(Картинки подлинной действительности)
I
Я уехал из столицы на рождественские праздники далеко в глушь, в саратовскую деревню. Уединенный помещичий хутор, белые поля, купы деревьев, все в белом инее. Почта -- в 12-ти верстах, ближайшая железнодорожная станция -- в 16-ти. Газеты привозятся не каждый день, да ведь и читать их необязательно. Одним словом, -- отдых среди природы! В одной стороне из-за снежных сугробов видны крылья мельницы. В другой, над оврагом, выстроились в ряд избы с соломенными крышами. Две деревеньки. Они теперь, как известно, уже "успокоены". Едешь по дороге, -- попадется крестьянский меринок с розвальнями, сидящие в санях снимают шапки. Вспоминаются старые деревенские мотивы: "Вы -- наши, мы -- ваши".
Как-то, после Крещения, в ясное морозное утро к хутору подъехала пара саней. Шесть мужиков вошло в переднюю, отряхаются, натоптали снегу. Приехали по своему делу к хозяину хутора. Посоветоваться.
-- В чем дело?
Они рассказывают. И я хочу теперь в свою очередь рассказать читателям про это небольшое, довольно обычное в успокоенной деревне "дело", не новое, не оригинальное, но все-таки поразительное. Вы читали это десятки раз, и я тоже. Но мне хочется дать вам хоть раз полную и законченную картину того, о чем и вы, и я читаем ежедневно. Я буду передавать именно так, как мне рассказано, не прибавляя ни одной черты от себя. Только, во избежание длиннот и повторений, сведу шесть рассказов в один и прибавлю к ним. еще несколько, слышанных от "сторонних свидетелей" впоследствии.
II
Их шестеро: три отца да три сына. Чубаровской волости, Сердобского уезда, деревни Кромщины, крестьяне: Семен Устинов Трашенков, да Семен Миронов Коноплянкин, да Созон Макаров Еткаренков.
Это -- отцы. С ними -- сыновья: Трашенков Павел, почти еще юноша, с красивым правильным лицом, да Коноплянкин Абрам (скуластое лицо общедеревенского типа), да еще Еткаренков Василий (лицо умное, выразительно-печальное).
С ними произошла вот какая неприятная случайность.
В дер. Кромщине живет богатый мужик Дмитрий Евдокимов Шестеринин. Мужик -- хозяйственный, крепкий, из тех "сильных", на которых теперь держится правительственная ставка. Между прочим и ростовщик. В ночь с 27 на 28 октября истекшего года у него случилась покража: взломали кладовую и вытащили два сундука. Наутро сундуки нашлись в овраге, разбитые. Большая часть содержимого оказалась налицо: воры, очевидно, искали денег и ценных вещей. Шестеринин сначала показал убытки на триста рублей (в том числе долговые расписки разных лиц), потом свел до девяноста рублей. Бабы жаловались на пропажу холстин да миткаля.
Кто украл -- неизвестно. Надо узнавать.
В роду у Шестерининых есть свой мудрец, Василий Вонифатьевич Шестеринин, который гадает о покражах. Позвали его, и долго вечерами в избе Шестерининых шло колдовство. "Канифатыч" раскрывает Псалтирь и читает "каку-то псалму". На левой руке у него на палец намотана нитка от клубка. На клубок надеты замок (или ключ) и ножницы. По прочтении "псалмы" Канифатыч начинает называть разные имена. На чьем имени ножницы задрожат и повернутся, тот и есть вор. Признак: с этих пор он начнет чернеть.
Колдовали несколько дней; ножницы указывали несколько имен, особенно часто вздрагивали они при имени некоего Григория Чикалова, который, надо заметить, был в ссоре с Шестериниными. Но Григорий чернеть не чернеет...
В это время по деревням много свадеб. В начале ноября на одной из таких свадеб к Шестеринину подсел Никифор Кожин, мужичонко из таких, которые смотрят в глаза богатым мужикам. Знал ли он, что на Чикалова указывают ножницы с клубком, а тот упорно не чернеет, или просто ждал угощения и с этой целью хотел сказать богатею что-нибудь приятное, только подсел этот Кожин и говорит:
-- Позови меня, Митрин Евдокимыч, к себе. Угостишь, я тебе весточку скажу, о пропаже об твоей.
Кожина позвали, угостили. В благодарность услужливый человек сообщил, что он живет в экономии помещика Жданова и там же есть работник Григорий Чикалов. Так вот ему, Кожину, известно, что этот Чикалов в ночь кражи куда-то отлучался. И знает об этой отлучке Абрам Коноплянкин. Все это Кожин бессовестно лгал. Впоследствии оказалось, что в ту ночь Чикалов долго играл в карты с другим работником. Это видели все рабочие и даже староста. Но "весточка" все-таки была приятная: подтверждались указания клубка и ножниц, и свидетелем назывался Абрам Коноплянкин, состоявший в отдаленном родстве с Шестерининым. Значит, подтвердит.
После этого Шестеринин обратился к уряднику, и на сцену выступают три доморощенных Шерлока Холмса. Первый из них -- сам урядник, носящий странное имя Гая: Гай Владимирович, господин Иванов. С ним -- два стражника, имена которых мне сообщить не могли. Впрочем, фамилия одного из них -- Борисов. Человек -- грубый, грузный, тяжелый. Известен уже ранее производимыми "дознаниями". Особенно говорят о дознании в селе Алемасове. Розыскные таланты его покоятся главным образом на природных дарованиях: огромный кулак и очень грузное телосложение. "Ударит, -- с ног долой. После этого вскочит на человека, топнет раз -- другой, человек делается без памяти".
Эта полицейская тройка приступила немедленно к "следственным действиям". Было это вечером с 13 на 14 ноября, перед самым, значит, крещенским постом; "сильная власть" любезно явилась в дом потерпевшего Шестеринина. В этом доме -- три избы. Передняя, в которой производились первые допросы. Во второй (средней) стоял самовар, водка и обычные деревенские закуски: курятина и яйца. За столом происходило обильное угощение: шестерининские бабы то и дело меняли самовары и подавали новые бутылки. В комнате было людно: кроме трех полицейских и хозяев, тут присутствовал староста (двоюродный братец хозяина, тоже Шестеринин) и двое десятских, которых потребовал урядник. Через некоторое время явились еще двое понятых, которых пригласили в середине вечера, и два подводчика {Фамилии "понятых": Митрофан Степанович Илюшин и Василий Филиппович Танин. Один из подводчиков -- Григорий Варламович Хохлов.}. Очевидно, господа полицейские и не думали облекать свои действия покровами какой бы то ни было тайны. Они были уверены и в себе, и в силе своей власти, и в своем "полном праве".
Была еще третья изба, задняя. Окна в ней были тщательно занавешены.
Прежде всего позвали предполагаемого свидетеля, Абрама Коноплянкина. Я сказал выше, что он -- дальний родственник Шестерининых. Предполагалось, что "по-родственному" он сразу же сделает всем удовольствие и подтвердит извет Кожина (который был тут же).
Этот Абрам, рыжеватый парень с широким простодушным лицом, так передавал мне о своих "свидетельских показаниях":
"Позвал меня десятский. Я пришел. В передней избе у Шестериввных встретил меня урядник и говорит добром: "Вот, Абрам, скажи, ты видал, что Григорий Чикалов уходил в ту ночь, как случилась кража?" -- "Нет, говорю, я этого не видал". Урядник вышел в среднюю комнату. Там чай пили. Поговорили что-то между собой. Потом зовут меня. Выходят урядник и два стражника из-за стола, губы обтирают. Урядник опять спрашивает: "Говори, Абрам, ты видал, что Григорий уходил?" -- "Никак нет, говорю, не видал". -- "А как же вот Кожин говорит, видел ты. Говори, Кожин: он видел?" Кожин говорит: "Видал. Он с нём спал вместе". -- "Нет, я говорю, я не с нём спал. Я на нижних нарах спал с Мироновым. Спросите у людей. Все знают".
При виде такого "упорства" урядник размахнулся и ударил Абрама; потом принялись бить его втроем со стражниками. "Говори, что видал". -- "Я, говорю, не видал". Урядник -- опять по щеке. Я упал. Он меня давай ногами топтать. Встал с полу. Тут стражник один ткнул нагайкой в бок, черенок сломался. Потом давай раздевать меня. Я вижу, беда будет. Не дался раздевать, спутался. И говорю:- "Ну, видал. Уходил Григорий. А зачем уходил, не знаю. Может, до ветру". Меня отпустили. Сел я рядом с Кожиным. Сидим. Он ничего не говорит, и я ничего. Я весь избитый, морда в крови, болит все.
Таким необыкновенно искусным и остроумным путем получено второе свидетельское показание против Григория Чикалова. Теперь, значит, против него уже -- ножницы, извет Кожина и показание Абрама. Позвали самого Григория. Его ввели прямо в среднюю избу и поставили перед всей компанией, у стола с самоваром и закусками.
-- Ну, Григорий, говори: ты куда ходил в ту ночь, когда у них вот кража случилась?
-- Да я никуда не ходил.
-- А, ты отказываешься?
Хвать Григория по лицу кулаком, и опять принялись бить втроем. Били уже не так, как Абрама, который как-никак Шестеринину родня. Григорий "не сознавался".
-- Ну, веди его в заднюю комнату!
То, что должно было происходить в задней комнате, очевидно, уже входило в область профессиональной тайны и совершалось "при закрытых дверях". Григория ввели туда, и тотчас Шестеринин-родитель и его взрослый сын навалились снаружи на двери. Оттуда послышались нечеловеческие крики. Через некоторое время дверь открылась. Вышел Григорий, шатаясь, весь избитый. Рубашка на нем была вся иссечена нагайками. Его заставили умыться. Увидя в первой избе подводчика Григория Варламова Хохлова, Григорий подошел к нему и сказал:
-- Тезка, сходи к жене, принеси другую рубаху. Вишь, эту "всю иссекли".
Тот пошел.
Жена рубаху принесла, просится в избу, плачет. Ее не пустили, а Григория опять повели в заднюю комнату, откуда опять понеслись удары и крики. Так его три раза выволакивали в беспамятстве, обливали водой и принимались опять. Били, душили за глотку, рвали губы (мужики говорят: "делали исчезание" до трех раз). За третьим разом Григорий повинился: -- Уходил, -- говорит, -- ночью воровать.
Тогда его вывели, умыли опять, посадили на лавку, -- урядник поднес ему две чашки водки.
-- Вот видишь, сразу бы так. Ну, теперь говори: кто с тобой был. еще, кому отдали добро на хранение?
Григорий от водки немного ободрился и говорит: -- Господа, сделайте божескую милость: как же я на людей буду говорить, когда и сам я не бывал и ничего не знаю.
Тогда его повели в заднюю комнату в четвертый раз. Когда его оттуда опять выволокли и умыли, он признался окончательно и назвал еще двух: Павла Трашенкова и Еткаренкова Василия.
III
Рассказ этих двух молодых людей (и некоторых сторонних свидетелей) прибавляет новые черты к картине. Урядник и стражники устали. За столом они сидели уже потные, взопревшие, в одних рубахах. Угощались. Когда выволакивали избитого, то кричали: "Проходную, хозяин!" И им приносили водки. Павла урядник ударил сразу, не говоря еще ни слова, и свалил с ног, а затем, когда тот поднялся, размахнулся вторично. Павел отшатнулся. Движения урядника уже потеряли отчетливость, и он сшиб руку об стену. Это его обозлило. Он приказал: "Скрой глаза, опусти руки!" Это, очевидно, -- во избежание "сопротивления при исполнении обязанностей". Увели опять в третью комнату. Здесь били сначала нагайками, но черенки у всех трех нагаек изломались. Тогда стали бить кулаками, ногами и каким-то железным прутком. Урядник приставлял к груди револьвер. Павел три раза терял сознание; три раза его выволакивали и обмывали. И это видели все присутствовавшие у Шестерининых. Под окнами собирался народ. Стражники отгоняли. Павел все-таки не повинился. Вышел он из этой переделки без образа человеческого, весь в крови и с выбитыми зубами.
Принялись за Василия Еткаренкова.
Василий -- старше двух предыдущих. У него уже четверо детей. Это -- блондин с широким, умным лицом; выражение -- подавленное, печальное. Во время рассказа порой смолкает, опускает голову, чтобы подавить подступающие к горлу рыдания.
Когда его привел десятник к Шестерининым, усталые стражники лежали на кровати, отдыхали от работы. Урядник его спросил, потом ударил. Но стражники, преодолев усталость, поднялись с кровати и говорят:
-- Нечего с нём болтаться. Веди прямо в заднюю комнату.
Здесь сразу его повалили, раздели и начали сечь нагайками.
Потом опять сказали: "Нечего его обрывками сечь. Давай так", И стали бить "так". Пинали кулаками, сапогами; урядник вскочил на него и топнул. Тогда стражник Борисов говорит:
-- Эх, ты не умеешь.
Сам вскочил на лежачего и топнул два раза. Урядник -- сердитый, да легкий. Стражник -- тяжелый, грузный.
Василий потерял сознание.
Его тоже выволакивали три раза, обливали водой и принимались опять. В четвертый раз урядник бил один. Сначала ударил железным прутком по голове, потом приставлял к груди револьвер. Наконец выхватил шашку, размахнулся. Помещение, повидимому, тесновато; урядник саблей расшиб икону, после чего вбежал один из стражников и отнял шашку.
Урядник после этого вышел, дыша, "как запаленная лошадь", и тоже лег на кровать, подложив под спину подушки. И здесь произошло заключительное "служебное действие". Гай Владимирович Иванов чувствовал, повидимому, некоторую неудовлетворенность: повинился один Григорий, да и то неполно. Остальные выдержали истязание (местные жители говорят: "исчезание"), а между тем начальство уже выбилось из сил. Гай Владимирович лежал на постели "и тяжело дыхал, -- уморился". Но сердце у него все горело на упорщиков. Поэтому он приказал подвести Павла и Василия к своей постели. Когда их подводили, он, полулежа на подушках, пинал их ногой. "Шибанет ногой под грудь, потом кричит: "Подходи, подходи опять! Ведите их!" Стражники подводят, а он поднимет ногу, опять нацеливается, куда ударить, чтобы побольнее".
IV
Ночью, под утро, истерзанных, истоптанных, избитых повезли в Чубаровку. Кто попадался навстречу этому ночному поезду, те со страхом сворачивали с дороги и крестились, оглядываясь на эти сани, в которых виднелась темная груда людей, высились полицейские папахи и неслись стоны.
"Пришлось подыматься на гору, -- рассказывая мне подводчик Григорий Варламов Хохлов. -- Я говорю: "Пожалуйста, ребята, сойдите маленько: не встащит ведь Лошаденка моя. Устала". Стражники тотчас сошли, а ребята говорят: "Извини, дядя Григорий, -- не сойти нам. Избиты очень". А Василий Еткаренков говорит: "Вот теперь уже, товарищ, я чую: не жилец я. До лета не дотяну. Бить-то били, да еще ногами встанут, да прыжком. Нутренности отбили вовсе". И заплакал.
В Чубаровке истязатели подвели итоги. Они оказались неутешительны. Ведь надо будет доставить "обвиняемых" к следователю. Кроме откровений клубка и ножниц, да оговора пьяного Кожина, у них было только вымученное сознание Григория Чикалова. Вдобавок в числе арестованных и избитых у них был Абрам Коноплянкин, -- т_о_л_ь_к_о с_в_и_д_е_т_е_л_ь! Пришлось несколько оформить это дело. Принялись опять за Григория, и, конечно, он скоро показал, что Абрам воровал с ним вместе. Таким образом, уже в Чубаровке этот свидетель для "законности" стал тоже вором. Затем у Григория стали требовать, чтобы он указал, куда девалось шестерининское добро. Этого, конечно, Григорий не мог сказать даже и под кулаками, так как не обладал даром ясновидения. Чтобы иметь хотя временный отдых от истязаний, он начал путать: показал сначала, что "добро" скрыл Андрей Архипов Чикалов (зять избитого уже Павла). Андрея арестовали и привезли в Чубаровку, но оговор оказался явно невероятным, и Григорий от него отказался. Его, конечно, стали опять бить. Тогда он повел всех в овраг, заставлял в разных местах рыть землю, но, конечно, ничего не находилось. Чтобы отучить его от такой лживости, ему стали рвать рот: "Засунет в рот два пальца и рвет на стороны". Григорий показал, что "добро" -- в деревне Дубровке, у Лаврентия Хохлова. Отправились в Дубровку, к Лаврентию. "Давай сюда ворованное добро". Так как Лаврентий отказался, то его тоже принялись бить. Но тут...
В первый еще раз во всей этой истории нашелся, наконец, человек с некоторым гражданским сознанием, который решился стать против официально-полицейского разбоя. Дубровский староста надел свою цепь и решительно заявил, что он не дозволит бить своих односельцев.
-- Подводу дадим. Можете арестовать. А бить не позволяю.
Истязатели отступили перед этим заявлением и увезли всех в Трескино, где живет пристав.
Зовут этого старосту Степан Николаев Кузнецов.
V
Мой невеселый рассказ и без того затянулся. Поэтому я опускаю некоторые черты, которыми, с своей стороны, сочли нужным дополнить "картину дознания" трескинский урядник и сам г. пристав (обратившие почему-то особенное внимание на Абрама Коноплянкина)... Достаточно сказать, что г. пристав нашел, повидимому, "все в порядке" и что теперь уже можно препроводить "преступников" для формального следствия. Так, как были, избитых и изувеченных, их доставили сначала к уездному члену, а затем к судебному следователю в г. Сердобск.
Я, конечно, не знаю, насколько часто г. судебному следователю приходилось получать от приставов для дальнейшего производства полицейские дознания, подготовленные так образцово. Во всяком случае, относительно этих четырех человек было единственное, правда, очень выразительное, доказательство их вины: все они были жестоко избиты. Григорий Чикалов тотчас же отказался от всех вымученных оговоров. Это, конечно, опять огорчило урядника.
-- Как же ты сам сознался?
Но Григорий, осмелевший в присутствии следователя, ответил:
-- Дай-ка я тебя начну бить, да топтать, да отливать водой. Небось, и ты признаешься. Кулаки -- не пироги. Тут не пожалеешь и родного отца.
Затем "обвиняемые" сослались на десятки свидетелей. Следователь отпустил всех четырех с миром, посоветовав на побои подать жалобу прокурору.
VI
Мой рассказ кончен. Но читатель, быть может, не посетует, если я дополню его еще некоторыми "чертами нравов".
Как отнеслась ко всему этому крестьянская среда? Дом Шестерининых находится в деревне, не в глухом лесу. Все знали, что там происходит. Наконец у истязуемых есть родители, родственники, соседи.
Прежде всего о родных. Жена Григория Чикалова приносила рубаху, плакала, просила допустить ее к мужу. Ее прогнали. Один из отцов, человек храбрый, явился на место. Урядник прежде всего избил его, чтобы он не заступался за преступников. Но все-таки он остался сидеть в передней комнате с подводчиками. В один из перерывов, когда истязатели подкреплялись и отдыхали, а истязуемые умывались, он скромно подсел к стражнику (вероятно, Борисову), и между ними произошел следующий любопытный разговор.
Отец. Эх, господа. Напрасно вы это, право напрасно делаете исчезание. Не виновны эти ребята.
Стражник. Как! Ты это можешь ручаться?
Отец. Могу поручиться за своего сына вполне.
Стражник. Ну, когда так, -- доставай двести рублей, клади за руки. И я тоже положу. Я тебе говорю: к утру я у твоего сына вымучу, что он признается. Тогда пропали твои деньги. А не вымучу,-- твое счастье. Бери мои двести рублей.
Отец, конечно, отказался от такого поощрения стражницкого усердия. "То-то вот и есть!" -- сказал стражник и отправился в заднюю комнату продолжать свое дело.
Известия о том, что делается у Шестерининых, конечно, разнеслись по деревне. По избам не спали. Бабы плакали. Подходили к дому Шестерининых, прислушивались с ужасом к стонам, глядели на плотно занавешенные окна "задней комнаты". Но "престиж полицейской власти" поднят теперь так высоко, что население давно перестало отличать в его действиях "исполнение обязанности" от самого гнусного злодейства. Поэтому, вместо "сопротивления", мужики только жались кругом дома, шарахаясь в темноту, когда открывалась наружная дверь.
Должно, быть, расходившиеся, стражники и урядник действительно внушали ужас. Подводчик Григорий Хохлов, которого позвали, чтобы везти арестованных в Чубаровку, вошел к Шестерининым как раз в ту минуту, когда урядник кричал: "Веди сюда Григория!" Он разумел Григория Чикалова, но так как подводчик -- тоже Григорий, то он подумал, что это зовут на истязание его, и в ужасе кинулся, ища какого-нибудь убежища, чтобы спрятаться. Вот -- истинное торжество сильной власти, прочная основа "успокоения"!
Ночью, когда, наконец, арестованных увезли, бабы шестерининской семьи принялись за уборку избы, где полицейские пили водку и лили человеческую кровь. Крови было много на полу, на стенах задней комнаты. "Барана зарежешь, -- столько крови не будет", -- говорил мне один очевидец. Крестьяне упорно говорят, что в избу прежде всего пустили собак, которые вылизывали кровь. Но человеческая кровь смывается нелегко: после собак шестерининские бабы долго еще мыли и скоблили, но, говорят, не отмыли и не отскоблили и до сих пор.
Наутро страшные вести подняли всю деревню. 15 ноября, в понедельник, когда урядник был у Шестерининых, ему сообщили, что собрались "старики" и требуют его на сход. Сход действительно гудел, обсуждая события страшной ночи. Всем уже было известно, что ни один из истязуемых не мог принимать участия в краже: в деревне не скроешь. Нашлись люди, видевшие каждого из заподозренных, а больше всех пострадавший Василий Еткаренков гулял на свадьбе в соседней деревне Зыбине, где мужики составили об этом бумагу с 22-мя подписями.
Урядник сначала на сход не пошел. Его звали два раза. На третий раз сход послал уже старосту, того самого двоюродного брата Шестеринина, который сидел за столом и пил водку, когда истязали его односельцев. Приказ "мира" был так решителен, что староста, робевший прежде перед своим богатым родственником и урядником, теперь оробел перед миром и пошел. Урядник, наконец, явился на сход.
Сначала он тоже несколько растерялся, почувствовал, что перехватил через край и что мужичий мир всколыхнулся.
Спустя месяц после происшествия Павел Яковлев Глухов, солидный и строгий мужик, "ходивший в волостных судьях" и сам не склонный, повидимому, "давать потачку", рассказывал мне о том, что было, и в его голосе еще слышалось глубокое волнение.
-- Я у себя на печи заснуть не мог. Думал, эти ребята к утру кончатся. "Исчезание" было страшное. Кажется, если бы у меня тройку лошадей, свели, -- я бы не согласился на этакое дело. Бог с ними. А тут над неповинными чего сделали!
Мир приступил к уряднику:
-- Вот, г. урядник, мы вас пригласили. Отвечайте миру: какое вы имеете полное право лить христианскую кровь? Ведь это страшное дело,-- такое "исчезание". Если их подозреваете, можете арестовать, представить по начальству, куда следует: а вы у Шестеринина допрашиваете? Это вам -- канцелярия? Где такие законы?
Урядник стал отрицать истязание. Но тут, среди белого дня и на миру, престиж власти упал. Один за другим выступали свидетели: десятские, подводчики, понятые, которых он пригласил вчера после первого сознания Чикалова. Все говорили открыто, с волнением и негодованием. Положение становилось неприятно.
Но сход говорил все-таки торжественно и сравнительно спокойно, спрашивая о законах и праве, а в этой области, как известно, сильная власть чувствует себя довольно свободно. Урядник ободрился и в свою очередь перешел в нападение.
-- Это дело не ваше! Какое вы имеете полное право вмешиваться в действие полиции? Указы знаете? Я вас всех сошлю, потому что я исполняю службу. Вы еще не имеете полного права требовать меня на сход. За это ответите строго.
После этого урядник ушел.
VII
Таково теперь положение в Кромщине. О потерпевших говорят, что они уже не работники. Особенно пострадал Василий Еткаренков. Настоящий богатырь по сложению, теперь он больше лежит на печи, стонет и часто плачет. На утешение моего родственника: "Ну, Василий, поправишься, вместе на охоту пойдем", он понурил голову и сказал глухо:
-- Нет уж, С. А., не охотник я больше. Грудь болит, разломило всего. У сердца сосет и вот тут будто вода колышется. Все у меня отбили. С полой водой уйду и я, верно, со свету белого.
Шестерининым, особенно бабам, нет проходу. Их стыдят, при их появлении кричат: "Кровопивное семейство!" и спрашивают, как у них собаки человечью кровь лизали.
Урядник, говорят, удален, но, кажется, по другому делу. Вообще же деревенские Шерлоки Холмсы не унывают. Кажется, они считают истязание при всяком дознании необходимой прерогативой своей службы.
-- В Алемасове из-за самовара я одному вовсе рот разорвал,-- говорит будто бы в поучение мужикам один из этих стражников. -- Ничего. Не виноват перед своим начальством остался. Потому -- служба.
-- И верно, -- ничего им не будет! -- говорил мне как-то местный мужик, сверкая глазами. -- Мы, господин, народ темный. Закону для мужика на этом свете нету, и доступать его мы не умеем. У нас так: терпим-терпим, а то уже, когда сердце закипит, -- за оглоблю!
-- И опять виноваты остаемся, -- вздохнул другой.
На этот раз, положим, сделана попытка "доступить своего закону": отцы истязуемых 7 или 8 декабря подали жалобы прокурору в Саратове, но веры "в закон и для мужика" у возмущенного населения, правду сказать, как-то мало. Больше двух месяцев прошло с тех пор, как кромщинские псы лизали человечью кровь. Больше полутора месяцев, как подана жалоба. Но никто не торопится расследовать это вопиющее дело. Установившаяся практика смотрит на такие "происшествия" не как на преступление и вопиющее злодейство, а лишь как на маловажный служебный проступок. Несколько излишнее усердие, нимало не нарушающее деревенского "успокоения". {Через некоторое время, однако, полицейские понесли наказание.}
1911
ПРИМЕЧАНИЯ
Статья написана в январе 1911 года в деревне Дубровке, Сердобского уезда, Саратовской губернии. Впервые напечатана в газете "Русские ведомости" No 27, 4 февраля 1911 года.