно затерявшийся сервиз из тысячи предметов с гарднеровских заводов царской России, рукотворное чудо, о котором еще в детстве Омар-Хайама слагали легенды. Его даже бросило в жар при виде явившегося из небытия сокровища, а в голове закрутились тревожные мысли: вспомнились детские страхи, возродив изредка посещавшие его жутковатые предчувствия, что в доме живут лишь привидения да тени прошлого. Но голубые с розовым чашки и блюдца, десертные тарелочки вполне осязаемы. И он трепетно, до конца еще не веря в чудо, водрузил их на поднос.
- Ну а теперь сбегай в кладовку и принеси пирог!-скомандовала младшенькая матушка, восьмидесятилетняя Бунни, голос у нее радостно задрожал, но причину она не удосужилась объяснить. Омар-Хайам удивленно хмыкнул и заковылял на поиски давным-давно засохшего шоколадного пирога - последней дани ТАКАЛЛУФУ, под знаком которого и проходило это необыкновенное чаепитие, больше похожее на причудливо-кошмарный сон.
- Ну вот, сейчас ты умница,- похвалила его Чхунни, с трудом нарезая окаменелый пирог.- Мы всегда потчуем высоких гостей чаем с пирогом.
Омар-Хайам заметил, что в его отсутствие матушки, обезоружив Билькис своим неистощимым светским обаянием, вынудили ее расстаться с чадрой и покрывалом. Обнаружилось ее безбровое, пепельно-серое от усталости и недосыпа лицо, похожее на посмертную маску. Лишь по красным пятнышкам на скулах можно догадаться, что она жива. От вида Билькис Омар-Хайаму сделалось совсем невмоготу. Чашка в руке звякнула о блюдце, а сердце защемило, вернулись былые страхи, вспомнилось его детство в этом похожем на склеп доме; там даже живые превращаются, как в волшебном зеркале, в привидения. Но вот Билькис заговорила, и омаровы страхи точно ветром сдуло - так поразили его необычные и непонятные слова.
- Раньше жили великаны,- отчетливо и задумчиво произнесла Билькис.
ТАКАЛЛУФ вынудил ее начать беседу, но Билькис уже отвыкла от светской болтовни, разучилась плести словесные кружева, прибавьте к этому источившее ее душу и тело долгое затворничество, не говоря уж о чудачестве, взыгравшем в последние годы. Билькис чинно отпивала из чашки, ослепительно улыбалась в ответ на триединую улыбку хозяек, и, очевидно, ей представлялось, что она рассказывает забавный анекдот или остроумно шутит о вычурности моды.
- Раньше по земле ходили великаны,- со значением повторяет Билькис.- Настоящие гиганты, поверьте мне.
А три матушки знай себе поскрипывают-покачиваются на диване, и лица у них внимающие и сосредоточенные. Зато Реза Хайдар и ухом не ведет, закрыл глаза и что-то ворчит.
- А сейчас верх взяли пигмеи,- доверительно продолжает Билькис. - Мелюзга всякая. Муравьи. Когда-то и он был великаном, - она ткнула большим пальцем в сторону сонного мужа.- Сейчас не поверите, но, честное слово, был. Пройдет по улице, так все дыхание затаят: кто от почтения, а кто от страха. Причем не где-нибудь, а у вас в городе. И вот, сами видите, даже великан может обмельчать, стать пигмеем, съежиться, скукожиться. Ведь он сейчас меньше клопа! Пигмеи, кругом одни пигмеи, муравьи и клопы. Стыд великанам! Стыд! За то, что обмельчали, так я думаю.
Пока Билькис сетовала, матушки с серьезным видом кивали, а в заключение поспешили согласиться.
- Вы совершенно правы!-любезно промолвила Чхунни, а Муни подпела:
- Да, пожалуй, великаны и впрямь были. А Бунни подвела итог:
- Но ведь были и есть еще ангелы, а они всегда рядом. Мы в этом уверены.
Билькис попивала чай, и посмертная маска сходила с ее лица, напротив, она необычайно раскраснелась, видно, ей очень хотелось обрести утешение в этом нелепейшем собрании, хотелось убедить себя, что здесь покойно, потому-то с такой отчаянной быстротой она и сблизилась с тремя древними старухами. Но Омар-Хайам стараний Билькис не замечал. В тот миг, когда его младшая матушка упомянула ангелов, он вдруг понял, чем вызвано необычное радостное возбуждение трех сестер. Сейчас, участвуя в этом безумном представлении, они, что называется, "с листа" говорили свои роли, боясь обмолвиться о некоем давно погибшем юноше. Старушки приветливо улыбались, но за приветом скрывалась черная дыра, вроде той, что остается в кирпичной кладке после бегства узницы. Старушки тщательно обходили страшный провал, который, увы, не запечатлел силуэта Бабура Шакиля- имени его в тот вечер не произносили. Да, да, в тот вечер к ним припожаловал Реза Хайдар, сам им в руки дался, как тут не взволноваться и не возрадоваться. Естественно, они считали, что Омар-Хайам привел его в дом с единственной целью. И как могли старались не испортить дела, улестить и успокоить свои жертвы, чтоб, не дай бог, чета Хайдар не заподозрила подвоха и не сбежала. С другой стороны, у них гора свалилась с плеч: наконец-то прямо на глазах свершится долгожданная месть. И голова у Омар-Хайама пошла кругом. Он чувствовал, что матушки заставят его безжалостно и хладнокровно лишить Резу Хайдара жизни прямо под крышей Нишапура.
Наутро он проснулся от того, что Билькис со стуком захлопывала окна. Омар-Хайам через силу сполз с мокрой от пота постели, ноги дрожали и подкашивались от слабости, каждый шаг давался с еще большим трудом. Все же он вышел за порог посмотреть, что происходит. Три матушки стояли и наблюдали, как по всему дому вихрем носится Билькис, захлопывает окна так яростно, будто кто крепко ей досадил, закрывает ставни, опускает шторы. Омар вдруг словно впервые увидел, как высоки и стройны матушки - точно руки, воздетые к небу. Они стояли с одинаково озабоченными лицами, поддерживая друг друга под локоть, и даже не пытались остановить разбушевавшуюся Билькис. Хотел было сделать это Омар-Хайам - ведь при закрытых окнах воздух в доме враз загустел и напитался резкими острыми запахами, будто в нос залили пряную похлебку,- но матушки остановили его.
- Она у нас в гостях,- прошептала мама Чхунни,- если понравится, может и насовсем остаться.
Старушка-прозорливица истолковала действия Билькис правильно: наскиталась, бедолага, не верит больше ни в какие границы, ни в то, что за ними. Билькис старалась отгородиться от всего мира, надеясь - а вдруг он и вовсе исчезнет. И сестры Шакиль поняли ее намерения без слов.
- Она настрадалась, - сказала Муни Шакиль и загадочно улыбнулась,- но у нас она найдет покой.
Омар-Хайам уже задыхался, ему не хватало воздуха, не хватало пространства. Он заразился клаустрофобией. Но не только ею. В воздухе витала и другая зараза. Вот свалилась на пол в жарком беспамятстве Билькис, и Омар понял причину и слабости, и потливости, и дрожи в ногах.
- У меня малярия,- с трудом проговорил он, все вокруг закрутилось-завертелось, и он рухнул рядом с Билькис - словно в холодный колодец провалился, хотя тело его пылало.
А в это время Реза Хайдар пробудился от нехорошего сна: ему привиделся некогда расчлененный Синдбад Менгал, ныне при всех членах, только голова покойника торчала из живота, а ноги - ослиными ушами - из шеи. Менгал отнюдь не упрекал Резу, а лишь предупредил, что, судя по тому, как разворачиваются события, через несколько дней и самого генерала-сахиба на кусочки порежут. Храбрец-Резец, еще толком не проснувшись, вскочил с кровати, вопя "караул", но и его уже снедала малярия. Задыхаясь, генерал упал навзничь и затрясся, как в лютый мороз. Подошли сестры Шакиль, поглядели, как бьется Реза в ознобе.
- Вот и хорошо,- успокоенно проговорила Бунни Шакиль,-похоже, генерал еще погостит у нас.
Малярия - это леденящее пламя. Оно сжигает границу между явью и забытьем, так что Омар-Хайам не знал наверное, происходило ли все наяву или он бредил. То, лежа в темной комнате, он слышал, как Билькис кричит что-то о менингите, о каре господней и о суде: Всевышний наслал болезнь на дочь в городе, где познала стыд мать.
То ему прислышалось, как громогласно Реза просит принести кедровых орешков. То он явственно видел фигуру забытого Эдуарду Родригеша, и тот укоризненно качал головой, держа на руках мертвого младенца. А может, это все явилось ему в бреду. Когда, как ему казалось, наступали минуты просветления, он звал матушек и просил их записать названия лекарств. Какие-то лекарства - он помнил точно - ему давали, поднимали ему голову, совали в рот белые таблетки. Но, нечаянно раскусив одну, он почувствовал вкус мела, в его воспаленном мозгу полыхнуло подозрение, что матушки и не думали посылать за лекарствами. Огненными сполохами мелькали и другие мысли: а вдруг сестры Шакиль рады-радешеньки, что малярия сама сделает за них черное дело, вдруг они готовы даже единственного сына принести в жертву, только чтоб он ненавистных Хайдаров в могилу с собой забрал. Может, они спятили, а может, и я, думал Омар-Хайам, но тут снова накатывал приступ малярии, и даже думать становилось невмоготу.
Порой казалось, что сознание вернулось. Из-за ставен и закрытых окон с улицы доносились сердитые голоса, выстрелы, взрывы, где-то били стекло; если все это слышалось наяву, значит, в городе неспокойно. Ну да, он отчетливо помнит, как кричали: "Гостиница горит!" А может, все-таки он бредил? Как ни пленила Омара малярийная трясина, воспоминания все же прокрадывались к нему. Да, он точно слышал, как горела гостиница, как обрушился золотой купол, как взвилась напоследок разноголосица оркестра и смолкла под обвалившимся потолком. Еще вспомнилось утро, когда едкий дым с гостиничного пепелища проник в Нишапур - не задержали его ни ставни, ни рамы. Серым облаком просочилась пепельная смерть в спальню Омар-Хайама, еще отчетливее понял он, что находится в доме теней и духов. Но когда он спросил матушку (которую?) о пожаре в гостинице, та (кто?) ответила:
- Закрой глаза и успокойся. Какой еще пепел, что за выдумки?
Но Омара не покидала уверенность, что за окном все переменилось, старым порядкам пришел конец. Рушились прежние устои., возникали новые. Словно весь мир сотрясался от землетрясения, разверзались бездны, восставали сказочные дворцы и тут же обращались во прах; словно законы Немыслимых гор стали действовать и на равнине. В бреду, в жарких тисках болезни, в тяжелом смрадном воздухе, казалось, не выжить, возможно только умереть. Внутри него тоже происходили и оползни, и потрясения, тоже что-то рушилось в груди, ломались какие-то шестеренки, механизм его тела работал с перебоями, нарушился его тон.
- Видно, вконец износился мотор,- сказал он вслух в ту пору Застывшего Времени.
Подле его постели сидели на скрипучем диване-качалке матушки. Как этот диван появился у него в спальне, для чего? Может, это просто тень, мираж - Омар отказывался верить, зажмуривал глаза, открывал вновь минуту (а может, и неделю) спустя, а матушки все так же сидели; ага, значит, состояние его ухудшилось, ведь бредовые идеи лишь усиливаются. Сестры печально сетовали на то, что дом уже не столь велик, как прежде.
Мы теряем комнату за комнатой,- пожаловалась тень Бунни.- Сегодня мы не смогли найти кабинет твоего дедушки. Помнишь, где он был? А сейчас за той дверью столовая, хотя быть такого не может, она в другом конце коридора.
Чхунни кивнула:
- Да, печально. Ах, как судьба безжалостна к старикам! Всю жизнь спишь в одной комнате, и в один прекрасный день - раз! - и ее нет, даже лестницы не сыскать.
- Жаль, - поддакнула и средненькая мама Муни. - Усыхает дом, садится, как старая стираная дешевая рубашка. Скоро меньше спичечного коробка станет, и окажемся мы на улице. Последнее слово за Чхунни.
- А окажись мы под палящим солнцем, не под защитой стен,- пророчествовала старшая матушка,- мы мигом в прах обратимся, и нас ветром развеет.
Потом он снова впал в забытье. Очнувшись, не увидел ни дивана-качалки, ни матушек. Он лежал на огромной постели о четырех столбцах, по ним змеи все подбирались и подбирались к вышитым на балдахине райским кущам. На этой постели умер дед. Омар-Хайам чувствовал себя сильным и здоровым. Значит, нужно вставать. Он спрыгнул на пол и босиком в одной пижаме пошел по комнатам. Наверное, это мне чудится, подумал он, но удержаться уже не мог. Ноги больше не болели, они несли его по захламленным коридорам: множество вешалок, рыбьих чучел в стеклянных витринах, сломанных бронзовых часов. Нет, дом отнюдь не усох, не уменьшился, а наоборот, разросся: перед Омар-Хайамом - двери всех комнат и домов, где он когда-либо бывал. За каждой дверью - его судьба. Он распахнул заросшую паутиной дверь и отшатнулся: то была операционная столичной больницы, над операционным столом склонились люди. Заметив его, они замахали ему - подходи, друг! Но Омар-Хайаму страшно взглянуть на лицо пациента. Он резко повернулся и вышел, под ногами захрустела ореховая скорлупа. А вокруг - уже двери резиденции главнокомандующего. Омар-Хайаму захотелось обратно, в свою спальню, он побежал, но коридоры петляли и кружили. Наконец они вывели его к свадебному блестящему зеркалами шатру. Он очутился на свадьбе, в зеркальном осколке ему увиделось лицо невесты, на шее у нее была петля. "Лучше б тебе умереть!" - выкрикнул Омар-Хайам, и все гости воззрились на него. Одеты они были в рубище: нарядной публике небезопасна появляться на улицах города. И все они пели известную прибаутку: "Стыд и срам, стыд и срам - хорошо знакомы вам". Он снова побежал, но все медленнее, все грузнее тело, все жирнее- вислые подбородки, вот они опустились на грудь, живот складками упал на колени, и вот Омар-Хайам уже не в силах и шагу ступишь, обливается потом от натуги, его бросает то в жар, то в холод, и негде искать спасения, кажется ему. Как вдруг, метнувшись назад, чувствует: на плечи легонько опускается белый, мокрый от пота саван... Омар-Хайам понял, что лежит в постели.
И слышится ему знакомый голос (но определить чей, удалось не сразу). Это Хашмат-биби, Ее слова доносятся из облака:
- Единственный ребенок. Такие вечно в своих фантазиях живут. Но он оказался в семье не единственным ребенком.
Горит, горит он в леденящем пламени. И у него менингит? Вот у его постели - Билькис. Она гневно тычет пальцем в пирог.
Там яд. Они отравили пирог малярийным ядом! - бросает обвинение Билькис.- Конечно, мы изголодались, вот и не утерпели, наелись!
Какая возмутительная клевета! Какое пятно на добром имени семьи! Он пытается защитить матушек, их гостеприимство. Пирог, конечно же, черствый, но, право, зачем так зло шутить? Ведь по дороге что только не пили, ясно, организм ослаблен. А Билькис лишь плечами повела, шагнула к буфету и стала швырять одну за другой тарелки и блюдца знаменитого сервиза об пол, и от тысячи предметов осталась лишь кучка розово-голубой пыли, Омар-Хайам закрыл глаза, но попал лишь в другое видение: Реза Хайдар в форме, на каждом плече по мартышке. На правом - похожа на старца Дауда, она прикрыла лапками рот, на левом -копия Искандера Хараппы, почесывает под мышкой. Сам Хайдар закрыл руками уши, а Искандер, вдоволь начесавшись, прикрыл руками глаза, но неплотно, подглядывая.
- Наступает конец всем рассказам, наступает конец света, а затем - Судный день,- произносит мартышка-Хараппа.
Кругом огонь, восстают мертвые, корчась в языках пламени...
Иногда болезнь затихала, и Омар-Хайаму снились иные, правдивые сны, но о том, о чем он знать никак не мог. Вот начались распри меж тремя генералами. Народные волнения не прекращаются. Великие державы изменили свою позицию, сочтя армейский режим ненадежным. Арджуманд и Гарун выходят на свободу. Возродившись, они пришли к власти. Итак Кованые Трусы и ее единственный возлюбленный взяли бразды правления в свои руки. Низвергнуто господство ислама, поднят на щит миф о мученике-Хараппе. Сажают в тюрьму, мстят, отдают под суд, вешают\' противников, льется кровь, вновь сошлись бесстыдство и стыд. А в Мохенджо по земле пошли трещины.
Привиделась ему и Рани Хараппа. Она так и осталась в усадьбе и в один прекрасный день прислала дочери в подарок восемнадцать искуснейше расшитых шалей. Это предрешило ее судьбу: Арджуманд посадила мать под домашний арест. Тем, кто творит новые мифы, недосуг возиться с вышитыми обвинениями. Рани остается доживать век в доме под насупившейся крышей, там, где из крана течет кроваво-красная вода. Рани наклоняет голову к Омар-Хайаму Шакилю и шепчет приговор-эпитафию самой себе:
- Пока Рани Хараппа на свободе, всему свету угрожает опасность!
Наступает конец всем рассказам, наступает конец света, а затем - Судный день.
Мама Чхунни говорит ему:
- Тебе еще кое о чем следует знать.
А Омар-Хайам беспомощно распластался меж деревянными змеями, его бросает то в жар, то в холод, взгляд воспаленных глаз блуждает. Ему не хватает воздуха: словно некий чудесный судия похоронил его под огромной кучей шерсти. Или - огромный кит на мели, он задыхается, его уже поклевывают птицы. Но сейчас, кажется, он не бредит, три матушки и впрямь сидят подле него, сейчас они поведают ему тайну. Голова у Омар-Хайама идет кругом -он закрывает глаза.
И впервые в жизни слышит он последнюю семейную тайну, пожалуй, самую ужасную. Это история его прадеда Хафизуллы и его брата Руми. Каждый выбрал себе невесту, прежде отвергнутую другим. Полный разлад у братьев наступил, когда Хафиз пустил по городу слух, что братнина жена - более чем легкого поведения, что Руми отыскал ее в квартале самых низкопробных вертепов. Жена Руми не преминула отомстить. Она призналась мужу: дескать, потому так злобствует его брат-ханжа, что сам хотел переспать с ней - уже после женитьбы - да она дала ему от ворот поворот. Руми Шакиль исполнился холодного презрения и тут же, подсев к письменному столу, сочинил анонимное ядоточивое послание брату, в котором рассказал об измене его жены с известным музыкантом - виртуозом ситара. Он бил наверняка, так как писал правду. Хафиз Шакиль помертвел, прочитав письмо,- ведь он так доверял жене! Почерк брата он узнал тут же. Жена призналась в измене сразу. Дескать, она всегда любила этого музыканта и убежала бы с ним, не выдай ее родители замуж за Хафиза. После чего омаров прадед слег. Когда жена пришла проведать его, держа на руках их сына, болящий положил правую руку на грудь и обратил последние слова к несмышленому сыну.
- Видно, вконец износился мотор,- грустно произнес он. И в ту же ночь умер.
- Ты повторил его слова,- напомнила Муни Омар-Хайаму,- ты бредил и, конечно, не понимал, о чем говоришь. Тот же смысл - те же слова. Теперь ты понимаешь, почему мы рассказали эту историю.
- Ты знаешь теперь все,- продолжала мама Чхунни,- в нашей семье братья всегда были злейшими врагами. Наверное, сам догадываешься, что и ты не исключение.
- У тебя тоже был брат,- закончила Бунни,- и ты втоптал память о нем в грязь!
В детстве, когда он еще не покинул Нишапура, матушки отказали ему в праве на стыд. Теперь они обратили этот разящий меч против него же.
- Отец твоего брата был Архангел,- прошептала у его изголовья Чхунни,- потому-то мальчик и не задержался на этом свете. А тебя породил сам Дьявол.
Омар-Хайам уже погружался в трясину беспамятства, но последние слова он разобрал - никогда раньше матери так дружно не поднимали вопрос об отце. Он понял, до чего матушки ненавидят его, и, к своему удивлению, почувствовал, что ненависть эта давит непосильной ношей и тянет вниз-вниз, в бездонную пучину небытия. Омар-Хайам, шестидесятилетний старик, барахтался под мерзкой жирной тушей материнского презрения. Они откармливали это презрение много лет, предлагая на закуску себя, свои воспоминания об убитом Бабуре - все ему, ненавистному и любимому выкормышу. А тот жадно пожирал их подношенье, вырывая его из длинных костлявых рук трех сестер.
Их ныне мертвый сын, Бабур, за всю свою короткую жизнь благодаря матушкам так и не избавился от чувства неполноценности перед старшим братом, удачливым, немало достигшим. Ведь это Омар уберег от ростовщичьей лавки все матушкины реликвии прошлого, он отогнал Пройдоху от родительского гнезда. За всю жизнь старший брат так и не увидел младшего. Для матушек дети - что розги, то старшим младшему грозили, потом - наоборот. Вот и не выдержал Бабур, задохнулся от матушкиного безмерного почитания Омар-Хайама, сбежал в горы, и враз все поменялось у матушек: теперь их мертвый сын стал укором живому. ТЫ ПОРОДНИЛСЯ С УБИЙЦЕЙ БРАТА. ТЫ ПРЕСМЫКАЛСЯ ПЕРЕД ВЛАСТЬ ИМУЩИМИ. И видится Омар-Хайаму сквозь закрытые глаза, как матушки надевают ему на плечо гирлянду своей ненависти. Да, на этот раз он не ошибся: мокрая от пота борода его трется о рваные шнурки, потертые, но издевательски высунутые язычки башмаков-на шее у него башмачная гирлянда.
Зверь многолик. Чем захочет, тем и обернется. И Омар-Хайам чувствует, как чудище ворочается у него в кишках и принимается пожирать его нутро.
Однажды, проснувшись на рассвете, генерал Реза Хайдар ощутил стеклянный звон в ушах, словно разбивались вдребезги тысячи окон, и понял, что болезнь пошла на убыль. Он вздохнул и сел в постели.
- Я победил тебя, малярия! - довольно воскликнул он.- Старый Резак еще повоюет!
Звенеть в ушах перестало, и Реза поплыл по морю тишины - впервые за долгие четыре года умолк и голос Искандера Хараппы. За стеной дома каркали вороны, но сейчас они были ему милее соловьев.
"Значит, я пошел на поправку!" - подумал Реза Хайдар. И только тут увидел, в каком ужасном он положении. Видно, все время постель не меняли и за больным не убирали - он лежал среди собственных испражнений. Простыни пожелтели от пота и мочи, кое-где пропитались плесенью, да и по телу от нечистот пошли пятна.
- Так вот, значит, как эти старые перечницы о госте заботятся! Ну, я им покажу! - гаркнул он в пустой спальне.
Плачевное состояние его отнюдь не отразилось на радужном настроении. Генерал встал с постели, ноги почти не дрожали. Он стряхнул все зловонные покровы своего недомогания, потом осторожно, сморщившись от омерзения, собрал постельное белье в охапку и выбросил в окно.
- Вот вам, ведьмы старые! Придется за своими гнусными тряпками на улицу показаться.
Совершенно голый Реза пошел в ванную и принял душ. Смыв с мыльной пеной смрад болезни, он исполнился благодушия и стал подумывать о возвращении к власти.
- А что мне мешает? - спросил он самого себя.- Никто в стране еще ничего не знает. Еще не поздно. Почему бы не попробовать?
На него нахлынул прилив нежности к собственной супруге, ведь она вырвала его из лап недругов, надо сейчас же отыскать ее, объясниться.
- Я ее ни в грош не ставил!-корил он себя.- А она просто молодчина!
Воспоминания о Суфие Зинобии беспокоили его не более чем дурной сон. Да и вообще, может, это одно из бредовых видений трепавшей его малярии. Обвязавшись полотенцем, он вышел из ванной- нужно найти одежду.
- Если Билькис еще не выздоровела, буду денно и нощно ее выхаживать,- поклялся он,- не оставлю ее на растерзание этим выжившим из ума стервятницам.
Одежду он так и не нашел.
- Вот черт! - вырвалось у него богопротивное слово.- Неужто не могли оставить мне рубашку с шароварами!
Он открыл дверь, позвал. Молчание. Оно, казалось, затопило весь дом.
- Что ж, придется им меня в таком виде лицезреть! - решил Реза, потуже обмотался полотенцем и пошел искать жену.
Одна комната, другая, третья - везде пусто и темно. Четвертая - та самая, он догадался по вони.
- Суки! - отчаянно крикнул он пустому коридору, раскатившему его голос.- Стыда у вас нет!
Он открыл дверь-смрад стоял еще более тяжелый, чем у него в комнате. Билькис Хайдар недвижно лежала в грязи и зловонии.
- Все в порядке, Биллу,- шепнул он,- пришел твой Резец-молодец. Сейчас вымою тебя, не беспокойся. Ух, зверюги! Да я их заставлю дерьмо языком слизывать. В носы им его насую!
Билькис не ответила. Реза принюхался и лишь тогда понял, в чем дело.
Кроме вони испражнений учуял он и другой страшный запах. Словно висельной петлей перехватило горло. Реза опустился на пол, забарабанил по каменной плите и заговорил; получилось сердито, хотя на душе было совсем иное:
- Господи, Биллу, что ты еще придумала! Ты что, притворяешься, меня разыгрываешь? К чему это! Ведь не умерла же ты в самом деле!
Но Билькис уже перешла свою последнюю границу.
Реза Хайдар смутился - нехорошо мертвой выговаривать - и тут увидел, что прямо перед ним стоят три сестры Шакиль, прикрыв лица надушенными носовыми платками. Мама Чхунни держала в руке древний мушкет, некогда принадлежавший ее деду Хафизулле. И целила прямо в грудь Резе. Впрочем, мушкет ходил ходуном у нее в руке, и вряд ли она поразила бы цель. К тому же смертоносное оружие по причине несказанной старости разорвалось бы прямо в руках Чхунни, нажми она на курок. Положение Резы усугублялось тем, что остальные сестры были тоже вооружены. Платки они держали в левой руке, а в правой у Муни был устрашающего вида тесак, с убранной каменьями рукоятью. Крошка Бунни сжимала древко копья со ржавым, но несомненно острым наконечником. Радужное настроение, не попрощавшись, покинуло Резу Хайдара.
- Тебе б вместо нее умереть! - провозгласила Чхунни Шакиль. С хорошим настроением у Резы почему-то улетучилась и вся злоба на старух.
- Бог нас рассудит! - бросил Реза и подначил:-Ну, что ж вы, смелее!
- Он правильно сделал, что привел тебя,- задумчиво продолжала Бунни.- Молодец наш сынок. Дождался, пока тебя свергнут. Теперь тебя и убить не стыдно, ты уже все одно мертвяк. Так что это - казнь мертвеца.
- Да и Бога нет,- добавила Муни. Чхунни ткнула мушкетом в сторону Билькис.
- Возьми ее на руки,-приказала старуха.- Так, грязную и бери. И неси, да побыстрее.
Реза поднялся на ноги. Полотенце сползло с бедер, подхватить его он не успел и предстал перед тремя сестрами в чем мать родила. Они целомудренно ахнули.
Свежевымытый и совершенно голый, генерал Реза Хайдар понес вонючее и грязное тело жены по коридорам Нишапура, а три сестры кружили подле него, точно вороны над падалью.
- Сюда, сюда иди.-Чхунни ткнула широким раструбом дула в спину Резы, и тот вошел в темное помещение, откуда ему уже не выйти. Он понял, что находится в подъемнике, тот вплотную примыкал к окну и загораживал свет. Реза решил: что бы ни случилось, он не произнесет ни слова. Но, оказавшись в подъемнике, не сдержал изумления:
- Что вы задумали?! Выпроваживаете нас?
- Такой знатный генерал у нас в городе! - задумчиво сказала Муни.- Столько старых друзей захотят его повидать! Какой прием окажут, знай они, кто к ним пожаловал.
Итак, голый Реза Хайдар оказался рядом с телом жены в подъемнике, а три сестры отошли к щитку с рычагами и кнопками.
- Этот механизм сработан большим умельцем,- пояснила Чхунни.- В ту пору жили мастера на все руки. Этого звали Якуб-белудж. Мы передали ему с нашей незабвенной Хашмат-биби просьбу, и он сокрыл в этом механизме кое-какие секреты. И сейчас мы их проверим - в первый и последний раз.
Реза Хайдар ничего из сказанного не понял, лишь крикнул:
- Выпустите меня поскорее! Зачем время тянуть?! То были его последние слова.
Каждая из сестер взялась за рычаг, и Муни сказала напоследок:
- Мы попросили его встроить кое-что в стенки. Думалось, для собственной защиты. Но, согласитесь, месть сладостна.
Резе Хайдару на мгновение вспомнился Синдбад Менгал, но тут сестры одновременно нажали на рычаги, и поэтому трудно судить, кто нажал чуть раньше или чуть сильнее. Старинные пружины Якуба-белуджа сработали превосходно, открылись потайные ниши, из них стрелами вылетели смертоносные длинные кинжалы, впились в тело Резы - в глаза, в шею, в пах, в живот-и располосовали его. Язык отрезало начисто, и он вывалился на колени генерала. В горле у Резы заклокотало, он дернулся и затих.
- Оставим их там,- повелела Чхунни сестрам.- Подъемник нам больше не нужен.
Приступы следовали один за другим, виски то сжимало, то отпускало, будто в схватках при родах. В камере было видимо-невидимо малярийных комаров, но они почему-то не торопились нападать на следователя, мужчину с увечной шеей. На голове у него был белый шлем, в руке - хлыст.
- Ручка и бумага перед вами,- говорит он.- Не сознаетесь во всем чистосердечно - не рассчитывайте на помилование.
- Где мои матушки? - жалобным ломающимся голосом подростка спрашивает Омар-Хайам. Он то басит, то пускает петуха и весьма этим смущается.
- Шестьдесят пять лет, а ведет себя как маленький,- фыркает следователь.- Не тяните, у меня времени мало. Меня ждут играть в поло.
- А меня и впрямь могут помиловать?- спрашивает Омар-Хайам. Следователь лишь досадливо пожимает плечами:
- Всякое возможно. Бог всемогущ, вы скоро в этом убедитесь.
- А о чем мне писать? - думает Омар-Хайам. И берется за ручку.- Я во многом могу сознаться: бросил родной дом, обжорствовал, пьянствовал, занимался гипнозом. Соблазнял девушек, а со своей женой не спал. Злоупотреблял орешками. Мальчишкой любил подглядывать, безумно увлекся малолетней, да вдобавок умственно отсталой девочкой, не сумел отомстить за смерть брата. Я его, правда, не знал. Трудно мстить за чужих людей. Признаюсь: я относился к родным как к чужим.
- Это все никому не нужно,-обрывает его следователь.-Что вы за человек? Каким нужно быть подонком, чтобы всю вину свалить на матушек, пусть-де их за решетку сажают.
- Я не жил, а сидел на обочине жизни. Не я, а другие люди играли главные роли в моей собственной жизни. Хайдар и Хараппа - вот их имена. Один пришлый, другой местный. Один набожный, другой безбожник. Один военный, другой гражданский. И женщины играли тоже главные роли. А я лишь смотрел из-за кулис и не знал, какая роль у меня. Я признаюсь в карьеризме, в пристрастии к своей профессии врача, даже в борцовских поединках я выступал как личный врач. Еще признаюсь: я боялся спать.
- Мы топчемся на месте,- следователь уже сердится.- Улики против вас неопровержимы. Ваша трость-кинжал, ее подарил вам Искандер Хараппа, заклятый враг потерпевшего. Мотив убийства очевиден, как очевидна и подвернувшаяся возможность. Так к чему вам ловчить и юлить? Вы просто поджидали удобный момент, вы жили двойной жизнью: втерлись в доверие к родным потерпевшего, а потом заманил супругов в ловушку - пообещали переправить за границу, они и клюнули. Что ж, приманка завидная. А потом вы совершили зверское убийство, нанеся множество ножевых ран. Все это очевидно. Так что кончайте валять дурака и пишите признание.
- Не виноват я,- говорит Омар-Хайам.- Трость-кинжал мне пришлось оставить еще в резиденции главнокомандующего.
Вдруг он чувствует в карманах что-то тяжелое. Следователь протягивает карающую руку, и Омар, увидев на ладони следователя нечто страшное, тоненьким срывающимся голоском кричит:
- Это мне матушки подложили!
Но что толку оправдываться. На ладони у его мучителя аккуратно нарезанные кусочки тела Резы Хайдара, его усы, глаза, зубы.
- Нет тебе прощенья! - произносит Тальвар уль-Хак, поднимает пистолет и стреляет Омар-Хайаму в сердце. Вся камера вдруг занимается пламенем. Под ногами у Омар-Хайама разверзается пропасть, накатывает дурнота, весь мир погружается во мрак.
- Признаюсь! - кричит он, но уже поздно. Мрак поглощает его, и темное пламя сжигает дотла.
За долгие годы люди уже привыкли не обращать внимания на особняк сестер Шакиль, и только к вечеру заметили и возгласили по всей округе, что парадная дверь распахнута - такого не припомнят даже старожилы. Значит, случилось нечто из ряда вон выходящее. Почти никто не удивился, увидев лужу застывшей крови подле подъемника. Долго стояли люди перед открытыми дверьми, не решались не то что войти, даже заглянуть в дом, хотя и изнывали от любопытства. Вдруг, как по беззвучной команде, все разом ринулись к входу: сапожники и нищие, газодобытчики и полицейские, молочники, банковские служащие, женщины прямо верхом на осликах, мальчишки с обручами и палками, лоточники, акробаты, кузнецы, жены и матери- одним словом, все.
Обитель гордыни трех заносчивых матушек смиренно дожидалась своей участи, отданная во власть зевак и прохожих. Люди сами поразились вдруг проснувшейся в них ненависти к этому дому, ненависти, капля за каплей копившейся шестьдесят пять лет в недрах памяти. Круша все на своем пути, люди бросились искать старух. Такой же тучей налетает саранча. Со стен срывали старинные гобелены, и ветхая ткань прямо в руках обращалась во прах; взламывали крышки у шкатулок и находили пачки денег и кучи монет, которые давно уже не имели хождения; распахивали скрипучие двери, старые петли не держали, и двери валились на пол; переворачивали постели, вытряхивали из кухонных ящиков столовое серебро; переворачивали ванны и откручивали золоченые ножки; в поисках сокровищ вспарывали обивку диванов; а старый диван-качалку выбросили на улицу из ближайшего окна. Люди словно очнулись от колдовского сна, получили наконец объяснение старинной, долго мучившей их тайне. Потом они будут изумленно смотреть друг на друга, не веря своим глазам, и гордость будет бороться в их душах со стыдом. "Неужто это наших рук дело?- станут вопрошать они.- Ведь мы же простые люди".
Стемнело. Сестер так и не нашли.
Зато нашли тела в подъемнике. А сестры Шакиль исчезли. Больше их никто никогда не видел - как в Нишапуре, так и вообще на белом свете. Они покинули свое гнездо, но, возможно, сдержали слово: оказавшись под палящим солнцем, мигом обратились в прах и его развеяло ветром. А может, у них выросли крылья и унесли сестер на запад, к Немыслимым горам. Во всяком случае, такие сильные женщины на полпути не останавливаются. Как скажут, так и сделают.
Ночь. В комнатушке под самой крышей нашли старика. Он лежал на огромной постели под балдахином на четырех столбцах, по которым все ползли и ползли деревянные змеи. Видно, от шума он пробудился, сел на постели и угрюмо пробормотал:
- Значит, я еще жив.
Кожа была у него пепельно-серая, болезнь источила его всего, и кто он - по виду не догадаешься. Он походил на пришельца с того света, и люди испугались.
- Я хочу есть,- сказал он, с удивлением разглядывая незваных гостей с дешевыми электрическими фонариками и дымящимися факелами. Потом он спросил, кто они и что им надобно в его покоях. Люди попятились и поспешили убраться восвояси. А полицейским крикнули, что в этом гнездилище смерти кто-то есть, не то живой, не то мертвый - не разберешь. Сидит на постели и важничает. Полицейские поспешили было наверх, но тут на улице вдруг поднялись крики, и они бросились обратно - выяснить, в чем дело, и навести порядок. А старик поднялся с постели, облачился в серый шелковый халат, аккуратно сложенный матушками у него в ногах, хлебнул из кувшина свежего лаймового сока (лед едва растаял). Тут-то и до него донеслись крики,
Необычные то были крики. Они то поднимались до визга, то вдруг пугающе-внезапно обрывались. Скоро он понял, кто приближается к дому. Только одно существо могло оборвать крик жертвы, взглядом подчинив ее своей воле. И теперь чудовище не насытится, пока не доберется до него, Омар-Хайама; чудовище не обмануть, от него не сбежать. Оно уже несется по ночным улицам городка и его не остановить. Вот оно уже топочет по лестнице. Слышен его рев.
Омар-Хайам стоял подле постели и ждал. Так ждет молодой муж возлюбленную в первую брачную ночь. А рык все громче, все ближе, несется по ветру смертоносное пламя. Вот распахнулась дверь. Напрягшсъ, он вгляделся во тьму - там горели два желтых огня. Наконец, он различил Суфию Зинобию: на четвереньках, совершенно голая, с налипшей грязью, кровью, калом, с листьями и веточками на спине, со вшами в волосах. Она увидела его, и ее пронзила дрожь. Поднявшись на задние лапы, она простерла к нему передние.
- Вот и пожаловала наконец, женушка, - только и успел сказать Омар-Хайам, цепенея под ее взглядом.
Он сопротивлялся страшным чарам, но ее взгляд притягивал, и вот он уже в упор смотрит в желтые огненные глаза и видит, как в душе у Суфии мелькнуло сомнение, заколебалось неистовое пламя, будто на миг и ей представилось невозможное: она - невеста и входит в спальню своего суженого. Но пламя тут же пожрало видение, и, подойдя к застывшему Омар-Хайаму, жена сомкнула руки на шее супруга.
Его обезглавленное тело бездыханной колодой рухнуло на пол, а Зверь., насытившись, снова притих. Суфия стояла, пошатываясь и недоуменно моргая. Откуда ей знать, что, будь то сказка или быль, всему суждено кончиться разом; что всепожирающее пламя только еще разгоралось; что в Судный день и судьям держать ответ; что Зверь стыда долго не проживет в любой плоти, он растет, кормится, распирает оболочку, и, наконец, она лопается, взрывается.
И этот взрыв сотрясает все вокруг, сокрушает старый дом, а Зверь огненным шаром катится по земле, расплывается огненным морем, поднимается в небо облаком, созерцает опустевшую сцену нашего представления, и мне уже не увидеть того, чего нет. А облако образует силуэт великана серого и обезглавленного - медленно, как во сне, плывет он по небу, на прощанье вздывая руку.
МАРИАМ САЛГАНИК О БЛАГОТВОРНОСТИ СОМНЕНИЙ
Сальман Рушди - "Стыд" и другие романы
Вам повезло,- сказал я.
Для меня мысль о том, где мой дом,- вечная проблема.
Им это было не понять, да и что им до моих проблем? В меня же никто не стреляет,
(Из разговора с никарагуанским кампесино)
С а л ь м а н Р у ш д и. "Усмешка ягуара"
CАЛЬМАН Рушди родился в семье кашмирских мусульман, обосновавшихся в Бомбее, летом 1947 года.
Короткая стандартная фраза несет в себе больше информации, чем прочитывается с ходу, поскольку обстоятельства места и времени, проставленные в ней, заключают в себе и генетический код Сальмана Рушди и в значительной степени программируют его будущее творчество.
Родиться в такой семье - значит с самого начала принять в свой кровоток две традиции: традицию мусульман, уже в VII веке добравшихся до Индии, и, конечно же, всепроникающую, тысячелетиями не прерывающуюся традицию индусов.
Обе достигли небывалых высот в Кашмире, изобилующем святынями и памятниками старины (а понятие старины в Индии куда протяженней нашего), почитаемыми индусами, мусульманами и людьми других вер тоже. Ибо в Индии вам расскажут, что в Кашмире похоронены и останки Иисуса Христа, вас будут уверять, что в Египте Христос свел дружбу с индийскими йогами, которые многому его научили. Он сошел с Голгофы после распятия и удалился в Кашмир, где проповедовал свое учение, пока не почил в возрасте ста двадцати лет.
Родиться в Бомбее, в многомиллионном, многоголосом, космополитическом, небоск-ребно-трущобном азиатском мегаполисе, бессонно бурлящем жизнью, вечно охваченном политическими страстями,-значит с детства напитаться ошеломительным многообразием действительности Субконтинента, проникнуться мыслью о самоценности всех ее проявлений.
И пристраститься к еще одной жизни, призрачной, но тем не менее вещественно существующей на нескончаемых километрах кинопленки: в Бомбее родился и процветает индийский коммерческий кинематограф, гигантский комбинат по переработке реальности в стереотипы масс культуры, на весь мир растиражировавший образ Индии, составленный из песен, танцев, драк и обязательного торжества добродетели. "С какой охотой копирует жизнь дешевое искусство!" - напишет позднее Сальман Рушди. В "Сатанинских стихах" писатель воздаст должное убийственному могуществу бомбейского кинематографа, подлинному творцу мифов нашего времени, освобождающему миллионы людей от труда души.
Родиться в этом городе - значит с младенчества заговорить на его языке. На каком? Ко всем языкам Субконтинента примешиваются в Бомбее наречия множества других стран - и близких и далеких. Всякий здесь говорит на своем, называя его материнским (в семье Рушди это урду), понимает с полдюжины других, друг с другом же обитатели современной Вавилонской башни общаются на языке, официально именуемом английским. В конституции Республики Индия ему - наряду с хинди - отведено положение государственного языка. Но официальное имя способно только ввести в заблуждение. На самом деле этот язык не признан учеными-лингвистами, не разнесен по словарным карточкам, не удостоен университетских кафедр - его как бы и нет. Однако, не подозревая о своем несуществовании, нимало не заботясь о признании, он живет себе и развивается, обрастая немыслимыми жаргонами и акцентами, гибкий, яркий, сочный, выразительный,- английский язык Субконтинента, "ангрези", нерукотворный и непреднамеренный памятник двум столетиям британского колониализма, жизнеспособный и неприхотливый, как дворняжка, без труда приспосабливающаяся к условиям, губительным для ее благородных сородичей,- субконтинентальный язык. Лет восемьсот назад на Субконтинент низверглись орды мусульман - завоевателей из Средней Азии.. Из смешения их языков с индийскими родился новый - урду, в названии которого "орда;" осталась жить навеки. Прошли столетия - язык солдатни и базарного люда возвысился до велеречивости двора Великих Моголов и создал блистательную поэтическую традицию. Ах как летит время! Давно ли Йейтс говорил своим индийским друзьям: все же мы вас одолели, мы научили вас видеть сны на плохом английском?! Давно ли образованный житель Субконтинента, терзаемый комплексом колониальной неполноценности, силился овладеть высокопарнейшими викторианскими идиомами - чем сильно потешал англичан?!
Зэ пять тысячелетий существования культуры Индостанского субконтинента в нее влилось множество культурных потоков - Индия, в отличие от столь же древнего Китая, всегда была открыта воздействиям извне. Но можно ли различить в море принесенное каждой из впадающих в него рек?
Неру справедливо говорил, что гений Индии - в ее способности к синтезу. Она вобрала в себя и принесенное англичанами, английский же язык стал для нее подлинным окном в Европу, да и во весь внешний мир.
Сарвепалл Радхакришнан, крупный философ и политический деятель,- он был вторым по счету президентом Индии,- оценивая роль английского в Индии, писал: "Интеллектуальное возрождение, переживаемое нами сейчас, связано с воздействием западной культуры на индийское общество и индийскую мысль, инструментом которого был английский язык. Плеяда писателей, чьи имена связаны с возрождением Индии, направила течение мысли страны по совершенно новому руслу..."
Те, кого имел в виду Радхакришнан, писали на английском с немалым успехом - достаточно вспомнить имена Рабиндраната Тагора или Ауробиндо Гхоша. Субконтинентальный получил доступ в литературу гораздо позже. Он входил в нее робко, с черного хода, как средство речевой характеристики простонародных персонажей или "коричневых сахибов" - местной разновидности "мещан во дворянстве". Постепенно осваиваясь, приобретая уверенность, он бросил притворяться плохим, малограмотным английским я раскрылся в собственной красе и непохожести. Пока что никто не заставил этот язык так заиграть всеми гранями, не выявил в нем таких возможностей, как Сальман Рушди. Более того, он утвердил его в качестве языка настоящей, высокой литературы - и не на Субконтиненте, что само по себе дорогого бы стоило, а во мнении мирового читателя.
Рушди одарен абсолютным музыкальным слухом и одержим чисто набоковской страстью к игре в слово. Что он только не проделывает с ним! С наибольшим упоением, со щегольством даже, Рушди сближает, сталкивает, высекая искры, безупречный английский выпускника Кембриджа с буйством субконтинентального, щедро пересыпанного идиомами чистейшего хиндустани.
При этом Рушди - и здесь Набоков уже ни при чем - приводит в активное взаимодействие и две культуры, восточную и западную, постоянно ведущие диалог в нем самом. Минимум - две, ибо восточная культура сочетает в себе традицию ислама с традицией индуизма, а те, в свою очередь... Но это начинает походить на зеркала, бесконечно отражающие одно другое, поэтому хватит. Да и не уникален в этом отношении Сальман Рушди, он представляет целый слой интеллигенции Субконтинента, которая, в силу многокорневой культуры, сформировавшей ее, и по сей день живет больше единством трех стран Индостана, чем различиями между ними.
Что такое различия между - слева направо, от запада к востоку - Пакистаном, Индией, Бангладеш? Три суверенных государства, три административно-политические структуры, три экономические системы, три голоса в международных организациях. Что их соединяет? Единая культура, "единство в многообразии" по точному определению Тагора. И угораздило же Сальмана Рушди родиться на Субконтиненте именно тогда, когда его рассекли новые государственные границы!
Весь этот длинный пассаж был вызван необходимостью истолковать "обстоятельство места" появления на свет Сальмана Рушди, но есть и "обстоятельство времени"- не менее, а еще более важное для понимания его творчества.
Ровно в полночь 15 августа 1947 года над Субконтинентом был спущен флаг Британской империи и подняты новые флаги - трехцветная "тиранга" над Индией и зеленое знамя ислама над новорожденным государством Пакистан.
Политическая концепция обрела географическую конфигурацию - и довольно странную: по "плану Маунтбеттена" Пакистан составили районы, заселенные преимущественно мусульманами,- преимущественно, поскольку по всему Субконтиненту люди разных вер от века жили вперемешку. Так образовались Западный и Восточный Пакистан, а между ними на тысячу с лишним миль пролегла индийская территория. Пенджаб на западе и Бенгалия на востоке оказались разорванными надвое.
Автором "доктрины двух наций" был бомбейский адвокат Мухаммад Али Джинна, о котором говорили, что он знает Коран хуже, чем индус - Ганди. По Джинне, мусульмане Субконтинента составляют единую нацию вне зависимости от их этнической принадлежности, языка и прочего. Всех остальных, в какого бога они бы ни веровали, он суммарно относил к другой нации - к индийцам. Вокруг Джинны стеной встала мусульманская земельная аристократия, резонно опасавшаяся за свои родовые привилегии в будущей демократической Индии, и, естественно, мусульманское духовенство...
Пройдет четверть века, и Восточный Пакистан наглядно продемонстрирует несостоятельность идеи ислама как единственной скрепы многонационального государства - бенгальские мусульмане сделают выбор в пользу родного языка и этнической самобытности, с кровью вырвутся из Пакистана, и с 1971 года на карте появится республика Бангладеш.
Но в 1947 году Пакистан выкраивал человек по имени сэр Сирил Рэдклифф, которому было поручено разделить Субконтинент по той внушительной причине, что нога его раньше не ступала на эту землю и он, ровно ничего о ней не зная, способен в полной мере проявить хваленую британскую беспристрастность. В считанные недели разделить естественно складывавшиеся на протяжении веков экономические, этнические, наконец, семейные связи - ножницами по карте и топором по живому...
Навстречу один другому хлынули людские потоки - все бросая, бежали от погромов в Индию индусы и сикхи, мусульмане искали спасения в Пакистане. Как не можем мы забыть войну, так не может Субконтинент изжить чудовищное озверение раздела. В массовом безумии погибло около десяти миллионов человек, но еще страшнее другое: были посеяны зубы дракона, которые с убийственной неотвратимостью снова и снова всходят кровавыми урожаями религиозной розни. Разделить "две нации" все равно не удалось: в Индии сейчас под восемьдесят миллионов мусульман. В Пакистане, правда, ни индусов, ни сикхов не осталось - их там перебили.
Можно сказать, что новая государственная граница пролегла через семью Сальмана Рушди: часть его родни оказалась в Пакистане, часть осталась жить в Индии. Ситуация, которых в то время было великое множество. По прошествии времени отец, у которого не заладились дела, решил перебраться в Пакистан. Рушди тогда был школьником.
Пакистан ему не пришелся по душе - впоследствии он напишет, что никак не мог простить Карачи того, что это не Бомбей. Потом у него появятся другие причины для неприятия Пакистана: Сальман Рушди вспоминает, как от него потребовали, чтобы в сценарии, написанном по заказу пакистанского телевидения, где упоминалась свинья, она была заменена собакой, ибо какие могут быть свиньи на мусульманском телеэкране?!
В конечном счете Рушди сделал выбор в пользу Лондона, где и осел. Впервые он попал туда в тринадцать лет - родители отправили его учиться. Он закончил в Англии школу, потом поступил в Кембриджский университет, где изучал историю, в частности очень увлекался историей ислама. После Кембриджа, убедившись, что в Пакистане ему жизни нет, писал для газет, работал в рекламном агентстве, пробовал силы в театре - с весьма скромным успехом.
Не лучше пошли дела и в литературе: роман "Гримус" - название образовалось от перестановки букв в имени мифической птицы Симург,-вышедший в свет в 1974 году, не был замечен ни читающей публикой, ни литературной критикой. Книга и впрямь вымученная, скучная, манерная и никак не предвещавшая грядущей славы Рушди. Литературной славы, не скандально-политической, которая сейчас затмевает, пожалуй, все остальное в Рушди.
ПО-НАСТОЯЩЕМУ Сальман Рушди начинается с романа "Дети полуночи", опубликованного в 1981 году. Это шестьсот с лишним страниц густой прозы, столпотворение персонажей, как реальных, действовавших на политической арене Субконтинента, так и созданных воображением автора, лабиринт сюжетных ходов, свободно пронизывающих время и пространство. Здесь Бомбей детских лет писателя, здесь Карачи под индийскими бомбами, здесь война между единоверцами во влажных джунглях Сундарбана. И нет ни слова о кровавом безумии раздела, хотя все происходящее в романе, прямо или косвенно, связано именно с разделом.
"Дети полуночи" - и фамильная хроника, повествующая о превращении семьи Сальмана Рушди из кашмирской в индо-пакистанскую, и едкая политическая сатира, и напряженный поиск ответа на мучительный вопрос: что произошло со свободой Субконтинента? Как могло получиться, что забитые, неграмотные, вечно голодные массы сумели объединиться, восстать против организованной мощи Британской империи, над которой в те времена и впрямь "никогда не садилось солнце", победить в неравной борьбе - и остаться с пустыми руками? Что случилось с людьми разных вер, которые столетиями умели ладить между собой, как мог народ внезапно разбиться на кровожадные толпы, поджигать, грабить, убивать с нечеловеческой жестокостью? "Оргией ненависти" называли раздел очевидцы.
Как же могли допустить раздел и "оргию ненависти" лидеры национально-освободительного движения? Или единство было принесено в жертву политическим амбициям? Естественно, тома и тома исследований посвящены этой теме.
С англичанами все ясно, рассуждает Рушди, они предпочитали "уйти, чтобы остаться". Что же до лидеров Субконтинента, то их устремления были едины с народными, пока велась борьба против иноземных властителей. С приближением победы оказалось, что будущим правительствам легче находить общий язык с колониальными властями, чем с собственным народом. Разве наши лидеры, вопрошает Рушди, не сформировались в закрытых учебных заведениях Англии, не связаны с Англией тысячью уз? Народный миф о царстве справедливого Рамы воплощался для них в британскую систему администрации - только без англичан! Раздел - это плата за компромисс, который удовлетворил все заинтересованные политические силы. Уже потом, после независимости, правительства Субконтинента пойдут по пути мифологизации своей власти для ее укрепления. Вот почему, заключает Рушди, в историческую полночь 15 августа 1947 года родилась не свобода, а миф о новой, свободной жизни.
И родились дети полуночи. "В первый час существования суверенного государства Индия на его территории появились тысяча и один ребенок. Сам по себе факт неудивительный... заслуживает же он внимания потому, что каждый из этих детей, в результате биологических отклонений или, возможно, из-за исключительной важности момента, а впрочем, может быть, по обыкновеннейшему совпадению (хотя столь масштабная синхронность должна бы потрясти самого Юнга), оказались наделенными чертами, талантами или данными, которые иначе как чудесными нельзя назвать... Словно История в точке наивысшей значимости решила посеять семена будущего, не похожего ни на что, известное дотоле миру".
Чудо-дети несли в себе потенциал свободы, однако "тысяча и одна возможность способны означать тысячу и один тупик", поскольку "реальность может обладать метафорическим смыслом, но все-таки остается реальностью".
Дети полуночи, первое поколение свободы, погибают, не реализовав свой потенциал, как не реализовались и условия, ради которых "они были зачаты Историей".
Они встречаются на первых же страницах романа - молодой врач Адам Азиз с гейдельбергским дипломом, с идеалами европейского либерализма, со святой и гордой верой в благотворную неизбежность прогресса. И лодочник Таи - сама душа кашмирской долины, "живая антитеза западной вере в движение времени".
Лодочник живет вне времени, он видел, как рождались горы и умирали империи, помнит, как пришел в долину некий Иса, именуемый также Христом, дружил с молодым военачальником Александра Двурогого из Македонии. Он живет во вселенной, где все пребывает в вечной гармонической взаимосвязанности, где ничего не может измениться, ибо все сущее движется бесконечными кругами бытия и перемены,- или то, что кажется переменами,- лишь подтверждают неизменность законов жизни.
А доктор Адам Азиз утратил эту веру - и остался "с отверстой раной, с пустотой там, где должно быть жизненно важному органу". Пустота заполнилась историческим оптимизмом, верой в способность человека воздействовать на историю, направлять ход событий.
Иными словами, Сальман Рушди не сопоставляет мифологическое сознание Востока с рациональным знанием Запада, он сводит вместе два мифа разного происхождения; по его мысли, они и породили новый - миф о свободе, возвещающей новую жизнь. Может ли миф воздействовать на действительность? Нам ли этого не знать! Миф формирует действительность, как сосуд вливаемую в него влагу, однако субстанция, влага, остается самой собой.
Рушди пишет: "Миф, коллективная выдумка, открывает любые возможности" для мифологизации действительности в любом варианте, ибо что такое миф в нашей современной жизни, как не способ соотношения с ней? В этом смысле все мифы равноценны и различаются лишь продолжительностью существования.
Миф о свободе вздыбил Субконтинент, расколол его на части, но чем бурнее вскипали события, тем сильнее проявлялась тяга к стабильности. "Когда события приобрели размах... прошлое Индии поднялось, захлестывая ее настоящее; юное секулярное государство получило внушающее благоговейный страх напоминание о своей немыслимой древности, которой дела не было до демократии или женского избирательного права. В народе пробудились атавистические инстинкты, и, забывая новый миф о свободе, он вернулся к старым".
Нетрудно представить себе, что началось после выхода в свет "Детей полуночи",- никого из прочитавших роман равнодушным он не оставил. Все смешалось: восторги по поводу отточенности стиля и искрометности фантазии Рушди, лестные сравнения с Гюнтером Грассом и с Гарсиа Маркесом, присуждение престижнейшей премии "Букерпрайз", а с другой стороны, обвинения в спекуляции на теме в угоду западному читателю, яростные нападки за исторический нигилизм, протесты по поводу того, что написал автор о реальных лицах, даже судебный процесс, по счастью улаженный миром, протесты против протестов и так далее.
Известный пакистанский историк и публицист Тарик Али отметил, что ни один роман об Индии не имел такого успеха, как "Дети полуночи": "...многие жалуются - Рушди не нашел доброго слова ни для чего из происходящего в Южной Азии. Но, если вдуматься, Рушди не написал ничего, о чем индийцы или пакистанцы не говорили бы между собой".
Защищая свою позицию, Рушди упрямей всего отвергал обвинения в пессимизме. В статье "Отечества в воображении" - само название которой во многом проясняет концепцию писателя - он говорит: "В меру моих сил я постарался композиционной структурой романа передать способность Индии к непрестанному самообновлению. Именно поэтому мой роман переполнен персонажами и сюжетами, он ими просто "кишит". Сама форма призвана показать неисчерпаемость потенциала страны, о которой я пишу, и в этом смысле быть оптимистическим противовесом личной трагедии героя".
Фантазия писателя неуемна и необузданна, его воображение находится на постоянной точке кипения, в нем бурлят эпохи, события, судьбы, люди, звери, боги, монстры. Персонажи появляются, исчезают, снова выныривают на поверхность, иногда в другом романе, под новым именем - в новой маске, немного изменившиеся, а впрочем, те же, они еще нужны Сальману Рушди, он их еще не отпускает, они еще не все рассказали о себе, их жизни еще не кончены. Цикличность субконтинентального времени отодвигает прошлое не в глубину, а в сторонку, где оно остается на виду, души персонажей отыскивают для себя плотскую оболочку, с легкостью переселяясь в другую, когда придет пора, метафоры набегают одна на другую, сталкиваются, из осколков образуются новые, все в непрерывном движении, в процессе.
Жаркая баталия, разгоревшаяся вокруг, мягко говоря, нетривиального подхода Рушди к событиям огромного значения для судьбы Субконтинента - и не только для него,- отвлекла внимание от другого, глубинного пласта "Детей полуночи".
Между тем именно с "Детей полуночи" начинает Рушди исследование сквозной темы его творчества - сосуществования и взаимодействия истинного и вымышленного, действительности и иллюзии, лика и личины. Писатель возвращается к ней снова и снова, анализируя ее в разных аспектах, под разными углами зрения. Мифологическое осмысление реальности и обратное воздействие мифа на нее, превращение идеи в стереотип, возникновение и разрушительное действие эмблематической культуры наших дней, миф и реальность культурной самобытности - на каком бы материале ни ставил Рушди эти проблемы, его выводы носят отнюдь не региональный характер.
"СТЫД" появился в 1983 году, и краткость интервала между двумя произведениями является лишь дополнительным подтверждением тесной их связи. Нет, "Стыд" не сюжетное продолжение "Детей полуночи", но трудно избавиться от ощущения, что и здесь действуют все те же персонажи - они только надели новые маски. И действуют под новыми эмблемами. В чем разница между маской и эмблемой? Маска предназначена для перевоплощения, эмблема - для обозначения. Маска таит под собою суть, эмблема прокламирует, что следует считать сутью.
Эмблема Индии - демократическое, секу-лярное государство. Эмблема Пакистана - исламская республика. А в чем для Рушди их суть?
Индия осталась неизменной, какой всегда была, добавив к умопомрачительному корпусу своей мифологии еще один миф - о свободе, демократии, секулярности.
Пакистан же отрекся от своего прошлого, сочтя его неподходящим. Раз ислам есть единственное оправдание самого существования искусственно созданной страны, то и прошлое ее должно быть целиком мусульманским, а никак не общим с "идолопоклоннической" Индией. Понадобилось переписать историю - но на прежних страницах, где же взять новые? Получился палимпсест, где из-под торопливо сочиненной истории все время упрямо выглядывает та, настоящая. "Века Индии под тонким слоем среднепакистанского времени". А потому, заключает Рушди, все, что происходит в Пакистане, нужно рассматривать как борьбу между прошлым, насильственно запихнутом подальше, с глаз долой, и настоящим, которое только и держится, что на идее. Или, если угодно, как противоборство между вымыслом и реальностью, где вымышленное прошлое подчиняет себе сегодняшнюю действительность.
Метафорой Индии стали ее чудо-дети, так никому и не понадобившиеся. Метафора Пакистана - "фальшивое чудо", слабоумная и тем освобожденная и от прошлого, и от вины за него Суфия Зинобия, дочь, обманувшая ожидания родителей, уверенных в том, что зачали сына.
Суфия Зинобия, вместилище всеобщего стыда, который "должны бы испытывать, да не испытывают другие", сочетается браком с Омар-Хайамом Шакилем - но тезка великого поэта-вольнодумца не сочинил ни единой стихотворной строки и вообще не совершил ни единого поступка: любящие мамаши с детства освободили его от стыда, а заодно и от способности действовать.
Суфия Зинобия, сгоревшая со стыда, превратившаяся в яростного зверя, убивает Шакиля; стыд взрывается насилием в Суфии Зинобии, центральной фигуре романа, потому, что она, женщина - независимо от обстоятельств жизни,- в силу своего естества несет бремя дополнительной пристыженности.
Сальман Рушди видит в женщине воплощение природного начала, отвергающего все неистинное, надуманное, не проистекающее непосредственно из стихии бытия. Ал-Лат, извечная женщина, всемогущая, как сама природа, противостоит Ал-Лаху, началу концептуальному, стремящемуся взнуздать естество, ограничить свободу его проявлений. Рушди не то чтобы "ранен женской долей", а скорее сбит с толку рабским положением женщин, особенно в мусульманском обществе...
Они порой вырываются из рабства, но утрачивают гармоничность, присущую природе, и обращаются в разрушающую, силу - как Суфия Зинобия, как мстительная Хинд из "Сатанинских стихов". Эта тема тоже становится сквозной в творчестве Рушди.
Однако в "Стыде" внимание писателя сосредоточено на анализе того явления, которое он впоследствии назовет "эмигрантским сознанием": "Когда человек отрывается от родной земли в поисках свободы, он переселяется. Когда освобождаются целые народы, жившие на родной земле, как на чужбине (пример - Бангладеш), они обретают самоопределение. Что самое стоящее у тех и у других? Оптимизм! А что в этих людях самое нестоящее? Тощий багаж! Я говорю отнюдь не о фанерных чемоданах, не о немногочисленных и уже потерявших смысл безделицах. Мы окончательно отрываемся не только от земли. Мы поднимаемся над историей, оставляем внизу и память и время.
Все это могло случиться и со мной. Все это могло случиться в Пакистане".
Что может произойти с целым народом, если, не перемещая его с родной почвы, перерубить корни? Настойчиво втолковывать целому народу, что исторический опыт отцов и праотцов недействителен, что его генетическая память недостоверна, что прошлое следует понимать по новому? Что станет с таким народом? Будет, на манер Омар-Хайама Шакиля, пребывать в постоянном ощущении края бездны, некоторого неправдоподобия своего бытия, общей фальши по общему сговору. И будет изо всех сил хвататься за гонор, за эмблемы самовозвышающего обмана, охотно повиноваться запретам в страхе перед истиной. Будет расти число Шакилей, предпочитающих жить в "моральном раю" на обочине всего на свете, даже головы не поворачивая в сторону древа познания. Что бы они стали делать, вкусив от его плодов?
А совсем рядом с райскими кущами, под их прикрытием зреет стыд, созрев, взрывается нерассуждающим насилием, слепой местью за унижения. Умело взнуздав, страшную силу, впервые ощутившую себя таковой, ее можно направить на что угодно... Но об этом разговор отдельный.
Рушди пытается уточнить разницу между достоинством и гонором, между стыдом и старанием прикрыть бесстыдство, сопоставляя английское "shame" со словом "шарам", которое употребили бы те, о ком он пишет.
"Шарам - вот нужное мне слово,- пишет Рушди.- Вроде, маленькое слово, а значений и оттенков - на целые тома". Через общие индоевропейские корни "шарам" состоит в ближайшем родстве с нашим словом "сором", "срам".
Разве стыд синонимичен сраму? Или стыдиться и срамиться - одно и то же? Разве невозможно избегать срама, бояться посрамления, будучи свободным от стыда?
Рушди спрашивает: что останется, если вычесть из нашей жизни срам? И отвечает: бесстыдство останется. А если вычесть стыд? Ну тогда останется разнузданная свобода, свобода от всех пут и от всех уз, соединяющих людей друг с другом, соединяющих прошлое с настоящим.
"Стыд" - в еще большей степени, чем "Дети полуночи" - композиционно держится на жестком каркасе подлинных событий новейшей политической истории Пакистана, и действующие лица истории описаны с опознаваемым портретным сходством: Зульфикар Али Бхутто и члены его семьи, включая, конечно, Беназир; диктатор Зия-уль-Хак, фельдмаршал Айюб Хан; генерал Яхья Хан; некоторые другие. Незачем и говорить, что здесь нет - и быть не может - фотографической точности. Рушди опять-таки обнажает прием: "Есть две страны, вымышленная и реальная, и занимают они одно и то же пространство. Или почти одно и то же. Рассказ мой, как и сам автор, как и вымышленная им страна, находятся словно бы под углом к действительности. И там им и место, по моему разумению. А плохо ли это или хорошо - пусть судят другие. Мне думается, что пишу я все же не только о Пакистане".
Все же, видимо, есть необходимость хотя бы пунктирно очертить контур реальных событий - так читателю будет легче оценить угол расхождения между ними и вымыслом, что, в свою очередь, прояснит позиции Сальмана Рушди.
...Генерал Айюб Хан захватил власть в стране в октябре 1958 года. Он стер с лица пакистанской земли те демократические институты, которые начинали было строиться, произвел себя в фельдмаршалы, прижал непокорных белуджей - горцев из Немыслимых гор - и к девятому году правления завоевал всеобщую ненависть - хотя причины недовольства его делами были достаточно разнообразны. Волна недовольства достигла размеров девятого вала.
Мухаммед А. передал бразды правления генералу Яхья Хану - тому самому Пуделю, который к 1970-му вынужден был объявить выборы - акцию, диковинную для Пакистана и описанную в "Стыде" не столько гротесково, сколько реалистически,- на них убедительную победу одержала Пакистанская народная партия, возглавляемая Зульфикаром Али Бхутто. Но Бхутто одержал победу в Западном Пакистане, а в Восточном победила Народная лига под руководством шейха Муд-жибура Рахмана, потребовавшая автономии для восточного крыла, превосходившего западное крыло численностью населения, но нещадно эксплуатируемого меньшим крылом.
Ответом на требования Восточного Пакистана был военный удар Западного. Девять месяцев длилась кровопролитная война - до декабря 1971 года, когда на помощь Дакке пришла Индия, и через две недели пакистанская армия капитулировала, потеряв в бесславной кампании половину морского флота, четверть воздушного, треть наземных войск.
Пройдет немного времени - в Бангладеш произойдет военный переворот, шейх Муджи-бур Рахман будет убит (вместе с многочисленным семейством), страна вступит в долгий период нестабильности. А в усеченном Пакистане к власти придет более или менее законно избранное правительство во главе с Зульфикаром Али Бхутто; Пакистан получит конституцию, трудовое законодательство, земельную реформу и некоторые другие цивилизованные новации.
Трагическая ошибка Бхутто - его уверенность в том, что армия деморализована и опозорена, а значит, эпохе военных диктатур больше не бывать.
Он лично назначил на пост начальника генерального штаба безвестного и безродного офицера Зия-уль-Хака. 5 июня 1977 года Зия-уль-Хак совершил государственный переворот и отстранил от власти Бхутто. Вскоре Бхутто был арестован по явно сфабрикованному обвинению в соучастии в политическом убийстве и после долгого судебного фарса повешен. Есть и другая версия: он умер от пыток.
Десятилетие под сапогом Зия-уль-Хака заставит самых яростных политических противников Бхутто ностальгически вспоминать годы его лидерства... Интервью Резы Хайдара, отвечающего на вопросы журналиста, Сальман Рушди мог просто-напросто переписать из газет. Возможно, он так и сделал - Рушди насыщает свою прозу сюжетами, почерпнутыми из прессы, иногда сохраняя их в первозданном виде, иногда переосмысляя.
Вспомним Габриэля Гарсиа Маркеса: "Я исходил из необходимости стереть демаркационную линию между тем, что казалось реальным, и тем, что казалось фантастическим, ибо в мире, который я старался воплотить, этого барьера не существовало". Макондо, конечно, не Карачи, но задачу перед собой оба писателя поставили сходную - отсюда и сходство в способах ее решения. Отсюда и пристрастие к газетным вырезкам, к эху последних известий, к черновикам истории как документальному подтверждению несуществования демаркационной линии. Могла ли безудержная фантазия Рушди нарисовать то, что реально происходит с ним сейчас? В который уже раз политическая реальность эпохи дает сто очков вперед художническим выдумкам. В газетах пишут: скандал вокруг Рушди выглядит главой из одного из его романов... Да нет же, куда уж там Рушди! В "Стыде" Рушди доказывает несуществование и другой демаркационной линии - той, что в глазах многих отделяет благопристойность западной политики от авторитарно-тоталитарно-террористических методов политики вчерашних колоний Запада.
Справедливо замечено, что кто бы ни открыл воду, это сделала не рыба. Рассматривая Рушди с этой точки зрения, его, вероятно, следует отнести к классу земноводных: он обитатель двух культурных сред, восточной и западной, каждую из которых он знает и изнутри, и извне. Двойное зрение позволяет ему с особенной отчетливостью разглядеть "алогизм привычного" в обеих средах своего обитания.
Генерал Реза Хайдар слышит Голоса: правым ухом - голос очумевшего от святости фанатика Дауда, а левым - цитаты из Ник-коло Маккиавели, читаемые бархатным голосом Искандера Хараппы. Один подсказывает диктатору религиозные обоснования беззакония и бесстыдства, другой - обоснования, освященные политической традицией Запада. Бесстыдство, исключение нравственного фактора из политики,- явление всемирного порядка, и единственное отличие стран третьего мира заключается в том, что здесь политические процессы обнаженней, наглядней, резче: в этих краях политика не соперничество партий на выборах, а вопрос жизни и смерти, как сказал Грэм Грин о Панаме.
Бесстыдство кроется в самой природе политической жизни. Какая бы партия ни взяла верх, какая бы форма правления ни утвердилась - они уравнены методами, которые применяют открыто или тайно. Аристократ-президент и солдафон-диктатор различаются лишь эмблематически: тот - "законно избранный народом лидер", этот - "слуга отечества, избранный Богом".
Рушди еще и подчеркивает сходство между Иски Хараппой и Резой Хайдаром притчеобразной вставкой о Робеспьере и Дантоне (о Робестоне и Данпьере) - воистину, роман не только о Пакистане.
Для характеристики уже не романа, а самого Рушди хочется привести здесь поразительное для него высказывание - из книги о Никарагуа. Рушди пишет в ней: "Я с изумлением понял, что впервые в жизни столкнулся с правительством, которое готов поддерживать... Это сбило меня с толку. Я всю жизнь был в оппозиции к властям, более того, всегда полагал, что антагонизм по отношению к властям составляет одну из функций писателя. Оказавшись на одной стороне с ними, почувствовал себя просто неловко, но что делать, не избегать же правды: будь я никарагуанским писателем, я счел бы себя обязанным присоединиться к Сандинистскому фронту и трудиться, засучив рукава".
Рушди побывал в Никарагуа в пору, когда уже работал над "Сатанинскими стихами", и велико было, должно быть, потрясение от поездки, раз он, отложив роман, сел писать "Усмешку ягуара" - никарагуанский дневник, хотя скорее это дневник душевных состояний самого Рушди.
"САТАНИНСКИЕ стихи" писались долго, больше пяти лет. В августе 1988 года роман был опубликован - крупное философское произведение, многоплановое и полифоническое, местами нарочито усложненное большим количеством литературных аллюзий: типичное чтение для интеллектуалов, но ни в какой мере не могущее претендовать на успех у массового читателя. Возможно, Рушди и ожидал очередной критической битвы вокруг нового романа, но то, что последовало за публикацией "Сатанинских стихов", конечно, и в голову никому не могло прийти. "Сатанинские стихи" получили беспрецедентный резонанс, суть же романа оказалась полностью вынесенной за скобки.
Папку, куда я целый год складываю отклики на "дело Рушди", уже трудно завязывать. Однако в ней так и нет ни одной рецензии на роман - ни единого критического разбора этого, без сомнения, чрезвычайно значительного произведения. Накопившееся за год можно сгруппировать по трем основным темам.
Тема первая: действительно ли оскорбил Рушди религиозные чувства мусульман, а если оскорбил, то чем именно. Тут просто голова идет кругом от разброса мнений: автор высмеял пророка Мухаммеда. Автор изобразил его жен проститутками. Само название романа есть намек на Коран.
Тема вторая: имел ли Хомейни право-юридическое, моральное, богословское, наконец-выносить смертный приговор гражданину другой страны -- за художественное произведение, ни в малейшей степени не претендующее на авторитетность ученого трактата.
И третья: какие политические факторы привели в действие пусковой, механизм международного скандала.
Начать легче с конца.
Десятилетие, прошедшее после победы исламской революции в Иране, поставило страну на грань экономического коллапса, в чем не последнюю роль сыграли восемь лет войны против Ирака, столь же изнурительной, сколь и бессмысленной. Возникла тревога в отношении будущего исламского фундаментализма как государственной политики - в последнее время она потерпела не одно, а ряд поражений. Результат ирано-иракской войны, перемены в Пакистане, вывод советских войск из Афганистана побудили некоторых иранских лидеров, обычно именуемых "прагматиками", заговорить о компромиссах с внешним миром. В этой обстановке Хомей-ни просто необходимо было найти эмблему для новой активизации фундаментализма, которая утвердила бы его в качестве вождя всех мусульман мира - их около миллиарда,- а не одних только шиитов, чьим титулярным главой он являлся.
Сам по себе роман никого не интересовал: если бы не было Рушди с его "Сатанинскими стихами", их надо было бы выдумать.
Хотя, с другой стороны, как доказывает Рушди, выдумка - вещь реальная, так что есть резон и во мнении одной египетской газеты, писавшей в разгар кризиса: "Приговор аятоллы выставляет ислам в виде более неприглядном, чем все писания Рушди: мало кто их стал бы вообще читать, не поднимись вокруг них такой шум".
Надо сказать, что вопреки широко распространившемуся мнению водораздел между сторонниками и противниками акции Хомейни отнюдь не совпадает с границей между мусульманским миром и всеми остальными. Уже не говоря о целой группе интеллигенции стран ислама, решительно осудившей Хомейни- хоть и не всегда и не во всем оправдывавшей Рушди,- смертный приговор возмутил многих мусульманских богословов. Одни считали, что Хомейни, сделавший это единолично, преступил коранический завет, согласно которому никто не смеет поднимать свой голос выше голоса пророка. Многие негодовали по поводу награды, назначенной за голову Рушди, превращавшей, с их точки зрения, акт веры в убийство за плату. И теперь, несмотря на смерть Хомейни, писатель продолжает оставаться в зоне смертельного риска- ему грозит либо гибель от руки фанатика, либо пожизненное заключение под присмотром детективов из Скотланд-Ярда.
Для фанатичного ортодокса-мусульманина богохульство и отступничество Сальмана Рушди заключено уже в том, что он осмелился рассматривать ислам как идеологию, порожденную определенным историческим контекстом, а Мухаммада как человека, как историческую личность. Строго говоря, пророк Му-хаммад в романе не фигурирует: даже пророк по имени Махаунд является лишь в галлюцинациях одного из главных персонажей "Сатанинских стихов". Но кто прочитал роман вообще - из его недругов, из его защитников? Явно немногие.
Роман расходится колоссальными тиражами, но похоже, что его раскупают больше в знак протеста, чем для чтения (он труден для чтения), к тому же сторонники Рушди отстаивают не столько роман, сколько неприкосновенность принципа свободы слова - и, пожалуй, с тем же фанатизмом, с каким ортодоксы сражаются за неприкосновенность Корана. "Война слов,- заметил сам Рушди.- Слово пророка против моего".
Понятно, что любая религия имеет абсолютное значение для адептов, но относительное для воспринятия других. Коран для мусульманина совершенно равнозначен выражению воли Аллаха. Ислам - одна из религий, основанных на Откровении. Божественное откровение воплощено в Коране, что делает священными не просто установления, изложенные в нем, но и каждую его букву. Прототип Корана находится на седьмом небе, человечеству же он был явлен архангелом Джабраилом через пророка Мухаммеда - "совершеннейшего из людей", но человека. Божествен Коран, а не человек, избранный Аллахом для воспроизведения его слова.
Как религия Откровения, ислам не требует посредничества между верующим и Аллахом, необязательна и коллективная молитва. Однако с течением времени многое переменилось, а о той роли, которую сегодня играют муллы, можно и не говорить, она общеизвестна.
В интервью журналу "Штерн" Рушди сказал: "Муллы стали идеологической полицией нашего времени. Они превратили Мухаммада в некое безупречное существо, так что о нем запрещено говорить как о человеке с присущими человеку добродетелями и недостатками. И о распространении ислама запрещено писать как об историческом процессе. "Сатанинскими стихами" я нарушил и эти табу, и еще одно - я попытался рассказать о положении женщины в мусульманском обществе, о роли, отведенной ей Кораном... "Сатанинские стихи" - не антирелигиозный роман. Это попытка рассказать об эмигрантах, об их трудностях, о переменах, происходящих в их среде. Печальная ирония заключается в том, что мне, так долго трудившемуся, чтобы дать самовыражение эмигрантской культуре, частью которой я являюсь, пришлось стать свидетелем того, как люди, о которых я пишу, сжигают мою книгу, большей частью так и не прочитав ее".
География романов Сальмана Рушди повторяет собой географию его жизни: Индия, Пакистан, Англия. Лондон. Неузнаваемый Лондон, хотя все в нем на месте - опознавательные знаки знаменитых сооружений, улицы, площади, парки, названия которых будят множественное эхо литературных ассоциаций.
Вавилондон, говорит Рушди. А одна из глав "Сатанинских стихов" названа "Лондон зримый, неувиденный". Это эмигрантский Лондон, куда каждая популяция эмигрантов везет вместе с багажом цветные осколки прежней родины и сквозь них рассматривает но вое место своего жительства, дополняя воображением неувиденное, непонятное.
Эмигрант живет вымыслом. Он "вымышляет" и оставленную родину, корректируя даже свежие воспоминания, и место, куда перебрался, подгоняя впечатления от непривычной жизни под свои традиционные нравственные нормы. Эмигрант обречен на отчуждение. Старается он адаптироваться к новой культурной среде или отгородиться от нее - эмигрант остается чужаком, потому что о нем судят по готовым, нелестным стереотипам.
Достоевский писал, что Петербург - самый вымышленный из городов России, но Петербург придумал император-реформатор и выстроил его по единому самодержавному замыслу. Вавилондон же вымышляют - каждый на свой лад - жители стран, давших ему некогда его богатство и великолепие, теперь же хлынувшие сюда как бы в порядке реконкисты, встречаемые унижениями и оскорблениями. "Я индиец в Великобритании,- говорит о себе Рушди,- в расистской стране, где всячески подавляется достоинство национальных меньшинств, где еще свежи ностальгические воспоминания о колониальном прошлом".
Если уж подбирать к "Сатанинским стихам" эпитет с приставкой анти-, то больше всего подойдет "антирасистский". Это убежденно и убедительно антирасистский роман. За что и попал под запрет властей ЮАР, проявивших большую проницательность, чем многие критики.
Впрочем, правительство Великобритании тоже со временем разобралось что к чему и устами министра иностранных дел Джеффри Хау (теперь бывшего) официально заявило: "Мы не поддерживаем эту книгу. Она оскорбительна для нашего общества... Единственное, что нас с ней связывает,-наша верность принципу свободы слова".
Но, конечно же, не в изобличении расизма смысл "Сатанинских стихов". Рушди пытается показать противоборство между стереотипами сознания, в том числе расистским, и свободным поиском истины, из которого рождается новая культура, с многокорневой системой, возникающая на наших глазах в результате культурных взаимодействий...
В Вавилондонское столпотворение сваливаются с неба, обнявшись крепче двух друзей, архангел и сатана. Собственно, это два актера из Бомбея, они летели в самолете, который взорвали в воздухе пенджабские террористы, свободное падение с высоты в десять тысяч метров выявило внутреннюю суть обоих - и вот, кумир экрана Джабраил и озву-чиватель рекламы Чамча, по прозвищу "Человек тысячи голосов", оказываются в новых для себя ролях. Они как бы персонифицируют два полюса притяжения для эмигранта - сохранение культурной самобытности и попытку аккультурации. Джабраил неразрывно связан с Индией, Чамча изо всех сил старается стать англичанином. Чамча играет инопланетян-мутантов, Джабраил прославился в кино исполнением ролей индусских богов, но сейчас, когда он страдает галлюцинациями, ему чудится роль архангела Джабраила -он превращается в доподлинного архангела, посещает песчаный город Джахилию, где проповедует учение о едином боге пророк Маха-унд, человек могучей воли, но не свободный от сомнений. Пророк сражается с сомнениями- и с архангелом Джабраилом,-вынуждая архангела говорить ему то, что жаждет он услышать. Преодолев сомнения, Махаунд утверждается в уверенности, что учение его есть сама Истина.
Сальман Рушди объясняет в интервью еженедельнику "Камбио-16": "Только чувство причастности к истине помогает человеку сохранить себя. Как же узнать, что перед нами абсолютная истина? Что есть истина - то, что считает истиной большинство? Но большинство может изменить взгляды в ходе истории... Махаунд приходит к проповеди религии абсолютной истины, а потому его последователи будут служить не богу, но сатане".
Терзаемый галлюцинациями, Джабраил надеется найти спасение в любви к светловолосой покорительнице Эвереста Аллилуйе Кон, уйти от множественности вымыслов в истинное чувство. Но Аллилуйе не спасти возлюбленного - она и сама не может вырваться из мира, где истина погребена под бесчисленными и взаимоисключающими стереотипами и эмблемами.
"XX век,- жалуется Аллилуйя,- отменил знание. Мы живем в придуманном мире, где все происходит как по волшебству. Как же понять, что здесь хорошо, что плохо, если вообще невозможно понять происходящее?"
Размываются различия между песчаным миром галлюцинаций и многократно вымышленным Вавилондоном, обитателям которого, обуреваемым взаимной ненавистью и подозрительностью, нужна не истина, но визуальная, предельно упрощенная эмблема - чтобы сразу можно было отделять своих от чужих. В этом городе никто никого не видит потому, что видение требует понимания, признания отсутствия единой, абсолютной истины. Здесь же реальность заменена эмблемой, суть - стилем. Время от времени Вавилондон сотрясают взрывы насилия, подлинность которого немедленно скрывается под эмблематическим - ясным и однозначным - истолкованием.
Вавилондон и сам есть эмблема - глобально распространяющейся эмблематической видеокультуры. Символ ее - дистанционный переключатель телепрограмм, "прокрустово ложе XX века, великий уравниватель, отсекающий серьезное, вытягивающий чепуховое, сообщающий равное значение рекламе, убийству, спортивной игре, тысяче и одному развлечению и стольким же трагедиям, реальности и вымыслу".
И живет здесь в изгнании некий Имам, твердый в уверенности, что обладает единой и непреложной истиной. Он не назван по имени, ибо в этом нет надобности. "Кто он? Изгнанник. Этот термин нельзя смешивать, нельзя путать с другими - эмигрант, перемещенное лицо, беженец, иммигрант. Изгнание есть мечта о победоносном возвращении на родину, изгнание есть мечта о революции: это Эльба, а не Св. Елена; это парадоксальное состояние - взгляд в будущее глазами, устремленными в прошлое".
Имаму требуется не одобрение Джабраила, а помощь в борьбе против Ал-Лат, "узницы своей природы, скованной цепями Времени", ибо Имам - враг Времени.
"После революции,- обещает он,- мы уничтожим все часы, само слово "время" будет исключено из нашего словаря... мы возродимся в остановившемся Времени пред очами всемогущего бога".
Почему Сальман Рушди озаглавил свои роман "Сатанинские стихи"? Писатель не придумал это название, а позаимствовал его у ат-Табари, известнейшего мусульманского историка IX века, в чьих трудах упоминается предание о "ложном наущении" пророка Мухаммада. Проповедуя единобожие, Мухаммад натолкнулся на сопротивление жителей Мекки, упрямо не желавших отказаться от поклонения трем богиням. Тогда, как сказано у ат-Табари, "пророк возжелал, чтобы бремя народа стало полегче" и ему были явлены суры (стихи) о том, что богини эти суть вестницы Аллаха. Мухаммад обрадовал верующих, сообщив им об этом, но позднее архангел Джабраил объяснил Мухаммаду, что были то "сатанинские стихи" и пророк изъял их из Корана.
Вот это предание и оживает в галлюцинациях Джабраила; он делается свидетелем - скорее даже соучастником - сомнений и терзаний пророка, пособничает в его компромиссах. Джабраил присутствует и при торжестве учения Махаунда, которое подчиняет себе людей - ислам и означает "подчинение" в переводе,- подчиняет и самого Махаунда, уверившегося в том, что истина, проповедуемая им, абсолютна и вневременна.
Сатанинские стихи были источником мук и сомнений, но они обязывали душу трудиться в поисках истины, отвергать ложные наущения, определять, что есть добро, а что - зло. Уверившись же в том, что его учение и есть истина, сомнению не подлежащая, заменив труд мысли подчинением, Махаунд и его последователи перестали служить Богу. Не сомнение дело рук сатаны, а слепое повиновение, фанатизм, способный обратить прекраснейший из идеалов в его противоположность.
"Сатанинские стихи" не роман характеров. Это роман идей, как, впрочем, все, написанное Сальманом Рушди. Идеи все те же - сквозные для его творчества, но интерпретация их расширяется с каждым новым произведением.
"Дети полуночи" шире географии Субконтинента, "Стыд", видит бог - это не о Пакистане! А "Сатанинские стихи"- не оказались ли мы все сегодня в "эмигрантском обществе"? Конечно, сейчас о культурной автаркии можно говорить только как об одном из вариантов масс-культуры - и это не парадокс, а констатация факта. Средства массовой информации даже концепцию государственного суверенитета поставили под вопрос, а культура и в былые времена, и под гнетом любых запретов умудрялась жить перекрестным опылением.
Этнопсихологи знают, что разделение на "свой" и "чужой" резче всего проявляется на пограничье этносов, где сопоставление легко уступает место противопоставлению. Не происходит ли сейчас всемирное смешение этносов, небывалое доселе взаимодействие культур, в котором граница между "своим" и "чужим" должна совпадать с гранью между истинным и вымышленным, реальностью и ее стереотипом? И может быть, сегодня, как никогда прежде, леность души и легкость существования в окружении стереотипов и есть "ложное наущение"?
САЛГАНИК МАРИАМ ЛЬВОВНА - литературный критик, индолог, переводчик. Автор многих статей по проблемам литератур Азии и Африки Переводила прозу и поэзию современных писателей Индии, Пакистана, Бангладеш, в том числе романы Ананты Мурти "Самскара" Бапси Сиддхва "Огнепоклонники" и др.
Перевод с английского И. Багрова