Олька Макеева была отличницей-зубрилкой, хорошие отметки ей ставили не за знания, а за усердие. Невзрачная тихоня, она умудрялась оставаться незаметной, даже несмотря на высокий для женщины рост. Они оказались в одном классе, когда из шести восьмых набралось всего на три желающих получить полное среднее образование. Мальчишек в классе стало десять человек, в два раза меньше, чем девчонок, хотя раньше было примерно поровну. Мальчишки заняли последние парты во всех трех рядах и две предпоследние в крайних. Он сидел за последней в среднем ряду, Олька — перед ним. Место ей, как зубрилке, было на первой парте перед учительским столом, на «камчатку» ее и Милку Черевкову — широкогрудую пловчиху, кандидата в мастера спорта — загнали из-за роста. Жиденькие темно-русые волосы Ольки были зачесаны назад, открывая невысокий лоб в красных угрях, и заплетены в тощую косичку, которая казалась короче, чем была на самом деле. Он дергал ее за косу от скуки или когда нуждался в учебнике. Сам ходил в школу с одной общей тетрадью на все предметы: засунул ее за пояс под пиджак — и чухнул с уроков, уборщица или учительница на выходе из школы не придерется: куда это ты с портфелем направляешься?! Он дергал за косу и командовал:
— Учебник дай!
Олька молча и потупив глаза давала учебник.
Эта коса на сутулой спине были для него символом безропотной покорности коммунистической диктатуре. Когда он начинал спорить о преимуществах «развитого социализма» с учительницей по обществоведению, молодой и еще не научившейся по-коммунистически затыкать оппонентам рот, Макеева ниже обычного склоняла голову, спина сгибалась еще сильнее, и у него возникало непреодолимое желание врезать Ольке промеж забугривших лопаток. Остальные одноклассники тоже помалкивали, но ее согнутая спина бесила больше всего.
Его сосед по парте Андрей Дичев по кличке Дик тоже дергал Ольку за косу, когда нужно было что-нибудь. С Милкой Черевковой этот номер не проходил, ее дергали за коротко стриженые волосы, когда урок был уж совсем скучным, обычно на математике. Милка разворачивалась с грохотом — обязательно что-то падало или ломалось — и закатывала Андрюхе звонкую оплеуху, хотя в большинстве случаев виноват был не он.
— Черевкова! — прикрикивала на нее математичка.
— А чего он, дурак, дергает?!
— Наверное, влюбился, — отвечала учительница.
Если Дик и был к ней неравнодушен, то только потому, что Милка — старшая сестра Эдика Черевкова, гордости всех мальчишек школы, который в пятнадцать лет уже побеждал на областных соревнованиях по боксу.
Может быть, и Олька принимала дерганье за проявления влюбленности к ней. Это он понял на выпускном вечере. В актовом зале отзвучали напутственные речи директора и учителей и на сцене школьный вокально-инструментальный ансамбль принялся настраивать аппаратуру, готовясь к балу. Мальчишки сбегали в туалет этажом ниже и засосали по бутылке портвейна, припасенного заранее. Пьяный от радости и вина, он стоял с соседкой по дому, учившейся в параллельном классе, и трепался о чем-то веселом. Впереди были свобода и воля. С завтрашнего дня начнется другая жизнь, намного лучшая.
— Как на тебя смотрит вон та, дылда! — с ухмылочкой произнесла соседка, глядя ему за спину. — Твоя пассия ? — жеманно выпятила она последнее слово. — Подожди, не сразу оборачивайся.
Встретившись с ним взглядом, Олька Макеева испуганно потупилась и густо покраснела.
Он фыркнул:
— Тоже мне, пассия!
Он поступил в московский вуз, женился на москвичке и остался в столице по распределению. На родину приезжал все реже и реже, за двадцать лет так ни разу и не встретившись с Макеевой. Как-то уже после окончания института столкнулся с Милкой Черевковой, которая к тому времени вышла замуж, родила сына, забросила спорт и стала в три раза толще. Она и рассказала, что Олька провалилась в институт, пошла учиться в ПТУ, где через полгода задурила: запила, по рукам пошла, дважды аборт делала, потому что не знала, кто отец. Покуролесив пару лет, сошлась с бывшим зэком, алкашом, родила от него близнецов, мальчика и девочку, оба слабенькие на голову, отстают в развитии, а сейчас работает уборщицей на заводе.
— Рассказал бы кто — в жизни бы не поверила! Но ведь своими глазами все видела, сколько раз плакаться ко мне приходила, пока я ее не отвадила. Вот тебе и отличница! — закончила рассказ Милка и произнесла назидательно: — Мне мама все время ее в пример ставила, а жизнь — она рассудила.
Кажется, Гитлер сравнивал коммунистическую Россию с колоссом на глиняных ногах: толкни — рухнет. Хотя его толчки результата не дали, фюрер был прав. Держать удары Россия умеет, а вот стоило ей сделать шаг вперед, как завалилась мордой в грязь. Москва, правда, не сильно пострадала. В годы студенчества он возил из провинции в столицу деньги и еду — родительскую помощь, а теперь тащил то же самое в обратном направлении, потому что старики-родители, пенсии которым задерживали на полгода, сами бы не выкарабкались, причем ездить теперь приходилось чаще, потому что и почте, и знакомым доверять было глупо.
Каждый раз, приезжая в гости, у него складывалось впечатление, что погружается в бочку теплого меда. Столичная суетливость и раздражительность без остатка растворялись в провинциальной благодушной неторопливости. Некуда и незачем было спешить да и делать ничего не хотелось. В его старом трехэтажном тридцатишестиквартирном доме на окраине города жили только старики и молодежь, а среднее поколение разъехалось по всему свету в поисках заработка. Старики сидели на скамейках у подъездов и выглядывали почтальоншу: вдруг принесет пенсию?! Молодежь «забивала козла» за вкопанным в землю столом и ждала возможности подхалтурить: что-нибудь отремонтировать, перетащить или погрузить старикам. Оплачивалась халтура самогоном. Раньше на весь дом была одна самогонщица. Занималась она этим по ночам и считалась паршивой овцой. Теперь гнали почти все: самогон оказался самой стойкой валютой.
Изредка, превозмогая тягучую лень, он выходил из родительского дома на прогулку. Автобусы ходили редко, потому что государственным не хватало топлива, а на коммерческих мало кто ездил из-за безденежья. Он тоже не стал дожидаться автобус, а пошел пешком в центр района, откуда на троллейбусе можно было доехать до центра города.
По этой дороге он десять лет ходил в школу. В конце квартала, там, где дома переходили в пустошь, перерезанную канавой с ручьем из вечно протекающей канализации, когда-то стояла пивнушка. От нее остались две полуразрушенные, закопченные стены — хозяева не сумели договориться с бандитами. Поляна — как называли пустошь жители, — было раньше любимым местом детских игр. Теперь вся разделена на участки, огороженные сухими ветками, спинками кроватей и металлическими листами, где пенсионеры выращивали картошку и прочую зелень и благодаря этому выживали.
Дальше дорога пролегала между двухэтажными домами, совсем уже ветхими. В одном из них, на первом этаже которого раньше располагался продуктовый магазин, потом ликеро-водочный, а теперь ночной, когда-то проживала Лиля. В его школьные годы ей было лет пятьдесят, хотя выглядела не больше, чем на тридцать. Она обычно стояла на углу дома и провожала мальчишек пристальным, манящим взглядом и странно улыбалась. Его одноклассник, сосед Лили по дому, утверждал, что она дает задаром всем и в любое время дня и ночи. Несколько раз они всем классом собирались сходить к ней, подзадоривали друг друга, но так и не решились. Он долго не мог избавиться от навязчивого впечатления, что где-то уже видел такую улыбку, пока однажды не присмотрелся внимательнее к репродукции картины Леонардо да Винчи «Мона Лиза». С тех пор и живую женщина, и женщину с картины стал называть Мона Лиля.
Он вроде бы давно уже перестал расти, но с каждым приездом школа казалась все ниже. Несмотря на каникулы, на школьном крыльце стайка детишек обсуждала что-то громко и весело. Для них кризис — это что-то далекое, к ним отношения не имеющее. У второго корпуса, где учились начальные классы, было пусто. И он отсидел первые четыре школьные года за партой в этом здании, а потом провел в нем семь дней и шесть ночей, когда мальчишек-девятиклассников со всего района согнали сюда на военные сборы. В первый день их погоняли строем по футбольному полю, на второй — свозили на стрельбище, где дали выпулить по пять патронов из автомата «калашникова», а затем военкомы закрылись в кабинете на первом этаже и запили во всю широту армейской души, предоставив мальчишек самим себе. Пацаны тоже пили и курили и еще играли в карты. Он играл с Диком на одну руку. За пять дней срубили семьдесят рублей — месячную зарплату матери Андрея, библиотекарши. В последнюю ночь, в первом часу, он выбежал из здания стрельнуть сигарету. Завернув за угол, чуть не сбил мужчину, который испуганно отпрянул.
— Дядь, дай закурить! — развеселенный испугом взрослого человека, насмешливо потребовал он.
— Не курю, — буркнул мужчина, выдохнув запах свежего перегара, и поправил указательным пальцем очки на переносице.
— Ну и дурак!
Улицы были пусты, пришлось бежать на остановку автобуса и собирать окурки. На крыльце школы его поджидали военкомы со всех школ района и тот самый мужчина в очках, который оказался заведующим районным отделом народного образования. После опознавания и короткой разборки, заврайоно огласил, что такому подростку не место в средней школе. Правда, дальше угроз дело не пошло. Проснувшись утром и протрезвев, заврайоно, наверное, пришел к выводу, что не сможет ответить на вопрос, что он сам делал около школы в такое позднее время, откуда, от кого возвращался?
За школой дорога поворачивала к одноэтажным частным домам, сужалась вдвое, менялась из асфальтированной на бетонированную и проходила между высокими деревянными заборами. Здесь всегда стоял приятный запах пересушенного дерева и вишневого клея, хотя вишен поблизости-то и не было.
Затем надо было пересечь пять железнодорожных колей сортировочной станции. Раньше здесь всегда стояло не меньше двух железнодорожных составов и приходилось пролезать под вагонами. Теперь было пусто. Лишь маневренный тепловоз стоял вдалеке, рядом со зданием станции.
По ту сторону колей располагались несколько корпусов ремонтно-механического завода, тоже опустевшие. Кризис для тех, кому он выпал, — беда, а потомки не раз, наверное, помянут его добрым словом за то, что отодвинул экологическую катастрофу на несколько лет. По крайней мере, лесополоса у завода разрослась, стала гуще.
В этой лесополосе в теплое время года они прогуливали уроки. Играли в карты, стреляли из самопалов. Однажды Андрей Дичев смастерил из детского пистолета боевой. Оружие получилось однозарядное, со съемным стволом. В ствол вставлялась гильза от малокалиберной винтовки, начиненная порохом или серой со спичек и запыжованная тетрадной бумагой, а вместо капсюля прилепливался пластилином игрушечный пистон, с другой стороны вкидывалась пуля из переплавленного свинца и тоже запыжовывалась. Потом ствол вставлялся в пистолет. Заходил туго, надо было упереть во что-нибудь и сильно надавить. Во время очередной такой процедуры, когда Дик надавливал левой рукой, уперев дуло в правую, пистолет выстрелил. Андрей выронил оружие и зажал правую ладонь левой, боясь посмотреть на нее. Лицо резко побледнело. Он придержал обмякающее тело Дичева за талию, не давая упасть, а кто-то хлестнул несколько раз по белым щекам. Андрюха быстро оклемался, обвязал носовым платочком руку. Как ни странно, она не кровоточила. Обсудив ситуацию, повели Дика не в больницу, а в заводской травмпункт. Мол, бегали по куче строительного мусора, которая громоздилась между заводом и лесополосой, Анрюха упал и накололся рукой на арматурину.
В травмпункте пожилая медсестра, читавшая за столом книгу в газетной обложке, выслушала их внимательно, вздохнула и сказала:
— Ну-ка, покажи.
Андрей развязал платочек и впервые глянул на рану. Крови не было, только желтоватая полупрозрачная жидкость полусферой вырастала над овальной раной с гладкими краями, которую окружал черный пороховой след. Дик плавным движением, даже не поморщившись, стер след платочком и только потом протянул руку медсестре. Она обработала рану, забинтовала и посоветовала сходить в больницу, но не очень настойчиво. Видимо, догадалась, что есть что скрывать, а в больнице сразу сообщат в милицию. На следующий день рука распухла, стала чуть ли не вдвое толще. Опухоль держалась несколько дней, боялись, как бы не началась гангрена. Потом из раны потек гной и вместе с ним вышли оба пыжа. Опухоль спала, рана зажила, а пуля осталась в руке, о ней напоминала синева шрама.
Этот случай не отбил у Дика любви к оружию. После школы поступал в военное училище, хотел стать конструктором. Не прошел по зрению. Зато для Афгана глаза оказались в норме. С войны Дик вернулся безразличным ко всему, кроме водки и «калашникова». Попьянствовав с полгода, он устроился токарем на ремонтно-механический завод, женился, обзавелся двумя детьми. Началась перестройка, завод встал, рабочих отправили в бессрочный неоплачиваемый отпуск. Андрюха опять запил, ушел от жены, потому что не мог сидеть у нее на шее и смотреть в глаза голодным детям. На водку зарабатывал изготовлением оружия. Револьверы не хуже фирменных он делал на своем раздолбанном, старом, токарном станке на заводе. Начальство не мешало: никому ни до кого дела не было. Однажды на Андрея вышел Эдик Черевков, сначала заказал оружие, затем позвал в свою группировку. Спортивная карьера Эдика оказалась не долгой, потому что много пил. Черевков сколотил бригаду из тех, с кем тренировался и выступал на соревнованиях, и занялся рэкетом. Дик стал лучшим киллером бригады. Убивал из «калаша», дерзко, на виду у людей. Правда, милиция никогда не могла найти свидетелей. Вроде бы и не трусливый народ жил здесь, как и на любой окраине, а никто не хотел помогать милиции, потому что ненавидели ее сильнее, чем бандитов. Да и жертвами были далеко не лучшие люди.
Группировка Эдика Черевкова подмяла под себя весь район. Потекли деньги и немалые, бандиты начали обустраиваться. Раньше возле завода земля пустовала, теперь занята двух-трехэтажные особняками, между которыми пролегла новая широкая асфальтовая дорога. Черевков отгрохал себе трехэтажный со спортзалом в пристройке и петухом-флюгером на крыше. Теперь в этом доме живет Милка со своей семьей. Эдик не успел жениться, был убит из «узи» в ресторане. Пока орудовали у себя в районе, все было хорошо, но потом они решили, что достаточно окрутели, и полезли в центр города. В ресторане Эдик сидел с двумя телохранителями, лицом к входу в зал, но киллер прошел через кухню. По вытянувшимся лицам собеседников Черевков понял, что сейчас произойдет, и улыбнулся задорно-презрительно, как делал на ринге перед заведомо выигрышным поединком. Так рассказал выживший телохранитель.
У Дика дом был двухэтажный и без выпендрежа, как и он сам. Убили Андрюху прямо здесь, у ворот. Из его любимого «калаша». Дик был без телохранителей, потому что, как он сам говорил, если хорошие «бабки» зарядят, никакая охрана не поможет. А он разбирался в этом вопросе. Очередь разнесла голову, и опознали Андрея по синеватому шраму на правой ладони. Бывшая жена отказалась жить в этом доме, а продать никак не могла, хоть и отдавала за бесценок. Покупателей отпугивала дурная слава дома и сосед — цыганский барон.
Этот отгрохал что-то трехъярусное. Один ярус — высотой метров в шесть-семь, с узкими стрельчатыми окнами, будто вырезанный из готического храма, — втиснули между двумя другими, обычными для этих мест по высоте и архитектуре. На высоченной крыше двое рабочих укладывали темно-красную пластмассовую черепицу. Сперва ее покрыли листовой медью. Крыша рухнула. Потом жестью. Тот же результат. Третья попытка обещает быть удачной. В трехметровом заборе, сложенном из огнеупорного кирпича, скорее всего, позаимствованного на ремонтно-механическом заводе, имелись широченные двухстворчатые металлические ворота, в которых свободно разъедутся две тачанки. Правда, в щель между створками виден был стоявший во дворе черный «мерседес-600». На створках ворот какой-то доморощенный художник изобразил двух сражающихся русских богатырей в шлемах, кольчугах и на вздыбленных, вороных конях. Копьями богатыри оперлись друг другу в щиты — кульминация поединка. Почему-то оба русских богатыря были чернобороды и с типичными цыганскими лицами.
Дальше по этой стороне был треугольный клочок пустующей земли, новая улица под углом вливалась в старую дорогу, всю в колдобинах. Старуха в лохмотьях, бредшая навстречу, свернула на пустырь, наклонилась за пивной бутылкой, вытряхнула из нее пену и положила в сумку, где, судя по звону, лежали другие. Когда старуха разогнулась, боязно, словно ожидала прострела радикулита, он узнал ее. Олька Макеева поседела, ссутулилась, обрюзгла и выглядела еще забитее. С отменой диктатуры она не стала свободнее. Макеева шагнула навстречу ему и подняла голову. Он не разглядел ее глаза, их как бы и не было, терялись под насупленными бровями, но понял, что его узнали. По лицу Ольки пробежал испуг и сразу сменился ожесточением, с каким долго и бесцельно бьют что-то очень ненавистное. Она наклонила голову и быстрее пошла вперед.
Ему стало стыдно, будто его самого застукали за собиранием бутылок. Он сделал вид, что не узнал Ольку. Минуя его, Макеева что-то произнесла. Не поздоровалась, потому что фраза была длинная, и не упрекнула или оскорбила, потому что тон был нейтральный. Может быть, сообщила какую-то свою правду жизни? Ему хотелось развернуться, догнать Ольку и спросить, что она сказала, но знал, что никогда не сделает это.